Текст книги "Сократ и Мы"
Автор книги: Валентин Толстых
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
Галилей против Галилея
Знание и нравственность: ситуация и проблема
…Творенья интеллекта переживают шумную суету поколений и на протяжении веков озаряют мир светом и теплом.
А. Эйнштейн
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой!
И. В. Гёте
Обратимся теперь к проблеме, которая в век научно-технической революции не просто волнует многих людей, но, без преувеличения можно сказать, фокусирует в себе интересы и тревоги всего человечества. Речь идет о проблеме науки и нравственности. Как и в предыдущем очерке, возьмем себе в союзники искусство.
Ведь оно, как мы могли уже убедиться, способно преподнести поучительные и глубокие по силе воздействия моральные уроки.
В пьесе Б. Брехта "Жизнь Галилея" вопрос о моральной ответственности ученого поставлен с полемической остротой, задевающей не только людей науки. Пьеса немецкого писателя-антифашиста лишь условно может быть названа исторической драмой. История и в этом случае дает материал для серьезных философских раздумий, а искусство, пользуясь силой продуктивного воображения, помогает проникнуть во внутренний смысл событий давно минувших дней. Аристотель в своей "Поэтике" заметил, что историк и поэт различаются не только тем, что один говорит прозой, а другой стихами.
Можно переложить книги Геродота на стихи, и все-таки это будет та же история, только изложенная в метрах. Разница в том, что историк рассказывает о "происшедшем", а поэта интересует "качество происшедшего". В силу этого, по Аристотелю, поэзия содержит в себе больше философского и полезного, чем история, ибо она представляет более общее, а история частное [См.: Аристотель. Поэтика. М., 1957, с. 07 – 68.].
Нельзя, конечно, согласиться с подобной оценкой истории как науки. Но понять, почему Аристотель оценил ее именно так, можно. Во времена Геродота и Плутарха история как наука, имеющая дело с закономерностями развития стран и народов, еще не сложилась и, как правило, ограничивалась лишь "жизнеописанием" фактов, событий, лиц. Что же касается искусства, то Аристотель точно определил его суть, говоря о "качестве происшедшего" как главной заботе и цели художника. Под "общим" в искусстве он понимает не отвлеченную идею или силлогизм, а художественное (образное) изображение того, что приходится говорить и делать по вероятности или необходимости тому или иному человеку в определенных ситуациях. Именно в этом смысле "Жизнь Галилея" – нечто большее, чем историческая драма.
Всякий, кто знаком с биографией Галилея, отметит множество несовпадений в пьесе Брехта с подлинными событиями и фактами. Драматург весьма вольно обошелся с историей жизни Галилея, но нравственный смысл ее схватил и передал точно. Начисто лишенная того, что Ф. Энгельс едко называл "мелочным умничаньем" [Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 29, с. 492.] или копанием в домашнем туалете исторической личности, брехтовская пьеса поднимает исторический факт до уровня философского обобщения и тем самым современного звучания.
Как известно, искусство имеет дело с личностным смыслом исторических событий, коллизий, ситуаций, интересующих и волнующих современного человека. При этом ему глубоко чужды и бесстрастие "музейного" изображения, и насильственная модернизация, "осовременивание", прошлого. Обращаясь к минувшему, оно видит свою общественную цель в том, чтобы, оставаясь верным правде истории, побудить современников к размышлению о себе и своей эпохе. В самом деле, наивно полагать, что зритель с прилежанием ученика-отличника спешит в театр на "Три сестры" или "Гамлета"
с целью "проверить и закрепить" свои познания в истории! Будучи существом общественным, зритель, безусловно, интересуется тем, как жили люди в царской России или в королевстве Датском, но прежде всего он попытается выяснить, какое отношение имеют вот эти "три сестры" и этот "принц датский" к нему самому и его времени. Так и "Жизнь Галилея" Б. Брехта, не имея, казалось бы, отношения к современным событиям и фактам, воспринимается читателем и зрителем под впечатлением переживаемой сегодняшней жизни, собственного гражданского опыта.
Гражданскую совесть зрителя искусство способно и будить и заглушать. Все зависит от отношений, возникающих между искусством и зрителем. Отношение Брехта к зрителю всегда полемическое, конфликтное. Отдавая должное властной силе объективных обстоятельств жизни, драматург тем не менее подчеркнуто "преувеличивает" роль каждой личности в историческом процессе. Брехт насыщает нравственное содержание своих пьес злободневной политической мыслью, идеей, адресованной всем и каждому. Поэтому его не удовлетворяет простое согласие или несогласие зрителя с тем, что происходит на сцене. Важно вызвать конфликт в сознании и душе каждого сидящего в зале, вынудить его к полемике с самим собою, со своею совестью. А тут, естественно, многое зависит от характера добродетелей самих зрителей.
Говоря о французском театре и живописи периода буржуазной революции, об искусстве "санкюлотов", Г. В. Плеханов заметил, что, поскольку добродетель тогдашнего французского гражданина была по преимуществу политической добродетелью, постольку и его искусство было по преимуществу политическим искусством. "Это значит, что гражданин того времени – т. е., само собою разумеется, гражданин, достойный своего названия, – был равнодушен или почти равнодушен к таким произведениям искусства, в основе которых не лежала какая-нибудь дорогая ему политическая идея" [Плеханов Г. В. Искусство и литература. М., 1918, с. 185.]. В "Жизни Галилея" есть такая дорогая драматургу и современному зрителю идея, которая богаче конкретного содержания пьесы.
Зависит ли прогресс науки от морального величия ее творцов? Существует ли связь – и какая – между интеллектуальными достижениями и нравственной позицией и обликом ученого? В эпоху, когда научно-технические открытия, проникая во все поры человеческого бытия, несут людям одновременно и величайшее благо и величайшее зло, когда завоевания научной мысли, как никогда раньше, выступают в качестве фактора политической борьбы, когда этический релятивизм пустил глубокие корни в сознании определенной части ученых, эти вопросы приобретают особенную остроту.
Ответ на них интересует уже не узкую касту интеллектуалов, как часто бывало в прошлом, а буквально каждого человека.
Но вопрос о нравственных качествах личности ученого есть часть более общей проблемы взаимоотношения знания и нравственности. Так, собственно, и осмысливается он общественным сознанием, и выступает практически, ситуативно, в реальной действительности. Грамотный зритель знает, что Галилей прославился в науке открытием законов движения падающих тел, создав целую отрасль механики – динамику, а также формулой принципа относительности инерционного движения, получившего в теории относительности А. Эйнштейна принципиально иное применение, чем в классической физике. Знает он и о том, что церковь совсем недавно, с опозданием на несколько столетий, признала публично свою неправоту и вину в деле с осуждением Галилея. Кажется, все ясно в истории с "отречением" великого физика и нет нужды ворошить прошлое. Однако сегодняшний зритель знает и другое, с чем и приходит в театр. Знает, что, по сравнению с временами Галилея, век, гордо именующий себя "эпохой научно-технической революции", своими "чисто" физическими, биологическими, химическими и прочими открытиями ставит под вопрос существование всей цивилизации человечества. Может быть, поэтому интерес к науке и фигуре ученого не только не снизился, но многократно обострился.
Кроме пласта личностного, "поведенческого" в истории Галилея имеется еще и пласт надличностный (или внеличностный), связанный с общественными судьбами науки и ее гуманистической миссией в современную эпоху. Век нынешний настолько поднял авторитет и престиж науки, что наряду с реальными надеждами и оправданными ожиданиями породил массу упований и преувеличений по поводу ее возможностей, прерогатив и перспектив развития. Вопрос о том, что наука может и чего она не может, на что человечество вправе надеяться в связи с развертывающейся научно-технической революцией и что относится к области несбыточного, завораживающих иллюзий, обсуждается в последние годы весьма активно и имеет разные аспекты.
Современная наука совсем не та, что была во времена Галилея, изменилось и отношение к ней как широких кругов общественности, народа, так и самих ученых. Наука перестала быть "личным делом" ученого. Она входит теперь в доходы и расходы всего общества.
Наука неслышно и невидимо переходит в технику, непосредственно в производство, меняет повседневный быт людей, занимает лидирующее положение в иерархии общественного сознания. От успехов науки и техники в немалой степени зависит прогресс человеческой цивилизации, благосостояние и культурный рост людей. Но бесспорно и другое. Современная наука, развивающаяся под очевидным воздействием внутренних (общественного строя, уровня развития материального и духовного производства и т. д.) и внешних (международной политики государства, состояния взаимоотношений с другими странами мира и т. д.) факторов, превратилась в силу, с которой вынуждены считаться все, ибо великие научные открытия и изобретения могут быть использованы в антигуманных военных целях. И не удивительно, что все большее число людей начинает задумываться над вопросами, ранее составлявшими привилегию лишь узкого круга профессионалов-философов. В чем состоит гуманистическая миссия науки, каково ее отношение к благу и счастью человека? Способно ли общество справиться с вызванными ею к жизни материальными и духовными силами? "Управляема" ли наука и возможен ли контроль за использованием научных достижений? [См.: Наука и нравственность. М., 1971, с. 11.]
Ученых эти вопросы тревожат не в меньшей мере, чем остальное человечество. И они задают их, нередко в драматической форме. Так, французский ученый, один из руководителей Международного союза охраны природы, Жан Дорст сравнивает современную цивилизацию с неуправляемым поездом, в котором мчатся люди, не имея возможности из него выйти. Они не знают, куда они мчатся и что их ожидает впереди – величайшее благосостояние или катастрофа [Дорст Ж. До того как умрет природа. М., 1968 с. 14 – 15.].
Быть ли живу человечеству и будет ли сохранена цивилизация – это зависит в конечном счете не от науки, точнее, не только от науки.
Как правило, проблемы, адресуемые (а иногда и приписываемые) науке и объясняемые ее активным вторжением в жизнь людей, имеют под собой глубокие социальные корни и требуют коренных общественных преобразований.
Это принципиальное положение никак нельзя обходить, забывать или затушевывать при выяснении связи науки и морали.
Еще на рубеже века французский ученый, одни из творцов синтетической химии, М. Бертло выразил крайнюю точку зрения в оценке моральной силы науки, считая ее единственно способной составить прочную опору человеческой личности и создать общество будущего.
В книге, озаглавленной "Наука и нравственность", он выражает искреннюю веру в то, что всеобщее торжество науки обеспечит человечеству наибольшую сумму счастья и нравственности. К. А. Тимирязев в предисловии к русскому изданию этой книги решительно поддержал французского коллегу: "Наука в своем непрерывном поступательном движении обогащала человечество материально и нравственно, так как в конце концов успех в том и другом направлении идет рука об руку с ростом знаний, не говоря уже о том, что успех нравственности порото находится в прямой зависимости от успехов материальных" [Бертло М. Наука и нравственность. М., 1898, с. 11]. К. А. Тимирязев рассматривал науку как орудие осуществления в жизни морали, причем морали не пассивной, созерцательной, которая мирится с существующим злом, а активной, которая стремится проявить себя на деле и ставит своей задачей уменьшение неправды, зла и страдания.
По-своему эту же мысль о неразрывном единстве науки и морали выразил А. Эйнштейн.
Наука и мораль, по его мнению, связаны между собой как сущее с должным, оставаясь при этом относительно самостоятельными и независимыми сферами жизни. Их взаимообусловленность состоит в том, что динамика пауки зависит от общественных и моральных мотивов, которыми она руководствуется, а реализация морали и общественных идеалов в немалой степени – от науки. Так было всегда – во времена Эпикура, в XIX веке, так обстоит дело и сейчас [Подробнее об этом см.: Кузнецов Б Г. Эйнштейн.
Жизнь, смерть, бессмертие, с. 331-333. 613.]. Связь эта, подчеркнем еще раз, двусторонняя, обоюдная. Наука не может отрешиться, освободиться от морали не только при реализации своих достижений и открытий, поскольку эта реализация может быть как в интересах человека, так и во зло ему. Вообще, как только мы выходим за рамки собственно "физического", "химического", "биологического", "математического" и т. д. содержания научных представлений, то есть касаемся социально-исторических и психологических условий и факторов развития науки, шагу нельзя ступить без морали, без учета ее норм и требований. Поэтому связь науки с моральными запросами человечества носит многоаспектный и более глубокий (точнее сказать глубинный) характер, чем обычно принято считать.
Те, кто настаивает на безразличии пауки к сфере нравственности, преувеличивает его автономию и свободу, ссылаются обычно на то, что у пауки нет иной цели, кроме поиска истины.
Ученый, согласно этому взгляду, начинается там, где кончается человек, с его страстями, стремлениями и побуждениями. Кажется, справедливо, что наука есть дело абсолютно объективное и, стало быть, она беспристрастна с моральной или политической точки зрения. Однако, при всей своей беспристрастности, наука не может не служить обществу, не зависеть от него. Желают ли этого ученью или нет, наука всегда выступает фактором и орудием общественного развития. Представление о гениальных ученых-одиночках, за письменным столом или в тиши лабораторий определяющих судьбы науки, безнадежно устарело и теперь выглядит анахронизмом. Поэтому нельзя согласиться с теми, кто признаком особой честности и научной объективности считает разграничение областей науки и жизни. Познание есть путь исканий, и многое здесь зависит от характера, воли, личности ученого. Постижение истины чаще всего сопряжено с переоценкой утвердившихся мнений, пересмотром привычных, традиционных представлений и поэтому прямо или косвенно ставит исследователя перед серьезными нравственными вопросами, а нередко требует и морального подвига.
Советский математик, академик П. С. Александров, отмечая все возрастающую ответственность людей науки перед человечеством, вспоминает известные строки поэта: гений и злодейство – две вещи несовместные. Забвение этой ответственности, замечает он, как правило, опирается на принцип, которым руководствовался хорошо известный всем литературный герой Том Сойер: совесть занимает почти все внутренности, а толку от нее ни на грош [См.: Литературная газета, 10/57, 25 января.].
И поэтому настоящий ученый не может отрешиться от этических проблем, от решения вопроса, чему служит сделанное им открытие, изобретение и т. п., не может утешаться мыслью, что интеграл или самопроизвольная цепная реакция сами по себе "бездушны" и не содержат внутри себя этического критерия. Тот факт, что движения души, муки совести ученого, как правило, остаются сокрытыми от внешнего взора, сути дела не меняет.
Дело, однако, не только в результатах научного творчества и в их применении и не в одной лишь личной совести ученого, хотя наличие или отсутствие последней, будучи фактором внешне незаметным, существенно отражается на научной деятельности в целом. В дискуссиях о знании и нравственности как-то выпал из поля зрения, отошел на задний план вопрос об этике самой науки, мало разработанный и в интенсивно развивающемся науковедении. Есть ли в самом научном поиске, в процессе добывания истины моральные пределы, ограничивающие ее предмет, методы, цели? Существуют ли в самой науке какие-либо "сдерживающие центры", или ее направленность и развитие всецело зависят от внешних сил и факторов?
То, что применение научных достижений может быть моральным или аморальным в зависимости от внешних целей и социальных обстоятельств, в которых наука живет и развивается, мало кто оспаривает или не признает.
Применительно к искусству и морали этот тезис был в свое время заявлен Б. Кроче: два феномена – этический и эстетический – отграничены друг от друга решительно во всем; искусство само по себе имморально, то есть не морально и не аморально, и вопрос о его нравственности или безнравственности встает лишь в момент применения, "овнешнения" произведений художника. Но если нравственность, не покушаясь и не подменяя собой самоценности и самодостаточности любой из "идеальных форм" (в данном случае – науки), пронизывает собой все без исключения сферы человеческой деятельности (и, стало быть, сама не является каким-то абсолютно изолированным ее видом), тогда правомерны вопросы: Все ли дозволено науке? Так ли беспредельна ее власть над внешним миром и тем более внутренним миром личности? И разве не существенно то, как делается наука, какими способами, приемами и средствами добывается и отстаивается истина?
Настойчиво пропагандируемая мысль о вездесущности и всевластии науки (проще говоря, о том, что она, мол, всего касается, все может и все преобразует) встречает сомнение, сопротивление в обыденном сознании и жизненной практике и критикуется теоретически [См.: Человек – Наука Техника, с. 262 – 268.]. Выступая против такой абсолютизации могущества науки, американский физик-теоретик, лауреат Нобелевской премии Р. Фейнман заметил: "…не все то, что но наука, обязательно плохо. Любовь, например, тоже не наука. Словом, когда какую-то вещь называют не наукой, это не значит, что с него что-то неладно: просто не наука она, и все" [См.: Фейнмановские лекции по физике. Вып. 1. М., 1965, с. 55.]. Советскому физику, академику Б. Б. Кадомцеву принадлежит следующее суждение: "Вполне сознавая, что дает человечеству наука, ученые вместе с тем отдают себе отчет, что она беспомощна в решении больших этических проблем. И поэтому, естественно, начинают думать, что литература и искусство заслуживают особого почтения…" [Литературная газета, 1971, 6 января.] Аргументированная критика непомерных притязаний науки и небезупречных в моральном отношении попыток от ее "лица" вмешиваться в явления и сферы ей по подвластные содержится в статье социолога В. Н. Шубкина "Пределы". Ставя вопрос о возможных границах и праве науки (в данном случае социологии) вмешиваться в целый ряд областей человеческого бытия и о допустимых методах такого вмешательства, автор приходит к важному, на наш взгляд, выводу: "методы социологии столь же ответственны, сколь и методы врачевания", и требование "не повредить!", обращенное к медикам, следовало бы обратить ко всем деятелям науки (не только к обществоведам, непосредственно занимающимся проблемами общества и человека, но и к естествоиспытателям, экспериментирующим на "живой природе"). Нельзя упускать из виду, справедливо отмечает В. Н. Шубкин, что социологические исследования берут за основу среднестатистического человека в среднестатистической ситуации, то есть имеют дело с человеком бездуховным и безнравственным. "А если мы из него выпотрошили совесть, способность к самооценке и самоограничению, нравственное самосознание, то его модель оказывается весьма несовершенной. И хотя сейчас некоторые математики в эйфории публично обещают сконструировать модель человека, это может вызвать у людей, способных к критическому анализу, лишь усмешку. Эти математики (или кибернетики) имеют тысячекратно преувеличенное представление о возможностях науки и тысячекратно преуменьшенное представление о сложности человека, который уж наверняка по менее неисчерпаем, чем атом… "Пределы – здесь, пределы – там, – скажет недовольный читатель. – А как же прогресс науки?" Не знаю, кто и когда вбил нам в голову мысль об исключительной самоценности развития науки. И так прочно, что стали мы порой забывать, что прогресс знания не цель, а средство. Причем средство, целиком и полностью подчиненное интересам человека и человечества" [Шубкин В. Начало пути. М., 1979, с. 203 – 204].
Дело, которым ученый занимается (даже тогда, когда он остается наедине с собой), есть дело сугубо общественное. Поэтому издавна принято предъявлять ученому повышенные требования, подчеркивать его ответственность перед обществом, перед человечеством в целом. Каково назначение ученого и каким образом он может и должен выполнить свой общественный долг перед человечеством? – это один из традиционных вопросов, волновавших передовую общественную мысль любой эпохи. В лекциях Фихте "О назначении ученого" человек науки (философ) рассматривается как воспитатель человечества, ответственный за развитие культуры и человеческой личности. Ученый призван не только учить людей мыслить, уважать истину и быть преданными чувству правды, он должен также, независимо от рода своих занятий, прививать им понимание истинно человеческих потребностей и познакомить с культурными, действительно человеческими средствами их удовлетворения. Право зваться учителем рода человеческого ученый приобретает, лишь став нравственно возвышенным человеком, воплотив в себе высшую ступень возможного в данную эпоху нравственного развития. Ведь учить можно не только словами, а гораздо убедительнее – своим примером, потому что сила примера возникает благодаря нашей жизни в обществе. Во много раз больше обязан это делать ученый, который во всех проявлениях культуры должен быть впереди других [Фихте. О назначении ученого. М., 1935, с. 112 – 114.].
Позднее еще более резко вопрос о связи науки и морали поставил А. Эйнштейн в беседе с ирландским писателем Мэрфи, опубликованной в 1930 г. "Я не считаю, – говорил он, – что наука может учить людей морали… Например, Вы не могли бы научить людей, чтобы те завтра пошли на смерть, отстаивая научную истину.
Наука не имеет такой власти над человеческим духом… С другой стороны, нет никаких сомнений в том, что высшие разделы научного исследования и общий интерес к научной теории имеют огромное значение, поскольку приводят людей к более правильной оценке результатов духовной деятельности. Но содержание научной теории само но себе не создает моральной основы поведения личности" [Эйнштейн А. Собрание научных трудов. М., 1967, т. 4, с. 163 – Ш.]. С тезисом о том, что наука не способна обосновать моральные идеалы, конечно же нельзя согласиться. Но общий пафос и направление мысли великого ученого понятны. Через пятнадцать лет, став современником трагедии Освенцима и Хиросимы, А. Эйнштейн воочию убедится в отсутствии гармонии науки и нравственности и отдаст предпочтение общественной морали.
Сомнение и конечный вывод "в пользу" морали были им поистине выстраданы. Перед самой смертью Эйнштейн признается, что всю жизнь стремился отстаивать этические убеждения "в обществе циников", но добивался этого с переменным успехом.
Раздумывая над судьбой Галилея в его конфликте с инквизицией и церковью, Эйнштейн долгое время не понимал, зачем тому понадобилось отправляться в Рим, чтобы драться там с духовенством и политиканами. В самом деле, если истина сильнее конкретных людей, она сама пробьет себе дорогу, и не окажутся ли смешным и ненужным донкихотством попытки защищать ее мечом, оседлав Росинанта? Однако история отношения автора теории относительности к атомной бомбе свидетельствует об обратном. Узнав, что нацисты усилили работу по расщеплению атомного ядра, Эйнштейн настаивает на активных контрдействиях, а через несколько лет, стремясь предотвратить Хиросиму, пишет письмо американскому президенту и предпринимает конкретные меры для того, чтобы привлечь внимание ученых и общественности к возможности бесчеловечного применения научного открытия. Гениальному ученому нельзя отказать не только в логике поступков, но и в исключительности человеческих достоинств, играющих важную роль в принятии моральных решений и побуждающих к активным действиям для их реализации.
Сила и слабость характера, моральные качества выдающихся личностей в науке так же важны, как и в политике, и в обыденной жизни.
К такому выводу пришел и А. Эйнштейн. В статье "Памяти Мари Кюри" он пишет: "Моральные качества выдающейся личности имеют, возможно, большее значение для данного поколения и всего хода истории, чем чисто интеллектуальные достижения. Последние зависят от величия характера в значительно большей степени, чем это обычно принято считать" [Эйнштейн А. Физика и реальность. М,, 1965, с. 116.
Подробнее см.: Кузнецов Б. Г. Галилео Галилей (Очерк жизни и научного творчества). – Галилей Г. Избранные труды. В 2-х т. М., 1964, т. 2, с. 487 – 488.].
Ссылаясь на вывод великого физика, писатель Д. А. Гранин в повести-очерке о жизни замечательного (и мало известного широкой публике) русского ученого В. В. Петрова "Размышления перед портретом, которого нет" пишет: "В самом деле, чем волнуют нас образы великих ученых? Отнюдь не своими научными достижениями, а тем, как они добивались этих успехов. Большинство людей не очень-то разбираются в теории относительности, в свойствах пространства, но они знают нравственное величие Эйнштейна, у них существует облик этого человека. Жизнь и подвиги Джордано Бруно, Эдисона, Ломоносова, Мечникова, Николая Вавилова, Галилея существуют поверх подробностей их научных работ. Достижения Джордано Бруно укладываются сегодня в несколько строчек. Многое в работах прошлого устарело, они существуют как пройденная ступенька в лестнице прогресса, по нравственная история подвигов этих людей жива, его пользуются, она учит. Костер, на который взошел Джордано Бруно, светит из мглы средневековья и жжет человечество до сих пор" [Гранин Д. А. Собр. соч. В 4-х т. Л., 1980, т. 3, с, 20.].
Надпись на могиле Галилея гласит: "Потерял зрение, поскольку уже ничего в природе не оставалось, чего бы он не видел". Здесь "слепота" является синонимом гениальности, масштабности произведенного Галилеем вклада в мировую сокровищницу знаний. Как правильно замечено, "гений не тот, кто много знает, ибо это относительная характеристика. Гений много прибавляет к тому, что знали до него.
Именно такое прибавление связано с особенностями интеллекта и не только с ними, но и с эмоциональным миром мыслителя. Гейне говорил, что карлик, ставший на плечи великана, видит дальше великана, "но нет в нем биения гигантского сердца" [Кузнецов В. Г. Эйнштейн. Жизнь, смерть, бессмертие, с. 14.]. Замысел создать пьесу о Галилее возник у Б. Брехта отнюдь не потому, что он усомнился в гениальности прототипа своего героя, в значимости сделанного им в науке. Им двигала вовсе не страсть к историческому исследованию. Его заинтересовала именно жизнь Галилея (что и подчеркнуто названием драмы).
Обращение Брехта к жизни Галилея подсказано конкретными социальными причинами.
В набросках предисловия к пьесе драматург писал: "Буржуазия изолирует науку в сознании ученого, представляет ее некоей самодовлеющей областью, чтобы на практике запрячь ее в колесницу своей политики, своей экономики, своей идеологии. Целью исследователя является "чистое" исследование, результат же исследования куда менее чист. Формула Е = тС2 мыслится вечной, не связанной с формой общественного бытия. Но такая позиция позволяет другим устанавливать наличие этой связи: город Хиросима внезапно стирается с лица земли.
Ученые притязают на безответственность машин" [Брехт Б. Театр. В 5-ти т. М., 1965, т, 5/1, с. 121].
Писатель-коммунист считает, что отделение науки от нравственных обязательств перед обществом, то есть идеология сциентизма, отражает классовые интересы буржуазии, которую вполне устраивает теория о социальной индифферентности естественных наук и нравственной безответственности ученого. В мире, где фетишем стала прибыль, регулирующая все формы общественных отношений, теория эта находит свою естественную почву и основу. Позитивистская идея очищения науки от идеологического и нравственного моментов стала в эпоху империализма особенно агрессивной. Это очищение выступает под соблазнительным лозунгом абсолютной "свободы исследований", спекулирующим на естественном стремлении ученого оградиться от мирской суеты. Брехт замечает по этому поводу: "Многие, знающие или по крайней мере догадывающиеся о недостатках капитализма, готовы мириться с ними ради свободы личности, которую он им якобы дает. Они верят в эту свободу главным образом потому, что почти никогда ею не пользуются" [Брехт В. Театр. В 5-ти т., т. 5/1. с. 127.].
Буржуазия верна своей практичности: обеспечивая столь необходимую ученому "свободу исследований", она дополняет ее другой "свободой" свободой торговать исследованиями. Лозунг "свободы" превращается в свою противоположность – в капкан, ловушку, в которую и попадают многие ученые. Как бы ни хотелось ученому замкнуться в рамках "чистого" исследования, процесс и здесь предполагает итог, результат. Последний-то и оказывается вне власти ученого. Каждому свое: ученым – процесс исследования, буржуазии – его результаты. Как будет использовано открытие – на благо или во зло человечества – этот нравственный вопрос изымается из сферы распоряжения науки, ученых, становясь прерогативой власть имущих.
Ученого приучают к мысли, что его профессия не имеет никакого отношения к его гражданским обязанностям.
Такова всеобщая черта буржуазного образа жизни и миросозерцания в эпоху империализма, когда все виды духовного производства и творческой деятельности обособляются в некие изолированные сферы и сознательно освобождаются от общественного интереса и контроля.
Разумеется, далеко не всех представителей интеллигенции удается "завербовать" и сделать послушными агентами капиталистического духовного производства, в данном случае – научного. Немало ученых разных рангов встают в оппозицию и делают все, что в их силах, чтобы не попасть в искусно расставленные работодателями сети. Но такое сопротивление не всем по плечу. Ведь наука превращается в непосредственную производительную силу общества и как таковая действительно выходит из-под власти ученого, причем не только на результативной, последней стадии – стадии производства, но и на самой ранней, проектной стадии научного творчества. Помимо этой объективной причины, огромную роль играет также систематическая идеологическая и социально-психологическая обработка сознания научных кадров. Ее цель, кроме всего прочего, посеять у ученых иллюзию, что они делают нечто нужное, полезное всем людям, человечеству, отвлечь их от мысли о социальных и нравственных последствиях применения своего дарования и результатов своего труда. И находится немало наивных, попадающих в эту ловушку, не говоря о тех, кому просто удобно, чтобы их заранее освободили от личной ответственности за плоды их собственной деятельности. Как показывают факты, разоблаченная и осужденная горьким социальным и нравственным опытом человечества установка: "Мы только выполняли приказ" оказалась живучей. Без нее, к примеру, вряд ли мог укрепиться и процветать военно-промышленный комплекс США, в котором работают не только послушные исполнители, но и инициативные творцы всевозможных хитроумно придуманных смертоносных "игрушек".