Текст книги "Ленивое лето"
Автор книги: Валентин Сафонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Пират, колбаса и поп
Темень стояла непроглядная, когда прибежал я к Кольке. Он давно ждал меня, нетерпеливо топтался в сенях, а рубаха на его тощем животе оттопыривалась пузырем. Ясное дело, там, за пазухой, прячет Колька килограмм колбасы. Пирата прикармливать.
– Сычиха уехала, – сообщил он. – И матухи тоже, твоя и моя. Их Петька Фиксатый повез. Полну машину огурцами забили. Фиксатый мешки таскал.
Петька Фиксатый – шофер в нашем совхозе, работа у пего не бей лежачего: директора на «козле» катает. А за бутылку водки Петька хоть самого черта на край света свезет.
Я подозрительно взглянул на Кольку.
– Ты Фиксатого про клад не спрашивал?
Он вытаращил зрачки.
– Что я, чокнутый? Чтобы он догадался и к нам в долю полез? Нам – с этими процентами – на двоих мало.
Нет, если когда-нибудь что-нибудь сгубит Кольку, так это его жадность.
– Тогда полный порядок, – сказал я. – Идем, командор.
Мы вышли на улицу. Ночь густая, хоть глаза коли, а окна во всех домах электричеством полыхают. Колька даже у себя свет не выключил, хотя изба оставалась пустой. «Так нужно, чтобы подозрения ни у кого не возникли, – объяснил он мне – Все в деревне знают, что мать на вокзал уехала, и пусть думают, что это я дома. Это мне для алиби», – не очень понятно втолковывал мне Колька.
Мы шли по улице, и я заглядывал в окна. В одной избе смотрели телевизор. Эх, пожалел я, по собственной глупости пропускаешь ты, Сенька, футбол. А сегодня «Спартак» с «Карпатами» за кубок дерутся, полуфинальная встреча. И как мой «Спартачок» без меня выиграет – ума не приложу… Дядя Сеня Моряк сидит за столом, ужинает. Ничего удивительного, любит человек поесть, сам говорил. А Мишки с Люськой не видно, должно быть, дядя Сеня их спать уложил, и автомат они с собой унесли… А в нашей горнице усмотрел я в окно Юлю. Она сидела, привычно склонясь над раскрытым журналом, только смотрела не в журнал – мимо.
У Сычихи в избе тоже свет был, на террасе. Я, конечно, ее стекол за высоким забором не видел, но так мне Колька сказал. «Занавешено плотно, – сказал Колька, – а теплится свет».
Он толкнул калитку.
– Вот беда, на ключ закрыта.
И тотчас там, за высоким забором, загремел цепью и залился бешеным лаем Пират.
– Придется через забор, – кумекал Колька. Достал из-за пазухи колбасу, отдал ее мне, уперся руками в доски забора, наклонился.
– Лезь по моей спине и сигай туда, – приказал он. – И сразу колбасу ему в пасть. Пусть давится…
Я поежился: игра заходила слишком далеко. Пошутишь с таким вот человеком, а юмор до пего, как до жирафа, доходит. Все на веру берет. Может, признаться во всем, сказать Кольке правду? Раздумывая, я лизнул колбасу. Она восхитительно вкусно пахла чесноком, перцем и почему-то хрустящими малосольными огурцами. Перед такой не то что глупый кобель – кто хошь не устоит. Жаль мне стало ни за что ни про что скармливать это сокровище бессловесной твари. Да и ссадина на ноге, укушенной Пиратом, отчего-то заныла.
– Ну ее к ляду, эту затею, Колька. Рискуем жизнью, а во имя чего – неизвестно. Может, Фнксатый сбрехал насчет клада? Давай лучше сами эту колбасу умнем и по домам подадимся.
– Лезь! Мы должны знать, зачем остановился у Сычихи этот человек. Лезь, – повторил Колька голосом мученика, и я понял, на какой великий подвиг идет мой друг, жертвуя колбасой. И устыдился своей робости. Сам виноват: назвался груздем – полезай в кузов.
В одно мгновение я вскарабкался по спине приятеля на его плечи, оседлал забор.
Пират буквально из кожи лез, рвался с цепи и такой брех поднял, что опять, как и в прошлый раз, взвыли все собаки в деревне. Цирк, тарарам, светопреставление… Колька подтянулся на руках, скребанул ногами по доскам и уселся возле меня.
– Давай!
Я размахнулся и швырнул колбасу на голос Пирата. Наверно, попал удачно, потому что кобель гавкнул еще раз-другой и примолк. Только цепь позвякивала.
– Давай!
Мы скатились с забора в огуречные плети, в несколько прыжков подбежали к окнам. Я припал к стеклу, вглядываясь в избу, но увидеть ничего не смог. Темно, как в чернильнице.
– Поди сюда, – зашипел Колька от террасы. – Гляди.
Полоска света пробивалась между рамой и плотной занавеской. Колька подтолкнул меня к этой полоске, и в крохотную щель увидел я Василия Павловича. Он сидел за столом в одной майке и толстым карандашом чертил что-то на листе бумаги. Лампа-десятилинейка стояла перед ним, розовые окружья света падали на бумагу, на его сосредоточенное лицо.
– Соображаешь? – спросил Колька.
– Не.
– Схему чертит, план. Выглядел все, разузнал, а теперь расчет делает. Может, он вообще шпион? Ходит везде с каким-то чемоданом, а там, наверно, фотоаппарат у него. Или передатчик. – Колька больно ухватил меня за руку. – Нам надо выкрасть эту бумагу.
– А как?
Я уже позабыл, что сам выдумал всю эту игру, Колькин азарт захватил меня, даже мурашки по телу побежали.
– Как мы выкрадем эту бумагу, Колька?
– Очень просто. Ворвемся в избу, я крикну: «Руки вверх!», а ты хватай бумагу и – деру. Если чего – я его задержу. Приемчиком. Пошли!
Час от часу не легче. Совсем рехнулся малый.
– Колька, не чуди.
– Тшшш!
Он решительно шагнул к крыльцу, но тут Пират с диким ревом бросился ему в ноги. То ли всю колбасу слопал, гад такой, то ли вспомнил, что дом сторожить обязан.
Колька отскочил.
А в щели забора, высветив нелепую фигуру Кольки, ударил свет автомобильных фар, и там, за калиткой, остановилась машина.
Мы с маху шлепнулись в огуречные плети, путаясь в них, поползли в сторону от избы.
Скрипнул ключ в калитке, в палисадник вошли какие-то люди. Что-то тяжелое они несли, и дышали хрипло, с надрывом. Мы замерли.
Пират, тревожно скуля, рвался с цепи навстречу идущим.
– Вот это номер, – прошептал Колька. – Видишь?
– Не.
– Фиксатый и матухи наши Сычиху под руки волокут. Чего бы это с ней?
Они поднялись на крыльцо, и Пират, зараза такая, ни разу не брехнул на них, не тронул никого, не загородил дорогу, только скулил и скулил, жалуясь на что-то. На нас, наверно, колбасы мы ему, обжоре, мало дали…
– Фиксатый дверь открывает, а Сычиха и стоять не может, – шепотом рассказывал Колька. – Ну и глаза у него! Ручаться могу, даже филин так не видит ночью, как он видит.
Когда за ними закрылась дверь, мы опрометью бросились к калитке, выскочили на улицу. И Пират не загородил нам дорогу – лежал у крыльца и скулил.
На улице Петькин «козел» рычал невыключенным мотором, гасли в избах огни, от реки тянуло свежим ветерком.
– Все, теперь наше дело в шляпе. Сейчас мы проникнем туда, что надо – разузнаем.
Колька даже присвистнул от удовольствия.
– Как это проникнем?
– А вот так, балда ты безмозглая, – обругал меня Колька и завопил во весь голос – Мамка-а-а!
Отворилась дверь, выплеснув в темноту желтый прямоугольник света. Колькина мать вышла на крыльцо.
– Ты чего орешь, полуночник?
– Чего вы приехали-то?
Колькина мать спустилась с крыльца, подошла к нам, вгляделась.
– И Сенька тут? Дружки-не-разлей-вода… С Сычихой плохо, – пожаловалась она. – Вроде удара приключилось по дороге: захолодела вся и рукой-ногой не шевельнет. Никак помирать собралась…
Вслед за Колькиной матерью возник на крыльце Петька Фиксатый, кивнул нам.
– Попа просит, – озадаченно сообщил он. – Исповедаться желает.
– Привези, привези, Петенька, – засуетилась Колькина мать, – Грех не уважить, ее воля…
– Да мне что! Только на совхозной машине дурман возить… Что директор скажет? И пути тут двадцать верст. Узнает хозяин – башку отвинтит. А мне что…
– Все, Петенька, в себе сохраним, не узнает никто. Вези батюшку; в накладе не останешься.
– Ладно, я его вместе с врачом привезу. Так сказать, союз передовой науки и опиума для народа, – сверкнул золотым зубом Фиксатый и направился к машине. – Аккурат к утру доставлю.
«Козел» прытко взял с места.
– Мамк, она лежит?
– Лежит, лежит, сил, говорю, у нее нету, ослабла. Господи, хоть бы не в ночь отошла-то…
– Мамк, а посмотреть можно?
– Еще чего! – замахала руками Колькина мать. – Ступайте по домам-, спать вам время. Ты, Колька, борову корма задать не забудь. А ты, Сенька, мать свою не жди. Мы здесь до утра останемся. На пару веселей будет, а то страшно чего-то, боязно. Постоялец – он чужой человек, бесполезный. На пару, в случае чего, и управимся проворней.
И мы пошли по домам.
– Забудь про клад, – сказал я Кольке. – Не время сейчас.
Он вздохнул.
– Колбасу жаль. Целый килограмм! Знать бы…
Утром мы с Колькой в первый раз за все лето не бегали на обрыв. Прямиком к Сычихиной избе наладились.
Пират нас и взглядом не удостоил – лежал у крыльца, вытянув передние лапы, положив на них скорбную морду.
А на крыльце, на скамеечке, чинно, рядком, сидели и чего-то ждали женщины, вполголоса разговаривали, вздыхали. И моя мать тут была, и Колькина, и все наши, деревенские. Лица у них серьезные, озабоченные. Оно и понятно: деревня наша так велика, что если родился кто – для всех событие, и умирает кто – тоже событие. Только на моей памяти после Мишки с Люськой никто еще в Новом Мире не родился, и после их матери никто не умирал.
На нас с Колькой женщины не обратили никакого внимания, и мы стояли на дорожке, не зная, то ли вперед пройти, то ли назад повернуть. Лишние мы тут были, не к месту.
Чуть слышно хлопнула дверь, на крыльце появился чудной старичок: черная юбка на нем, белая борода на две стороны расчесана, волосы длиннющие.
– Гляди-ка, поп! Взаправдашний, – толкнул меня Колька.
– Сам знаю, не слепой, – огрызнулся я, хотя, по совести, первый раз в жизни видел живого попа. Ну и потешен.
Старичок оглядел притихших женщин печальными и очень ясными глазами, с грустной торжественностью изрек:
– Преставилась раба божия Авдотья Сычева…
Он перекрестился.
И тут вдруг Пират заскулил, как ребенок – тонко и жалостливо. Было жарко, а у меня мороз по коже побежал от этого. И некоторые женщины, со страхом глядя на Пирата, тоже креститься начали. А я еще подумал с удивлением, что Сычиху, оказывается, Авдотьей зовут. То есть, звали. Никогда не знал об этом, никогда не слышал, чтобы в деревне ее по имени… Сычиха и Сычиха.
Поп спустился с крыльца, прошел мимо нас к калитке. И я почувствовал, как пахнет от него чесноком и каким-то до приторности сладким дымом. А Колька сорвался с места, побежал за попом.
– Гражданин поп, погодите минутку. Эй, гражданин поп…
Старичок остановился, ласково взглянул на Кольку.
– Батюшка – так следует величать меня, отрок.
– Гражданин батюшка, – поправился на ходу двухметровый «отрок» Колька, – вы Сычиху, это самое… исповедали?
– Исповедал Авдотью Сычеву…
– А про клад чего она вам сказала?
– Про какой клад? – Поп вперил ясные свои глаза в Кольку, с минуту внимательно и – так мне показалось – жалостливо разглядывал его. Покачал головой. Ничего не сказав, пошел себе дальше.
– Жила! – негромко выкрикнул вслед ему Колька.
Поп не оглянулся.
А Колька вернулся ко мне.
– Пойдем, Сеньк, на Сычиху посмотрим.
– Ну тебя!
– Слабо? Тогда я один.
– Валяй.
У меня, хоть убей, не было желания смотреть на покойную. Что-то паршиво мне стало, не по себе. Вот живет человек, – полезли в голову всякие мысли, – ходит по земле, хлеб ест, а в один распрекрасный день р-раз – и нет этого человека. И ничего тут не попишешь. Ну, пусть она спекулянткой была, Сычиха-то, и пользы от нее совхозу, как сам директор говорил, на ломаный грош, а ведь ей, поди, тоже умирать не хотелось. Суетилась, к поездам на вокзал ездила, торговала, деньги копила. Так всю жизнь и прожила. Все теперь прахом – и деньги ее, и дом, и огород, потому что некому в нашей деревне продолжить Авдотью Сычеву.
Я приплелся домой. В горнице перед зеркалом стояла Юля, красила губы, а на подоконнике, поджав белый хвост, сидел плюшевый медвежонок, грустно смотрел на меня.
– Ты чего, Сенька, такой убитый? – спросила сестра.
– Авдотья Сычева померла.
– Что ты говоришь! – Юля вздохнула по-бабьи. – Царствие ей небесное… А ты чего страдаешь так? Родня она тебе, что ли?
– Юль…
– Ну чего, чего тебе? Говори.
– Он кто был, Юль, тот самый, который обманул тебя? Я понимаю – не космонавт. Но, может, летчик или…
Я думал, она заругается на меня, накричит, но ничего такого не случилось. Юля только щеками вспыхнула, навинтила блестящий колпачок на тюбик с помадой, положила его на подоконник.
– Сукин сын он был, вот кто, – выговорила она раздельно, и не отвернулась, не спрятала глаза. Поняла, наконец-то, что со мной можно разговаривать, как со взрослым.
– Ладно, Юлька, – сказал я. – Знаешь что? Ты не расстраивайся больно-то, не трави себя. Ты давай это самое… рожай. Кого хочешь – мальчика, девочку. Мне все равно, племянник или племянница. А я его, человечка этого, любить буду, хоть убей меня. Нянчить буду.
– Смотри, какой рассудительный, – усмехнулась Юля, и мне очень не понравилась эта ее усмешка. – Мать не зря жалуется, что ты вечно нос не в свои дела суешь.
Я подошел к столу, взял журнал, который сестра привезла с собой и листала каждый вечер. С обложки, из-под крупных букв «Моды сезона», со сладенькой ухмылкой смотрела на меня длинноногая и тощая, как выдра, девица. На нашем пляже я таких никогда не видел.
Юлька неслышно подошла сзади, обняла меня за плечи.
– Сеня, ты не сердись, сгоряча я. Ты уже большой, понимаешь: нервы у меня… А это самое еще не скоро должно быть, если… если вообще будет… И жить здесь, в деревне, я вовсе не собираюсь. Бот отдохну и уеду. Все равно куда.
Теплыми губами прикоснулась к моему уху.
– Дурачок ты, Сенька, все к сердцу принимаешь, за всех болеешь. Так нельзя… Не знаешь, Владику телеграмму дали?
– Какому еще Владику?
– Сычеву, сыну Авдотьину.
– У нее сын есть?
– Есть, – сказала Юлька, – есть. Как раз летчик. Полярный. Где-то на Дальнем Востоке живет. Я помню его…
Ну и ну, что ни день – то открытие. А я-то голову на отруб дать мог, что Авдотья Сычева одна-одинешенька на всем белом свете была.
Поминки по Авдотье Сычевой
Хоронили Авдотью Сычеву на третьи сутки после ее смерти. Неведомого мне Владика с Дальнего Востока так и не дождались.
– Не приедет он, – сказала Колькина мать. – Шутка ли: десять тысяч верст?! Да и не больно жаловал он матушку любовью, не одобрял ее…
Пирата с тех пор, как умерла его хозяйка, на цепи не держали, и он увязался за гробом, понурив лобастую голову, тихо переставлял лапы вслед маленькой кучке людей. Женщины шепотком переговаривались между собой, время от времени все останавливались, мужики опускали гроб на услужливо подвинутые табуретки. А поп высоким тонким голосом выводил свои «аллилуйя» и еще там чего-то. Женщины вздыхали, сморкались, а мужики нетерпеливо переминались с ноги на ногу, не решаясь закурить. У Пирата, когда поп затягивал свою молитву, дыбом вставала шерсть, и мне подумалось, что, в общем-то, он один по-настоящему жалеет свою хозяйку.
Мы с Колькой проводили гроб до околицы. Тащиться по жаре дальше, слушать унылое пение попа и вздохи баб показалось нам скучным, неинтересным. Вернулись в деревню. Колькина мать тоже не пошла на кладбище – осталась в опустевшей Авдотьиной избе, готовила поминки.
– Айда, заглянем, может, чего вкусненького обломится, – облизнув толстые губы, предложил Колька, и мы забежали проведать его мать.
В избе жарко было, душно, весело покрикивали в печи дрова, а Колькина мать деловито уставляла подоконник и кухонный стол горшками с вареным мясом. Завидев нас, она обрадовалась, велела вынести из горницы и расставить в палисаднике стол и скамейки, да еще в подпол слазить – за картошкой.
Колька, прихватив из чугуна парную кость, толкнулся на террасу, но дверь оказалась закрытой на ключ. Он приналег на нее плечом.
– Забыл, где подпол, леший длинноногий! – заругалась на него мать.
И Колька послушно полез в подпол и надолго застрял там. Дожидаясь его, я слонялся по избе, и была мне тоскливо и неуютно. Под ногами шуршали какие-то пестрые ленты, мятые бумажные цветы. Переступив порог в горницу, поскользнулся на свечном огарке и чуть не упал. Здесь, в горнице, было прохладней и сумрачней от занавешенных окон, в переднем углу, под иконами, мерцала зеленым огоньком лампадка. От нечего делать я принялся изучать иконы. На двух, почернелых до невозможности, обнаружил Христа, от его головы исходило блеклое, чуть приметное сияние. На третьей – женщину с голым младенцем на руках. Женщина отрешенно смотрела мимо меня, я смотрел на нее, а упитанный младенец вообще никуда не смотрел: ему глаза нарисовать забыли. Или краска от древности иконы сошла на нет…
Колька наконец поимел совесть – вылез из подпола с ведром картошки. Вытирая толстые засаленные губы, пожаловался:
– Там этой картохи насыпано – невпроворот. Всю дыхалку пылью забило. А другого чего – никаких следов.
До меня вдруг дошло, что полез он в подпол не просто так, не из желания услужить матери – заставил его спуститься туда беспокойный дух комиссара Мегрэ. Мне вовсе скучно стало. У людей заботы, а ему все в игрушки играться. Уж лучше пойти на речку, сказал я ему, там хоть тоже пусто, зато пыли нет, воздух чистый.
Колька согласился.
– Пойдем, а то у матухи для нас работы хватит.
Купались, пока солнце не скатилось к горизонту, а когда вернулись в деревню, поминки были в самом разгаре. В палисаднике за двумя столами – одного, который выносили мы с Колькой, оказалось мало – сгрудились вперемешку мужики и бабы. Помянуть Авдотью вся наша деревня собралась, да из двух соседних люди присыпали – человек тридцать всего. Моя мать сидела рядом с Колькиной, и краешек скамьи возле них оставался свободным. Тут мы с Колькой и приткнулись. А напротив, по другую сторону стола, увидел я дядю Сеню Моряка. А возле него сидел Василий Павлович.
– Вот, – сказал мне дядя Сеня, – такие, тезка, дела. Пробил ее час, и не стало женщины.
Он налил в захватанные стаканы какую-то красную, тягучую водичку.
– Выпейте, хлопчики, помяните усопшую.
– Помнишь, Нинка, – повернулась Колькина мать к моей и продолжая, наверно, старый разговор. – помнишь, как мы на свекле вкалывали? Мы-то еще девчонки были, сопливки, а она, Авдотья, в возрасте уже и звеньевая. Ох, и жучила нас она, ох, и жучила.
– А то! Все Демченку в пример ставила, Марию. Я раз на «пятачке» прозоревала да и проспала, так она со мной до вечера словом не обмолвилась.
– Тягущая была в работе, завистливая.
– Без дела не любила сидеть.
– Куда там без дела… А поплясать какая охотница, попеть. Молодые кто – им не вспомнить, они ее такой не видали.
– Куда подевалось все? Как бритвой обрезало.
На дорожке показался Петька Фиксатый. Шел к столу и размахивал белой бумажкой.
– Телеграмма! – кричал Петька. – С Дальнего Востоку.
– Ахти мне, – застонала Колькина мать, хватаясь за сердце. – Неужто от Владика?
– От сына, – кричал Петька. – Четыре слова всего: «Похоронами задержитесь вылетаю Владилен».
– Что ж он так поздно спохватился?
– Да он не поздно… В районе она пролежала, телеграммка-то, на почте. Оказии ждали.
Фиксатый отдал телеграмму Колькиной матери, втиснулся между дядей Сеней Моряком и Василием Павловичем, и вскоре, хлопнув стаканчик, уже хватал соседей за рукава, восторженно всхлипывал:
– Сколько она мне трояков передавала, мил-человек. Свези, грит, Петька, на вокзал меня, к ночным поездам. Ночью их много, поездов-то. А мне что? Я свезу, я завсегда уважу. Погрузим редиску или там огурцы и катим себе. Ни одного, можно сказать, не пропустили…
– Война ее торговать научила. Пристрастилась.
– Жить-то надо, девки. Всяк вертелся, как мог. Молодым не упомнить: тогда совхоза не было – колхоз. А за работу, как до войны, не деньгу, как ныне, а палочку, палочку…
– Знамо дело. Ты ее, палочку, хоть с оглоблю на стене нарисуй, а сыт не будешь.
– А вот куда она копила, ты мне скажи? Кошке под хвост?
– Сыну копила. Владику.
– Да Владик по шестнадцатому году из дому убег. Не терпел он ее торговли.
– Мало ли! Да и что она там накопила? Брешут, поди…
Есть мне не хотелось. Я вяло ковырял вилкой в миске. Куда интересней послушать, что говорят о покойной. А разговор все горячей становился, хоть и беспорядочней, и за этим разговором открывал я в Авдотье Сычевой нового для себя человека. Мне и верилось, и не верилось. Я-то раньше думал, что Авдотья как родилась, так и стала спекулянткой, недаром же в деревне заглазно по-другому ее и не называли. А она вон и в колхозе работала не хуже других, звеньевой была, и вроде не виновата в том даже, что в каком-то там году отвернулась от колхоза, погналась за длинным рублем.
«Если бы она совсем никчемная была, – подумал я, – они бы все молчали. А они не молчат, вспоминают…»
Голоса становились громче, люди говорили вперебив, плохо слушая друг друга.
– Мне сруб выкупить надо, а сотенной не хватает. Хозяин, скупердяй, уперся: деньги на бочку – весь разговор. Метнулся я туды-сюды, а потом надоумило: дай, мол, у Авдотьи попрошу…
– И сколько, мил-человек, она мне этих трояков передала – сказать затрудняюсь…
– А Владик от ее с вокзала удрал. Она его огурцы продавать с собой повезла, а он вошел в вагон, и был таков. Только через год письмо прислал: не жди, мол, без тебя обойдусь.
– Непочтение к родительнице высказал!
– И что ж ты думаешь, братец ты мой? Выложила она эту сотенную бумажку как разъединый целковый. Без звука, во! Да интересуется: может, еще надо?..
– Самостоятельных людей она уважала. Любить – нет, не любила, а уважала.
– А чего это, любопытно, Юля ваша помянуть Авдотью не пришла?
– Нездоровится ей.
– Ааа…
– Батюшка-то что ж не остался?
– Заспешил. Попадья, грит, сердиться будет. Иконы посымал и ушел. Грит, завещала ему Авдотья иконы.
– Она не спекулировала, свое продавала. Свое по закону не возбраняется.
– Ты за рукав-то, за рукав не цепляй. Отвали.
– Матушка у батюшки, го-го, молоденькая, сам видал. Бутончик.
– А батюшка псиной провонял.
– Не греши, богохульник.
– Это кто там непотребную речь употребляет? Дети тут.
– Чулан-то доверху припасами набит. Соль там, сахар, а в муке пашаничной черви бегають…
– Куды одной стоко? Подавиться…
– Да, сложен человек, – услышал я бас Василия Павловича.
Поднял голову от стола. Толстяк, размахивая вилкой с нацепленным на нее куском мяса, обращался к дяде Сене, но голос у него такой могучий, что все остальные рядом с ним – мушиное жужжание.
– Сложен и многолик. Характер одной краской, белой или черной, не напишешь. Тут многообразие цветов и оттенков, тут радуга, гамма…
Он проводил мясо в рот, ожесточенно задвигал челюстями, пережевывая. Все вдруг замолчали, с почтительным интересом уставились на него, а дядя Сеня р-раз – и в это молчание свое слово вставил.
– Война ее скрутила, – убежденно сказал он. – До войны-то, верно, и плясунья была, и работница. Да-а. В сорок шестом, когда я по чистой вернулся, прибегла она ко мне. Не знаешь, мол, Семен, о Савелии моем чего? Вы ж в одной части служили. Верно, говорю, служили. На третий день войны он меня, нелегко раненного, из-под танков фашистских спас. На себе вынес. А на седьмой очнулись мы с Савелием в лагере для военнопленных. Тут наши дороги и разошлись вскоре, развезли нас по разным лагерям. И коли, говорю, не вернулся Савелий по окончании войны домой – не жди его боле, Авдотья. Погиб, значит, мой боевой дружок, твой любимый супруг. Замордовали фашисты, потому как непреклонный был Савелий человек.
А она как закричит: «Врешь! Мне гадалка сказала: живой он. Откупить его из Америки надо». Не смог я ее тогда успокоить… Вот и собирала деньгу к деньге: Савелия откупить.
– И-интересно. Очень занимательный сюжет. Вы в концлагере были? В фашистском!? И выжили? – изумился Василий Павлович.
– Бежал я оттуда, до самой победы в морском десанте воевал, – буркнул дядя Сеня и примолк, закурил сигарету. А из-за стола вылез Петька Фиксатый, подошел к яблоне, уткнулся в нее лбом и зарыдал, взвизгивая по-бабьи, взахлеб.
– Она мне за мать родную была, за мать, Йеэх, чего вы понимаете?
Плечи у Петьки ходуном ходили, но никому не было дела до его страданий, никто не хотел понять Петьку.
Мне надоело слушать обалдевших от жары и разговоров мужиков и баб, противно стало глядеть на грязный, заваленный обглоданными костями стол. И разговор стал липким, как заляпанная клеенка.
– Батюшка-то, гы-гы, не промах, экую красотку отхватил.
– Своя рука владыка.
– Батюшку-то пощадили б, охальники.
– А безмужней бабе – ей чего надо? А? Нет, ты скажи: чего?
– А ты ко мне не вяжись. Ты вон у его сестры спроси.
Колька заерзал, даже чавкать перестал, и уши у него – топориком. Я соскользнул со скамьи и пошел прочь от стола.
Путались в ногах подсыхающие огуречные плети. Тут вот мы с Колькой, два обалдуя, хоронились, затаив дыхание, когда у забора неожиданно для нас остановилась машина. Мы чего-то боялись, а Авдотье Сычевой жить оставалось всего до утра… Сохлая земля бугорками торчала возле выкопанных картофельных гнезд. Тетка Авдотья торопилась продать картошку, выручить деньги, а теперь картошка сгниет в подполье. Да нет, не сгниет, как-нибудь ею распорядятся, но Авдотье от того что за польза?.. Вон яблоко шлепнулось оземь, отбив себе бок. Поди, у Авдотьи оно в дело пошло бы…
У крыльца стоял и тихо скулил Пират. Мне стало жаль его, осиротевшего. Я вернулся к столу, взял кусок мяса пожирней и покрупней, принес Пирату.
– Ешь, пес, ешь давай, – опустился я на колени рядом с ним.
Он обнюхал мясо, но есть не стал. Поднял ко мне морду, – а глаза у него умные, влажные, добрые, только отрешенные, как у той женщины на иконе, – лизнул меня в нос шершавым горячим языком. И снова заскулил.
– Зовет хозяйку, – басом сказали за моей спиной. Я поднялся на ноги.
– А где ваш Пилигрим? – спросил я Василия Павловича, потому что это он неслышно подошел ко мне.
Василий Павлович обреченно махнул рукой.
– Мишка с Люськой на него все права забрали. Впрягли в деревянный грузовик и гоняют по деревне. Пирожки на нем возят. Вконец заездили беднягу.
Он отступил шага на три, прищурился, разглядывая дом, и мечтательно признался:
– Храм этот, Сеня, я, пожалуй, приобрел бы в собственность по сходной цене. Под мастерскую. Ибо потребна мне таковая на лоне природы. А тут все располагает: и флора, и фауна. Только вот забор убрать придется. Как, одобряешь?
Вот чудик: хоть убей, а каждое второе слово у него – закавыка.
А Василий Павлович приблизился ко мне, наклонился.
– Слушай, друг мой Семен, а почему твоей сестры здесь нет?
– «Моды» читает, журнал такой. Не может оторваться.
– Ааа…
Он замолчал, не зная, что сказать, а я подумал, что неплохо раз и навсегда поставить его на место. Чтоб не забывался искатель натуры.
– Вы чужой здесь, Василий Павлович, – сказал я. – И хорошо, если б дом этот вам не продали. Приехал отдыхать – отдыхай на здоровье, а в наши дела не лезьте. Юлька, может, дяде Сене Моряку нравится. Он вдовый, у него жена померла, с детишками один остался. Мужик. А за Мишкой и Люськой уход нужен. Понятно?
Толстяк не обиделся, согласился:
– Я чужой, верно. А ты, вьюнош, мудр не по годам. Да вот беда: жизнь с изнанки видишь, с обратной стороны, и кажется она тебе черной-черной. А в ней светлые тона преобладают. Да… И главного ты не знаешь, сестра твоя тоже чужая здесь. Ты присмотрись-ка…
Тут дядя Сеня к нам подошел.
– О чем молодежь толкует?
– Пират, – трепанул я за ухо кобеля, – пойдем с обрыва прыгать.
Пират махнул хвостом, но с места не сдвинулся. Ну и ладно, ну и пусть, скули себе на здоровье. И ну вас всех со всеми вашими заботами! Сами придумали их – сами и разбирайтесь. Мне что, больше, чем другим, надо? На речку я и один дорогу найду. Кольку все равно от стола за уши не оттянешь…
На дороге, за калиткой, я чуть не сбил с ног незнакомого мне человека. Он поставил на землю тяжелый чемодан, окинул меня безразличным взглядом, прислушался к рою голосов за высоким забором. Вздохнул.
– Опоздал я.
И тут-то меня осенило, что это он, Владилен Сычев, сын покойной Авдотьи, тот самый полярный летчик. Только ничего от летчика в нем не было: одет в спортивную рубашку, и брюки не форменные, ременчатые «лапти» на ногах. Разве что загар на лице нездешний – ровный, бронзовый, и синяя бумажка со словом «Аэрофлот» привязана шпагатиком к ручке чемодана.
– Опоздали. Там поминки справляют.
– Как же так? Я телеграмму давал, просил обождать.
– Телеграмма тоже опоздала.
Он поднял чемодан, открыл калитку и, не входя в палисадник, поставил чемодан по ту сторону забора. И снова вернулся на дорогу.
– Вы чего ж туда не идете?
– На кладбище пойду, – сказал летчик. – На кладбище. Не успел вот ни к живой, ни к мертвой. Десять лет надеялся успеть и – не успел. Такая оказия… А ты чей будешь, малыш?
– Пастухов я, Семеном зовут.
Он погладил меня по голове и пошел, и ни разу не обернулся.