355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Толстых » Сократ и Мы » Текст книги (страница 11)
Сократ и Мы
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 07:06

Текст книги "Сократ и Мы"


Автор книги: Валентин Толстых


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

Среди своих чужой

А сумел ты обдумать свою повседневную жизнь и пользоваться ею как следует? Если да, то ты уже совершил величайшее дело.

М. Монтень

…Конечно, прежде всего человеку нужны еда, одежда и крыша над головой. Но не хлебом единым жив человек, гласит старинная истина. Истиной она была в старину, истиной она остается и по сой день. И особенное значение она, на мой взгляд, приобретает сейчас, когда крыши наши становятся поновей, еда посытнее, одежда покрасивее.

А. В. Вампилов

Драма Зилова по своей многозначности поистине философична. С чисто дидактической точки зрения определить суть этой драмы не трудно: вести себя и жить так, как поступает и живет Зилов, и плохо и нельзя. Но «Утиная охота» не об этом. Она о том, что человек полностью и безусловно ответствен за свою жизнь.

И если она им "проиграна", как считает Зилов, то в поисках выхода из этой трагической ситуации ему надо полагаться прежде всего на самого себя. Мысль жесткая, даже максималистская, но в ней больше жизненной правды и оптимизма, чем в расслабляющих волю упованиях на то, что "помогут обстоятельства", "спасет коллектив" или "вывезет удача".

Как жить дальше и стоит ли ему жить вообще? – этот вопрос встал перед Зиловым со всей определенностью, без каких-либо смягчающих обстоятельств. О том, как он его решил и решил ли вообще, мы ничего не знаем и можем лишь догадываться.

Ситуация, в которой Зилов оказался, поистине драматична. Ушла жена, единственный по-настоящему близкий ему человек. Не понята и отвергнута им всепрощающая влюбленность юной Ирины. Ничуть не изменилось (после такого скандала!) отношение друзей-приятелей, видимо, готовых забыть его вчерашние оскорбления и выносить как ни в чем не бывало дальше его выходки и проделки. Не хватило сил и решимости покончить с собой. Наступил еще один надрыв, теперь уже откровенная истерика. Не ясно было только, отмечается в ремарке, "плакал он или смеялся". Но вот Зилов успокоился, взял телефонную трубку, набрал номер и произнес (обращаясь к тому, кого он вчера оскорбил и от кого получил удар в скулу) ровным, несколько даже приподнятым тоном:

"Дима?.. Это Зилов… Да… Извини, старик, я погорячился… Да, все прошло… Совершенно спокоен… Да, хочу на охоту… Выезжаешь?..

Прекрасно… Я готов… Да, сейчас выхожу".

Что это – бравада, за которой скрывается нежелание признать поражение, или внешнее прикрытие напряженного внутреннего состояния, готового вот-вот взорваться? А может быть, готовность примириться с мыслью, что уже ничего нельзя изменить в своей жизни и остается лишь ждать конца? Или, напротив, это вызов своему главному оппоненту в необъявленном споре о том, стоит ли вообще "волноваться" в жизни? По-разному могут быть истолкованы финальные слова Зилова, но их незачем страшиться и тем более опускать (как иногда делают постановщики пьесы в театрах, видимо, из боязни посеять пессимизм в душах зрителей). Решения, подобные тому, какое надо принять Зилову, даются не легко и не могут быть – даже на сцене и экране – "подсказаны" человеку извне. Можно предположить, что Зилов еще не готов разрубить гордиев узел проблем и противоречий, накопившихся в его жизни и требующих выхода, разрешения. Оставляя своего героя на труднейшем перекрестке его жизненного пути (теперь уместно будет подчеркнуть, что Зилову всего лишь тридцать лет и, следовательно, не все еще потеряно), А. В. Вампилов сознательно оставляет вопрос открытым, адресуя его зрителям, в чьих душах и должен произойти желанный катарсис. А суть последнего заключается не в том, чтобы проявить "сердобольность" и "под занавес" на чисто дидактический манер успокоить нас, наказав порок и вознаградив добродетель на сцене.

Пьеса кончается нервно-тревожным, страстным призывом вглядеться каждому в самого себя и подумать, верно и счастливо ли прожиты оставшиеся позади годы, сумел ли ты наполнить свою жизнь смыслом и не проходит ли она впустую, мимо…

Давайте задумаемся, много это или мало – сам факт осознания и понимания того, кто ты есть и что есть твоя жизнь в действительности.

Автор послесловия к "Избранному" А. В. Вампилова считает, по-видимому, что этого мало.

Он пишет: "Я не вижу в финале преображения Зилова: после попыток самоубийства не наступает очищения. Мы узнаем, что солнце на небе выглянуло из-за туч и что охота все же состоится, герой с ликованием (?) собирается в путь, надеясь, наверное, там – на природе – найти некое искупление собственноручно искаженной жизни. Но эта иллюзия трагикомический финал, не оставляющий герою надежд на спасение. Зилов обречен уже самим собой на жизнь в мире мрачных пьяных откровений и призрачно-пошлого веселья, в мире безрадостных фантомов-двойников (официант) и ложной показной погони за удовольствиями".

Странная вещь – в обществе, которое впервые в истории человечества превратило сознание в один из основополагающих факторов развития жизнедеятельности, где на сознательность людей делается ставка в решении проблем поистине общечеловеческой значимости, можно еще нередко встретиться с недооценкой роли и возможностей сознания. Вот и в данном случае обобщение, вывод основываются на сугубо "поведенческом" принципе: поскольку Зилов сейчас, здесь, на наших глазах не перестроился, не изменился, не стал другим (как будто мы поверили бы в подобное преображение, зная, как прочно закоснел он в своем образе жизни), постольку очищение не состоялось. Понятно, никакой работой сознания, никакими самыми серьезными размышлениями деятельности не заменишь и бездеятельности не оправдаешь. Но, во-первых, выработанная, тем более выстраданная, тобой мысль или открытая, как бы впервые и самолично, истина – это тоже действие, тоже поступок, значимость которого для последующего хода событий, жизни предугадать трудно. А во-вторых, зло выступает не только в поступках и действиях, наносящих видимый вред окружающим людям, но и в нравственной ограниченности, в бедности духовного мира, от чего могут страдать (и страдают, хотя не всеми и не всегда это осознается) и другие люди, и сам носитель этого зла.

Думается, монолог Зилова за дверью, обращенный к уходящей от него жене, произнесенный на одном дыхании, с невиданной для него откровенностью и беспощадностью по отношению к самому себе, – этот монолог есть начало преображения, за которым могут последовать и собственно поведенческие сдвиги.

Оставшись за закрытой дверью, Виктор говорит Галине, думая, что она его слышит:

"Мы давно не говорили откровенно – вот в чем беда… Галина тихо уходит. (Искренне и страстно.} Я сам виноват, я знаю. Я сам довел тебя до этого… Я тебя замучил, но, клянусь тебе, мне самому опротивела такая жизнь… Ты права, мне все безразлично, все на свете. Что со мной делается, я не знаю… Не знаю… Неужели у меня нет сердца?.. Да, да, у меня нет ничего – только ты, сегодня я это понял, ты слышишь? Что у меня есть, кроме тебя?.. Друзья? Нет у меня никаких друзей… Женщины?..

Да, они были, но зачем? Они мне не нужны, поверь мне… А что еще? Работа моя, что ли!

Боже мой! Да пойми ты меня, разве можно все это принимать близко к сердцу! Я один, один, ничего у меня в жизни нет, кроме тебя.

Помоги мне! Без тебя мне крышка… Уедем куда-нибудь! Начнем сначала, уж не такие мы старые…"

Для того чтобы все это произнести и сказать тому, кого привык обманывать изо дня в день, надо хоть раз подняться над самим собой, ощутить проснувшееся наконец-то чувство собственного достоинства. И, кто знает, может быть, именно это чувство подскажет путь и средства к тому, чтобы, как точно определено в упомянутом послесловии А. Демидова, "разорвать цепь своего унылого безрадостного плена", освободиться от существования, не дающего Зилову никакого удовлетворения и не несущего ему никакой радости.

Наша надежда, что это возрождение человека возможно, опирается и на желание Зилова вернуть утраченное и забытое в суете и разгуле ощущение чистоты, первозданности человеческого бытия. Для него это поистине минута откровения, "звездный час", если он вдруг захотел взять с собой на охоту любимую женщину, жену Галину. Оказывается, этот опустившийся человек еще способен глубоко и искренне чувствовать: "Знаешь, что ты там (на охоте. В, Т.) увидишь?.. Такое тебе и не снилось, клянусь тебе. Только там и чувствуешь себя человеком. Я повезу тебя на лодке, слышишь?

Ведь ты ее даже не видела. Я повезу тебя на тот берег! Ты хочешь?.. Но учти, мы поднимемся рано, еще до рассвета. Ты увидишь, какой там туман, мы поплывем, как во сне, неизвестно куда. А когда подымается солнце? О!

Это как в церкви и даже почище, чем в церкви… А ночь? Боже мой! Знаешь, какая это тишина? Тебя там нет, ты понимаешь? Нет!

Ты еще не родился. И ничего нет. И не было.

И не будет… И уток ты увидишь. Обязательно.

Конечно, стрелок я неважный, но разве в этом дело?.. На охоту я не взял бы с собой ни одну женщину. Только тебя… И знаешь, почему?..

Потому что я тебя люблю… Ты слышишь?.."

Драма Зилова – драма человека, однажды ощутившего пустоту и бессмысленность существования, ставшего всего лишь времяпрепровождением. С осознания, что он живет не так, не с теми и ни для кого, начинается история Зилова, а пробуждение самосознания (без чего нельзя вообще говорить о духовности или бездуховности бытия) и рефлексия совести (совесть, как и ум, по-настоящему жива лить тогда, когда рефлексирует) составляют ее внутренний нерв, движущий импульс. С того момента, как в жизни Зилова – такой беспечной и бездумной, без серьезных тревог и забот произошел надлом и обнаружился духовный вакуум, ранее им не замечаемый, наступает отрезвление несколько иного рода, чем хорошо знакомое ему состояние в дни похмелья. Налицо все признаки "похмельного синдрома": и головная боль от обступающих со всех сторон проблем, которые еще вчера он либо не замечал, либо обходил стороной; и тошнотворное ощущение бессилия перед собственной вялостью и безволием; и потребность любым способом и средствами избавиться от гнета внутренней оцепенелости, тупости чувств.

Жизнь, которая до сих пор представлялась цепью легкодоступных удовольствий и необременительных отношений (точнее, связей), стала вдруг сложной и беспокойной. Она как бы раскололась на две половинки, постоянно конфликтующие друг с другом. Одна – жизнь внешняя, видимая, где все так ясно и привычно, что, кажется, можно и дальше плыть по течению, не задумываясь над последствиями своих поступков и всячески угождая своим инстинктам, желаниям и влечениям. И другая – жизнь внутренняя, подспудная, тщательно скрываемая от постороннего глаза, жизнь души, которая теперь взбунтовалась и пытается вырваться из тисков мнимых связей и псевдопотребностей (понятно, "мнимых" и "псевдо" с того момента, как человек сам усомнился в их содержательности и необходимости). Расщепляется и сам человек, носитель и субъект этой жизни, – на то, что он есть внутри себя, или, как говорят, "в душе", и то, чем он является по необходимости и в силу привычки.

Раздвоенность личности и жизни Зилова совершенно определенного свойства и достоинства. В отрезвлении своем он вряд ли поднимется до строго рационалистической самокритики Печорина, признавшегося по пути на дуэль:

"Я давно уж живу не сердцем, а головою.

Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти и поступки с строгим любопытством, но без участия. Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его…" Зилов, как уже отмечалось, отнюдь не Печорин ни по своему характеру, ни по обстоятельствам жизни; в его пороках не проблескивает "что-то великое" и нет особой надежды на то, что он проявит когда-то, скажем словами В. Г. Белинского, "силу духа и могущество воли". Зилову чужды не только холодный, безжалостный рационализм печоринского толка, но и вообще любые "маневры" в сфере сознания. Как тип личности он гораздо простодушнее, бесхитростнее, скажем, того же Печорина. И уж, конечно, подчеркнем это еще раз, никак "не тянет" на статус "героя нашего времени". Но в одном он сродни Печорину: и у него появился спой двойник, "второе Я", которое мыслит и судит обо всем иначе, чем он привык судить и мыслить в своей обыденной жизни. Благодаря этому своему двойнику Виктор Зилов вдруг понял, что из всего, чем заполнена его жизнь ежедневно, как бы вынута душа, испарился смысл и осталось одно лить голое "существование" без "сущности". Проще говоря, то, что вчера казалось нормальной жизнью, предстало скукой, бесцельной тратой времени, сил и энергии, не дающими не то что счастья, но даже и элементарного удовлетворения. Есть от чего занервничать, заволноваться, впадать в состояние надрыва…

Впрочем, существованне без сущности невозможно, и у тех, у кого бытие обессмысленно, так называемое "существование" легко может стать добычей мнимой, призрачной, иллюзорной "сущности". Ведь мнимое, призрачное, иллюзорное – тоже земного происхождения, и при желании всегда можно определить, откуда та или иная псевдосущность взялась. Она может быть придумана, сочинена, как придумал себя и сочинил себе "настоящую" жизнь Раскольников, а когда выяснилось (какой ценой!), что создания его воспаленного ума и воображения иллюзорны и безнравственны, понадобилось мужество для раскаяния и искупления вины.

Правда, призрачные или фальшивые цели можно искренне принять за подлинные, истинные, и даже убедить себя на какое-то время (иным удается на всю жизнь), что они "не совсем", или "не такие уж" и призрачные. Можно прожить жизнь, так и не узнав, что не жил, а существовал (независимо от степени обретенного комфорта), ничуть не считая себя в чем-то обделенным или обманутым. Но все это возможно лишь до того момента, пока спит, дремлет твой "двойник" – твоя способность посмотреть на себя со стороны и без иллюзий отдать себе отчет в том, что представляют собой твоя жизнь и ты сам в действительности. Когда это происходит, открывается истина, хотя бы частица или краешек ее, как открылась она в самом конце его жизни горьковскому Егору Булычеву.

Тут, однако, нужно зеркало, но не обычное, а особое – личностное, в котором только и можно что-либо разглядеть по существу. Смотрясь в обычное зеркало, человек часто сознательно поступает "навыворот" действительности, и желаемое видится в таком зеркале как реально существующее. Казалось бы, менее всего следует доверять отражению, которое появляется в обычном зеркале, то есть самочувствию, самонаблюдению и выраженному в словах самосознанию. И тем не менее это очень распространенная болезнь – боязнь признаться себе самому в том, кто и что ты есть на самом деле.

Так вот этой болезнью Зилов не заражен, во всяком случае в ту пору, когда мы с ним встречаемся. Напротив, он тем прежде всего и выделяется из своего окружения, что предстает в собственных глазах без прикрас, в своем истинном обличье. И он свободен от игры, в которую многие люди любят играть, – игры в "утешительные заезды", когда на соревнованиях разыгрываются места, по сути дела, не имеющие реального значения.

Умеющий, когда надо, высказаться и даже увлечь собеседника интересным ходом мысли, Зилов не увлекается словесными самоотчетами, понимая, что в его ситуации словами делу не поможешь. На ощупь, почти интуитивно, он подходит к мысли, фиксируемой философией на своем языке: разница между тем, что человек о себе говорит и думает, то есть его "самомнением", и реальностью для самой личности "обнаруживается только через реальное столкновение с другой личностью (с другими личностями), которое может носить и комический, и драматический, и даже трагический характер.

Со стороны, глазами другого человека личность всегда видится иначе, чем она воспринимает сама себя, через призму собственных самоощущений. И дело тут конечно же не в намеренном самообмане или в желании пустить пыль в глаза ближнему. Комичнее (или трагичнее, смотря по обстоятельствам) всех ошибается чаще всего именно носитель "честного самосознания", излишне доверяющий своему непосредственному самочувствию".

В этом плане чрезвычайно показателен эпизод, условно именуемый "поминками по Зилову". Только что приняв из рук мальчика-тезки "шутливый" венок от друзей-приятелей, Виктор неприятно задет тем, что они "пошутили и разошлись". Л он представил себе, "вообразил", как все было, как они себя вели и что каждый из них сказал. Психологический подтекст этой воображаемой сцены состоит в том, что Зилов сам, по собственной воле хочет узнать, так сказать, наперед, заранее, что от него осталось (останется) в памяти, в душах близких и знакомых людей. Желание, прямо скажем, не только экстравагантное, но и редкое, требующее от человека немалых нравственных усилий, если он, разумеется, себе не подыгрывает. В драматургическом (и психологическом) отношении ход этот, как сказали бы шахматисты, сильный: поскольку в таких случаях принято либо ничего не говорить, либо говорить только хорошее, интересно узнать – и Зилову, и нам, – насколько он хорош; и окружение проявится лучше в своем истинном качестве, так как сказать о человеке хорошее (не лицемеря), как ни странно, много труднее, чем отмечать его недостатки и пороки.

Итак, что же думают о "кончине" своего друга-приятеля и о нем самом те, кто с ним был близок или знаком, вместе работал или дружил? Закадычный друг Саяпин не поверит сообщению о смерти и скажет – мол, ничего особенного не произошло, "пошутил, как обычно".

До тошноты правильный и не очень умный Кузаков многозначительно произнесет: "Увы, на этот раз все серьезно. Серьезнее некуда". Вера удивится: "Такого я от него не ожидала". Начальник Кушак, так ничего и не понявший в своем подчиненном, назидательно заметит: "Какое несчастье!.. Он вел себя весьма… неосмотрительно. К добру такое поведение не приводит".

Жена, Галина, будет переживать, упрекая себя:

"Я не верю, не верю, не верю… Зачем он так сделал?.. Мы прожили с ним шесть лет, но я его так и не поняла". Что же касается "доверенного лица" Димы-официанта, то он деловито предложит собравшимся: "Скинемся на венок" – и назначит свидание Ирине в кафе "Незабудка".

Не так уж много "осталось" от Виктора Зилова, если поверить его окружению, точнее – зиловскому зеркалу самосознания. Одна лишь Галина восприняла известие о "смерти" с душевной болью (за вычетом упрека себе в том, что она его "не поняла", явно инспирированного Зиловым в надежде услышать от нее то, что он хотел бы услышать). Остальные отделались стереотипными сентенциями и оценками, где место участия и печального раздумья заняла поверхностная моралистика.

Но, говорил в подобных случаях лермонтовский Грушницкий, "на все есть манера; многое не говорится, а отгадывается…" [Лермонтов М. Ю. Собр. соч. В 4-х т., т. 4, с. 93.]. Конечно, досадно и обидно, что "они" лишь пошутили и разошлись, однако укорять их, тем более обвинять в отсутствии чуткости, в душевной черствости Зилов не станет. Ибо знает, что сам не лучше их и, будучи на их месте, наверное, поступил бы так же. В них он узнал самого себя.

Как бы рикошетом они своим образом действий и мыслей вернули ему то, что он сам до сих пор исповедовал и делал. И от этого ощущение внутренней пустоты только усилилось, на душе стало еще тоскливее, муторнее. Так Зилов оказался на пороге открытия тайны происхождения своей собственной бездуховности, или внутренней пустоты. Но это только начало пути, который предстоит пройти его самосознанию Откуда вообще берется бездуховность, как она возникает и где находятся ее истоки? Ведь ничего не рождается на пустом месте, в том числе и пустота. Наивно (а когда это пытаются обосновать теоретически – и глубоко ошибочно) полагать, что внутренний мир, духовная жизнь личности запрограммированы генетически и существуют будто бы особые "гены" духовности или бездуховности, нравственности и безнравственности, которые, так сказать, от рождения гнездятся где-то там, в глубинах "таинственной души", чтобы со временем, в свой час, дать о себе знать, выйти наружу в виде конкретных проявлений то богатства, то нищеты духа.

Соблазнительность такого подхода и позиции очевидна – всегда есть на что и на кого ("генетический фонд" и его авторы-родители, "предки") свалить вину за огрехи или отсутствие воспитания и самовоспитания. Но, копаясь в собственной душе, добраться до того, откуда что взялось и берется, никак не удается, пока не обнаружена связь мира внутреннего с миром внешним и не разгадан секрет реальных взаимоотношений личности с реальными людьми – близкими и дальними, хорошими и плохими, друзьями и противниками. Вне этого условия нет самосознания в собственно человеческом, личностном плане, а есть всего лишь, как верно замечено и убедительно обосновано Э. В. Ильенковым, "самочувствие" и "самонаблюдение", чьи показания и данные – пусть самые искренние и дотошные – никогда не бывают адекватными реальному состоянию, объективному положению вещей. Духовность, будучи атрибутом личности, одним из коренных проявлений ее специфически человеческой сущности, представляет собой продукт и результат деятельности определенной среды.

Для данного, конкретного индивида она всегда предметна, "осязаема" и является той частью (ограниченной, локальной и ближайшей) совокупности общественных взаимоотношений реальных людей, которая непосредственно воздействует на существование человека и с которой он постоянно контактирует. Конкретизируем это суждение применительно к интересующему нас случаю с Зиловым.

Все ищет свою среду, не только ищет, но и находит, чтобы удержаться, выжить, не погибнуть. Бездуховность – не исключение. Она тоже, как и духовность, нуждается в "своей" среде – в том, что ее воспроизводит, питает, поддерживает, стимулирует в развитии и помогает утвердиться в качестве некоего образа жизни.

Можно как угодно скептически относиться к самому понятию "среда", считая его, скажем, недостаточно строгим. Но несомненно, что в судьбе и характере любого человека среда, в которой он формировался, воспитывался и живет, имеет огромное значение. Это внешний ближайший мир человека, конкретнее – та обстановка и окружение, которые являются пространством и поставляют "материал" для повседневного существования индивида. Сложная по своей структуре, составу и многообразно расчлененная внутри себя (сюда входят служебная, бытовая, семейная обстановка, обычаи и привычки, особенности общения и влияние различных групп людей, включая близких, друзей, "компании" и т. д.), среда определяет духовный, нравственный климат и атмосферу обитания, проживаемую и перешиваемую человеком ежедневно. При этом среда отнюдь не безлична, не анонимна в своем воздействии. По мнению А. Вампилова, понятие среды лишь на первый взгляд кажется неопределенным, оно становится вполне ясным и понятным, когда рассматривается в личностном плане. "…Среда – это мы сами, – пишет он в очерке, законченном буквально за день-два до смерти. – Мы, взятые все вместе. Л если так, то разве не среда каждый из пас, в отдельности? Да, выходит, среда – это то, как каждый из нас работает, ест, пьет, что каждый из нас любит и чего не любит, во что верит и чему не верит, и, значит, каждый может спросить самого себя со всей строгостью: что в моей жизни, в моих мыслях, в моих поступках есть такого, что дурно отражается на других людях?" [А. Вампилов Белые города, с. 265].

Воздействие среды на человека наиболее непосредственно выступает в форме бытующих в данное время и характерных для данного общества или социального слоя людей нравов (обычаев, привычек и манер массового поведения, имеющих нравственное значение и подвластных моральной оценке). Искусство хотя и не сводится к картинам нравов, но обойтись без их изображения не может, поскольку преследует цель создания характеров, общественных типов. Речь идет не о бытовом фоне жизнедеятельности, а о том, каковы понятия данного социального слоя людей о добре и зле, что у них считается за истину и что за ложь. В "Горе от ума" А. С. Пушкин увидел прежде всего "резкую картину нравов" барской, "фамусовской" Москвы, где процветали и всячески поощрялись такие черты и свойства, как лакейство, лицемерие, воинствующее невежество, отсталость, солдафонство и т. п. Школой общественных нравов называл театр А. Н. Островский и сам создавал, согласно характеристике Н. А. Добролюбова, "пьесы жизни", насыщенные такими точными и яркими социально-бытовыми и социально-психологическими подробностями, что и без дополнительных разъяснений становилось ясно, какая среда сформировала, вылепила тот или иной характер. Можно сослаться и на поистине энциклопедическое описание нравов аристократов и буржуа послереволюционной Франции в "Человеческой комедии" Бальзака; на изображенные с глубоким знанием конкретного жизненного материала и тончайшим художественным мастерством нравы донского казачества в "Тихом Доне" М. А. Шолохова, позволяющие почувствовать плоть и кровь характеров Аксиньи и Григория Мелехова; на опыт обрисовки нравов "совмещан" М. М. Зощенко.

Иными словами, правами характеризуются человеческие взаимоотношения, ставшие массовой привычкой и отражающие в наглядно-осязательной форме фактическое состояние культуры общества или данного социального слоя, то, как она проявляется в повседневной практике. Отмечая, что "у каждого общественного слоя свои "манеры жизни", свои привычки, свои склонности" [Ленин В. И. Полн. собр. соч., т, 25, с. 342.], В. И. Ленин имел в виду образ жизни людей, выступающий в виде определенных нравов. Поступки и взаимоотношения в сфере нравов не требуют оправдания с помощью логики, ясного сознания (хотя, разумеется, мораль может их узаконивать своим авторитетом). Сила нравов – в простоте, в их непреложности. В нравах, как заметил Фихте, для человека выступает то, что не требует обдумывания и не является результатом свободного решения людей [Фихте. Основные черты современной эпохи. СПб., 1906, с. 195.]; объяснять и доказывать здесь что-либо просто бесполезно. По этой причине воздействие нравов (вообще общественных обычаев, предрассудков, приличий и т. п.) на личность не надо преувеличивать. И если человек обладает способностью сопротивляться внешним влияниям, то встреча с нравами ему не опасна. Иное дело, когда уровнем нравов исчерпывается вся нравственность человека или очень незначительна степень его самостоятельности, сопротивляемости внешним воздействиям.

Ежедневно все люди, хорошие и плохие, городские и деревенские, молодые и пожилые, проходят испытания и закалку нравами. Какие бы жизненно волнующие проблемы они ни решали – большие и малые, общественные и личные, – они постоянно, сознавая или не сознавая это, находятся в сфере воздействия не только организованного, "институционально" оформленного бытия, по и стихии "житейского моря", фиксируемой и воспроизводимой в виде определенных нравов. Последние складываются из необходимостей, то есть сформированных данными жизненными условиями обычаев, и "обузы" традиций, привычек, манер – того, что было рациональным и оправданным раньте, когда-то. Это как бы нравственные обстоятельства, в которых мораль живет и действует.

Но нравы есть удел всех и каждого, а мораль (нравственность) привилегия лишь тех, кто смог до нее подняться, возвыситься. В то же время, испытывая на себе регулирующее влияние нравственности, общественные нравы в том смысле "богаче" и ярче последней, что в них представлены все противоречия между сущим и должным, между нравственной практикой людей и требованиями нравственного сознания, общественной морали.

В орбите нравов нравственное сознание человека подвергается всесторонней проверке на выносливость, ибо здесь люди как бы целиком отдаются на волю внешних обстоятельств, а присущее каждому человеку индивидуальное, личностное начало растворяется в массовых, обыденных формах нравственной жизнедеятельности общества. Могущество нравов – в могуществе привычки, привыкания к обстоятельствам. Последнее становится чем-то сродни стихийному бедствию, когда в нравах, подобно всякой привычке, слишком очевидно проступает, выпирает животное начало. Согласно Канту, это случается потому, что привычка есть не более чем "физическое внутреннее принуждение к тому, чтобы впредь поступать так же, как поступали до этого. Даже добрые дела она лишает их моральной ценности, так как ущемляет свободу души и, кроме того, ведет к машинальному повторению одного и того же акта (к монотонности) и тем самым становится смешной" [Кант И. Соч. В С-ти т., т. 6, с. 381.].

Эту особенность привычки всерьез учитывал В. И. Ленин, подчеркивая необходимость постепенной и неуклонной "переработки самих нравов" в процессе социалистического преобразования общества. И в области нравов "достигнутым надо считать только то, что вошло в культуру, в быт, в привычки" [Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 41, с. 107; т. 42, с. 5, 6.].

Многое изменилось и стало неузнаваемым в нравах после победы социалистической революции. Идет время, но сохраняют непреходящую ценность новые обычаи, нормы поведения, привычки: строгая простота и чистота нравов, свободных от сословных, расовых и иных предрассудков, нетерпимых к распущенности во всех ее проявлениях; неприятие и ломка перегородок, отделяющих и отдаляющих личную жизнь от общественной, питающих эгоистическую самоизоляцию, и одновременно подчеркнутое стремление к самостоятельности, независимости в действиях, суждениях и оценках; массовый интерес к политике и тяга к учебе, книге, разным формам самодеятельного творчества; равноправие женщин и поражающий зарубежных наблюдателей "культ детей" и т. д. и т. п.

Серьезные изменения происходят в самой психологии нравов: если мужество и настоящее товарищество космонавтов на околоземных орбитах воспринимается как нечто обычное, естественная норма поведения, то, скажем, тяжбы из-за собственности, когда они возникают и становятся предметом общественного внимания, выглядят в глазах людей явлением "дремучим", "ископаемым".

Но переделка нравов – дело многотрудное, длительное. Как ни разительны происшедшие перемены, многие нравы, надо согласиться, еще далеки от совершенства. Более того, поразительное и пока еще никем не объясненное явление: век небывалых социальных потрясений, научно-технического прогресса, роста материального богатства и проникновения культуры в массы неожиданно еще резче проявил противоречивый характер развития нравов, обострил наше внимание именно к внутренней, скрытой, духовной стороне человеческих отношений в общественном и личном быту. Масса ежедневно совершаемых мужественных и благородных поступков, выражения возвышенных чувств и бескорыстия, и рядом с этим далеко не единичные проявления грубых нравов, черствой психологии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю