Текст книги "Школьные истории, веселые и грустные (сборник)"
Автор книги: Валентин Распутин
Соавторы: Виктор Астафьев,Фазиль Искандер,Юрий Нагибин,Юрий Сотник,Борис Екимов,Николай Никонов,Глеб Горышин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
– Извините, – сказала докторша еще раз и, почему-то помешкав, закрыла дверь.
Я знал, что они собираются делать уколы против тифа. В некоторых классах уже делали. Об уколах заранее никогда не объявляли, чтобы никто не мог улизнуть или, притворившись больным, остаться дома.
Уколов я не боялся, потому что мне делали массу уколов от малярии, а это самые противные из всех существующих уколов. И вот внезапная надежда, своим белоснежным халатом озарившая наш класс, исчезла. Я этого не мог так оставить.
– Можно, я им покажу, где пятый «А»? – сказал я, обнаглев от страха.
Два обстоятельства в какой-то мере оправдывали мою дерзость. Я сидел против двери, и меня часто посылали в учительскую за мелом или еще за чем-нибудь. А потом, пятый «А» был в одном из флигелей при школьном дворе и докторша в самом деле могла запутаться, потому что она у нас бывала редко, постоянно она работала в первой школе.
– Покажите, – сказал Харлампий Диогенович и слегка приподнял брови.
Стараясь сдерживаться и не выдавать своей радости, я выскочил из класса.
Я догнал докторшу и медсестру еще в коридоре нашего этажа и пошел с ними.
– Я покажу вам, где пятый «А», – сказал я.
Докторша улыбнулась так, как будто она не уколы делала, а раздавала конфеты.
– А нам что, не будете делать? – спросил я.
– Вам на следующем уроке, – сказала докторша, все так же улыбаясь.
– А мы уходим в музей на следующий урок, – сказал я несколько неожиданно даже для себя.
Вообще-то у нас шли разговоры о том, чтобы организованно пойти в краеведческий музей и осмотреть там следы стоянки первобытного человека, но учительница истории все время откладывала наш поход, потому что директор боялся, что мы не сумеем пойти туда организованно.
Дело в том, что в прошлом году один пацан из нашей школы стащил оттуда кинжал абхазского феодала, чтобы сбежать с ним на фронт. По этому поводу был большой шум, и директор решил, что все получилось так потому, что класс пошел в музей не в шеренгу по два, а гурьбой.
На самом деле этот пацан все заранее рассчитал. Он не сразу взял кинжал, а сначала сунул его в солому, которой была покрыта Хижина Дореволюционного Бедняка. А потом через несколько месяцев, когда все успокоилось, он пришел туда в пальто с прорезанной подкладкой и окончательно унес кинжал.
– А мы вас не пустим, – сказала докторша шутливо.
– Что вы, – сказал я, начиная волноваться, – мы собираемся во дворе и организованно пойдем в музей.
– Значит, организованно?
– Да, организованно, – повторил я серьезно, боясь, что она, как и директор, не поверит в нашу способность организованно сходить в музей.
– А что, Галочка, пойдем в пятый «Б», а то и в самом деле уйдут, – сказала доктор и остановилась.
Мне всегда нравились такие чистенькие докторши в беленьких чепчиках и в беленьких халатах.
– Но ведь нам сказали сначала в пятый «А», – заупрямилась эта Галочка и строго посмотрела на меня. Видно было, что она всеми силами корчит из себя взрослую.
Я даже не посмотрел в ее сторону, показывая, что никто и не думает считать ее взрослой.
– Какая разница, – сказала докторша и решительно повернулась.
– Мальчику не терпится испытать мужество, да?
– Я малярик, – сказал я, отстраняя личную заинтересованность, – мне уколы делали тыщу раз.
– Ну, малярик, веди нас, – сказала докторша.
Убедившись, что они не передумают, я побежал вперед, чтобы устранить связь между собой и их приходом.
Когда я вошел в класс, у доски стоял Шурик Авдеенко, и, хотя решение задачи в трех действиях было написано на доске его красивым почерком, объяснить решение он не мог. Вот он и стоял у доски с яростным и угрюмым лицом, как будто раньше знал, а теперь никак не может припомнить своей мысли.
«Не бойся, Шурик, – думал я, – ты ничего не знаешь, а я тебя уже спас». Хотелось быть ласковым и добрым.
– Молодец, Алик, – сказал я тихо Комарову, – такую трудную задачу решил.
Алик у нас считался способным троечником. Его редко ругали, зато еще реже хвалили. Кончики ушей у него благодарно порозовели, он опять наклонился над своей тетрадью и аккуратно положил руки на промокашку. Такая уж у него была привычка.
Но вот распахнулась дверь, и докторша вместе с этой Галочкой вошли в класс. Докторша сказала, что так, мол, и так, надо ребятам делать уколы.
– Если это необходимо именно сейчас, – сказал Харлампий Диогенович, мельком взглянув на меня, – я не могу возражать. Авдеенко, на место, – кивнул он Шурику.
Шурик положил мел и пошел на место, продолжая делать вид, что вспоминает решение задачи.
Класс заволновался, но Харлампий Диогенович приподнял брови, и все притихли. Он положил в карман свой блокнотик, закрыл журнал и уступил место докторше. Сам он присел рядом за парту. Он казался грустным и немного обиженным.
Доктор и девчонка раскрыли свои чемоданчики и стали раскладывать на столе баночки, бутылочки, враждебно сверкающие инструменты.
– Ну, кто из вас самый смелый? – сказала докторша, хищно высосав лекарство иглой и теперь держа эту иглу острием кверху, чтобы лекарство не вылилось.
Она это сказала весело, но никто не улыбнулся, все смотрели на иглу.
– Будем вызывать по списку, – сказал Харлампий Диогенович, – потому что здесь сплошные герои.
Он раскрыл журнал.
– Авдеенко, – сказал Харлампий Диогенович и поднял голову.
Класс нервно засмеялся. Докторша тоже улыбнулась, хотя и не понимала, почему мы смеемся.
Авдеенко подошел к столу, длинный, нескладный, и по лицу его было видно, что он так и не решил, что лучше: получить двойку или идти первым на укол.
Он поднял рубаху и теперь стоял спиной к докторше, все такой же нескладный и не решивший, что лучше. И потом, когда укол сделали, он не обрадовался, хотя теперь весь класс ему завидовал.
Алик Комаров все больше и больше бледнел. Подходила его очередь. И хотя он продолжал держать свои руки на промокашке, видно, это ему не помогало.
Я старался как-нибудь его расхрабрить, но ничего не получалось. С каждой минутой он делался все строже и бледней. Он не отрываясь смотрел на докторскую иглу.
– Отвернись и не смотри, – говорил я ему.
– Я не могу отвернуться, – отвечал он затравленным шепотом.
– Сначала будет не так больно. Главная боль, когда будут впускать лекарство, – подготавливал я его.
– Я худой, – шептал он мне в ответ, едва шевеля белыми губами, – мне будет очень больно.
– Ничего, – отвечал я, – лишь бы в кость не попала иголка.
– У меня одни кости, – отчаянно шептал он, – обязательно попадут.
– А ты расслабься, – говорил я ему, похлопывая его по спине, – тогда не попадут.
Спина его от напряжения была твердая, как доска.
– Я и так слабый, – отвечал он, ничего не понимая, – я малокровный.
– Худые не бывают малокровными, – строго возразил я ему. – Малокровными бывают малярики, потому что малярия сосет кровь.
У меня была хроническая малярия, и сколько доктора ни лечили, ничего не могли поделать с ней. Я немного гордился своей неизлечимой малярией.
К тому времени, как Алика вызвали, он был совсем готов. Я думаю, он даже не соображал, куда идет и зачем.
Теперь он стоял спиной к докторше, бледный, с остекленевшими глазами, и, когда ему сделали укол, он внезапно побелел, как смерть, хотя, казалось, дальше бледнеть некуда. Он так побледнел, что на лице его выступили веснушки, как будто откуда-то выпрыгнули. Раньше никто и не думал, что он веснушчатый. На всякий случай я решил запомнить, что у него есть скрытые веснушки. Это могло пригодиться, хотя я и не знал пока для чего.
После укола он чуть не свалился, но докторша его удержала и посадила на стул. Глаза у него закатились, мы все испугались, что он умирает.
– Скорую помощь! – закричал я. – Побегу позвоню!
Харлампий Диогенович гневно посмотрел на меня, а докторша ловко подсунула ему под нос флакончик. Конечно, не Харлампию Диогеновичу, а Алику.
Он сначала не открывал глаза, а потом вдруг вскочил и деловито пошел на свое место, как будто не он только что умирал.
– …Даже не почувствовал, – сказал я, когда мне сделали укол, хотя прекрасно все почувствовал.
– Молодец, малярик, – сказала докторша.
Помощница ее быстро и небрежно протерла мне спину после укола. Видно было, что она все еще злится на меня за то, что я их не пустил в пятый «А».
– Еще потрите, – сказал я, – надо, чтобы лекарство разошлось.
Она с ненавистью дотерла мне спину. Холодное прикосновение проспиртованной ваты было приятно, а то, что она злится на меня и все-таки вынуждена протирать мне спину, было еще приятней.
Наконец все кончилось. Докторша со своей Галочкой собрали чемоданчики и ушли. После них в классе остался приятный запах спирта и неприятный – лекарства. Ученики сидели, поеживаясь, осторожно пробуя лопатками место укола и переговариваясь на правах пострадавших.
– Откройте окно, – сказал Харлампий Диогенович, занимая свое место. Он хотел, чтобы с запахом лекарства из класса вышел дух больничной свободы.
Он вынул четки и задумчиво перебирал желтые бусины. До конца урока оставалось немного времени. В такие промежутки он обычно рассказывал нам что-нибудь поучительное и древнегреческое.
– Как известно из древнегреческой мифологии, Геракл совершил двенадцать подвигов, – сказал он и остановился. Щелк, щелк – перебрал он две бусины справа налево. – Один молодой человек хотел исправить греческую мифологию, – добавил он и опять остановился. Щелк, щелк!
«Смотри, чего захотел!» – подумал я про этого молодого человека, понимая, что греческую мифологию исправлять никому не разрешается. Какую-нибудь другую завалящую мифологию, может быть, и можно подправить, но только не греческую, потому что там уже давно все исправлено и никаких ошибок быть не может.
– Он хотел совершить тринадцатый подвиг Геракла, – продолжал Харлампий Диогенович, – и это ему отчасти удалось.
Мы сразу по его голосу поняли, до чего это был фальшивый и никудышный подвиг, потому что, если бы Гераклу понадобилось совершить тринадцать подвигов, он бы сам их совершил, а раз он остановился на двенадцати, значит, так оно и надо было и нечего было лезть со своими поправками.
– Геракл совершил свои подвиги как храбрец. А этот молодой человек совершил свой подвиг из трусости… – Харлампий Диогенович задумался и прибавил: – Мы сейчас узнаем, во имя чего он совершил свой подвиг…
Щелк! На этот раз только одна бусина упала с правой стороны на левую. Он ее резко подтолкнул пальцем. Она как-то нехорошо упала. Лучше бы упали две, как раньше, чем одна такая.
Я почувствовал, что в воздухе запахло какой-то опасностью. Как будто не бусина щелкнула, а захлопнулся маленький капканчик в руках Харлампия Диогеновича.
– …Мне кажется, я догадываюсь, – проговорил он и посмотрел на меня.
Я почувствовал, как от его взгляда сердце мое с размаху влепилось в спину.
– Прошу вас, – сказал он и жестом пригласил меня к доске.
– Меня? – переспросил я, чувствуя, что голос мой подымается прямо из живота.
– Да, именно вас, бесстрашный малярик, – сказал он.
Я поплелся к доске.
– Расскажите, как вы решили задачу, – спросил он спокойно, и – щелк, щелк! – две бусины перекатились с правой стороны на левую. Я был в его руках.
Класс смотрел на меня и ждал. Он ждал, что я буду проваливаться, и хотел, чтобы я проваливался как можно медленней и интересней.
Я смотрел краем глаза на доску, пытаясь по записанным действиям восстановить причину этих действий, но ничего сообразить не мог. Тогда я стал сердито стирать с доски, как будто написанное Шуриком путало меня и мешало сосредоточиться. Я еще надеялся, что вот-вот прозвенит звонок – и казнь придется отменить. Но звонок не звенел, а бесконечно стирать с доски было невозможно. Я положил тряпку, чтобы раньше времени не делаться смешным.
– Мы вас слушаем, – сказал Харлампий Диогенович, не глядя на меня.
– Артиллерийский снаряд… – сказал я бодро в ликующей тишине класса и замолк.
– Дальше, – проговорил Харлампий Диогенович, вежливо выждав.
– Артиллерийский снаряд, – повторил я упрямо, надеясь по инерции этих правильных слов пробиться к другим таким же правильным словам. Но что-то крепко держало меня на привязи, которая натягивалась, как только я произносил эти слова. Я сосредоточился изо всех сил, пытаясь представить ход задачи, и еще раз рванулся, чтобы оборвать эту невидимую привязь. – Артиллерийский снаряд… – повторил я, содрогаясь от ужаса и отвращения.
В классе раздались сдержанные хихиканья. Я почувствовал, что наступил критический момент, и решил ни за что не делаться смешным, лучше просто получить двойку.
– Вы что, проглотили артиллерийский снаряд? – спросил Харлампий Диогенович с доброжелательным любопытством.
Он это спросил так просто, как будто справлялся, не проглотил ли я сливовую косточку.
– Да, – быстро сказал я, почувствовав ловушку и решив неожиданным ответом спутать его расчеты.
– Тогда попросите военрука, чтобы он вас разминировал, – сказал Харлампий Диогенович, но класс уже и так смеялся.
Смеялся Сахаров, стараясь во время смеха не переставать быть отличником. Смеялся даже Шурик Авдеенко, самый мрачный человек нашего класса, которого я же спас от неминуемой двойки. Смеялся Комаров, который хоть и зовется теперь Аликом, а как был, так и остался Адольфом.
Глядя на него, я подумал, что если бы у нас в классе не было настоящего рыжего, он сошел бы за него, потому что волосы у него светлые, а веснушки, которые он скрывал так же, как свое настоящее имя, обнаружились во время укола. Но у нас был настоящий рыжий, и рыжеватость Комарова никто не замечал. И еще я подумал, что, если бы мы на днях не содрали с наших дверей табличку с обозначением класса, может быть, докторша к нам не зашла и ничего бы не случилось. Я смутно начинал догадываться о связи, которая существует между вещами и событиями.
Звонок, как погребальный колокол, продрался сквозь хохот класса. Харлампий Диогенович поставил мне отметку в журнал и еще что-то записал в свой блокнотик.
С тех пор я стал серьезней относиться к домашним заданиям и с нерешенными задачами никогда не совался к футболистам. Каждому свое.
Позже я заметил, что почти все люди боятся показаться смешными. Особенно боятся показаться смешными женщины и поэты. Пожалуй, они слишком боятся и поэтому иногда выглядят смешными. Зато никто не может так ловко выставить человека смешным, как хороший поэт или хорошая женщина.
Конечно, слишком бояться выглядеть смешным не очень умно, но куда хуже совсем не бояться этого.
Мне кажется, что Древний Рим погиб оттого, что его императоры в своей бронзовой спеси перестали замечать, что они смешны. Обзаведись они вовремя шутами (надо хотя бы от дурака слышать правду), может быть, им удалось бы продержаться еще некоторое время. А так они надеялись, что в случае чего гуси спасут Рим. Но нагрянули варвары и уничтожили Древний Рим вместе с его императорами и гусями.
Я, понятно, об этом нисколько не жалею, но мне хочется благодарно возвысить метод Харлампия Диогеновича. Смехом он, разумеется, закалял наши лукавые детские души и приучал нас относиться к собственной персоне с достаточным чувством юмора. По-моему, это вполне здоровое чувство, и любую попытку ставить его под сомнение я отвергаю решительно и навсегда.
Николай Никонов
Три рассказа Татьяны Сергеевны
Урок
– Ну-с, первый урок у вас в пятом «Б», – сказал Семен Ильич и указал на застекленную витрину, где висело расписание.
Он посмеивался, потирал руки, точно сообщил мне что-то необычно приятное, исключительное, – видимо, был доволен, что я прибыла к началу занятий вовремя и теперь школа укомплектована, занятия начнутся нормально, без срывов и перестановок. Директор поглядывал на меня, ожидая, что я что-нибудь отвечу, а я стояла перед этим расписанием в полированной витрине, и легкий морозец ходил по рукам и спине, так что все время хотелось вздрогнуть. Директор хотел что-то еще добавить, но в это время дверь учительской медленно открылась, в ней появился пухлый обшарпанный портфель, а затем в дверь стал пролезать, протискиваться боком огромнейший мужчина.
– Здравствуйте, Алексей Никанорович! – поспешил навстречу низенький Семен Ильич, как бы стремительно уменьшаясь перед мамонтовой величиной этого человека в черном костюме, пиджак и брюки которого приподнимал солидный живот.
И все вдруг словно повернулось к этому человеку: и столы, и стулья, и расписание, а учителя стали закрывать журналы, здоровались, вставали, иные тихонько уходили.
– Инспектор облоно! – шепотом сообщила учительница начальных классов Агафья Ионовна, даже с виду боязливо робкая, бледная, поглядывающая как-то быстро и исподлобья. – Вот беда-то… Нагрянул! Ну как пойдет по урокам? В прошлом году Лидию Анатольевну, завуча начальной школы, до слез довел – все ему не так, не этак… Пойду-ка я. – Она быстренько собрала портфель и тихо, как виноватая, держа голову набок, начала пробираться к выходу из учительской.
Алексей Никанорович между тем утирал лицо платком, что-то говорил громким голосом, громко смеялся: «Хха-хха-хха-ххха». Возле него, как лилипут перед Гулливером, закинув лысую голову, улыбался директор. Когда Семен Ильич улыбается, глаза у него совсем пропадают и кажется, он пробует что-то очень сладкое – такое сладкое, точно и мед и сахар вместе.
Перед звонком в учительской не осталось никого – только директор, я и этот человек-гора, инспектор облоно.
– А, познакомьтесь, Алексей Никанорович, – наша новенькая… Татьяна Сергеевна. Выпускница. Приехала по распределению. Так сказать, смена, молодой кадр. Сегодня – первый урок.
Алексей Никанорович посмотрел выпуклыми голубовато-серыми глазами не то с улыбкой, не то с какой-то гримасой, – ей-богу, сейчас он очень походил на людоеда из сказок братьев Гримм. Вот губы его раздвинулись широко, оттуда выглянули редкие, разделенные и какие-то очень людоедские зубы.
– Оччень приятно. Оччень приятно… – сказал он густейшим басом, наклоняя голову и покачивая ею, кивал как-то сверху вниз.
Неожиданно и резко заверещал звонок, и я вздрогнула, что-то натянулось во мне, подобралось и задрожало, хотя внешне я, наверное, выглядела даже излишне спокойной и, кажется, улыбалась. Я взяла журнал и рабочие планы и уже хотела идти, как вдруг директор спросил, беспокойно оглядывая пустую учительскую и обращаясь к инспектору:
– Пойдете на уроки?
Взгляд Семена Ильича остановил меня.
– А как же, как же… – прогрохотал Алексей Никанорович. – Как же…
– Тогда вот-с, может быть… э… к Татьяне Сергеевне? Татьяна Сергеевна, с вашего позволения, конечно…
Но я поняла, что никакого моего «позволения» не требуется, что сказанное – приказ, да еще с подкладкой: «Ну уж не вздумай осрамиться, голубушка! Да-да. Не подведи школу, оправдай доверие…»
Алексей Никанорович как бы удивленно и оценивающе взглянул на меня, потом на Семена Ильича, потом снова на меня, хмыкнул и сказал:
– Ну что ж… Можно…
Сердце мое упало, как писали в старинных романах. Впрочем, упало оно еще раньше, до того как Алексей Никанорович сказал: «Можно…» Я почувствовала, что хорошо бы мне сейчас присесть, никуда не идти, а просто посидеть… Поискала глазами графин – он был пуст. Очевидно, все-таки я не выдала себя и внешне была так же чересчур спокойна, так же вежливо улыбалась, потому что ни директор, ни Алексей Никанорович ничего не заметили.
Семен Ильич так же сахарно таял в коридоре, провожая нас, забегая вперед, инспектор тяжело ступал следом, а я чувствовала себя крохотной девочкой, за которой идет великан, – вся холодела, даже по щекам ходил мороз.
Я не видела, что это за класс, просто подошла к какой-то комнате за минуту до того, как заглянул туда, опередив нас, директор: там был крик, гам и визг. Сейчас же установилась тишина, я вошла, и передо мной поднялось нечто серо-коричневое, многоголовое, многоглазое – оно так и воспринималось как целое и вместе: глаза, стрижки, воротнички, бантики, белые переднички, ни одного отдельного лица.
– Садитесь, – с трудом выдохнула я шерстяным, застревающим голосом.
И это многоглазое уселось с тем же мягким шорохом и стуком, с каким и возникло.
Алексей Никанорович проследовал на заднюю парту, а так как парты были маленькие и ни за одной бы он не поместился, он попросил двух изумленных его величиной мальчиков пересесть, и они тотчас, испуганно, как мышки, скользнули вперед и сели, оглядываясь, – впрочем, оглядывался весь класс. Алексей Никанорович сел прямо на парту, с хищным щелканьем расстегнул портфель, достал толстую тетрадь и авторучку.
А я стояла как в тумане, выпрямившись, держась крепко за спинку стула, и смотрела только на инспектора, на все его движения, на авторучку, которую он близоруко поднял к глазам, на свет разглядывая, не зацепился ли волосок за перо.
Что мне было делать? Я вдруг забыла все, все, все… Планы уроков у меня были подготовлены на неделю, и там было расписано и повторение, и понятие о фонетике, звуки и буквы, гласные и согласные. Но не об этом я думала сейчас. Сейчас просто все перепуталось, руки мои, стиснутые на спинке стула, дрожали, язык словно бы отнялся, я с трудом передохнула и, пытаясь успокоиться, стала вызывать учеников по журналу. Они вставали и садились один за другим, но я никого не запоминала, ничего не видела, кроме уменьшающегося списка, – мне очень хотелось, чтоб список был подольше, – и несколько раз голос у меня срывался, я вздрагивала, продолжала это бессмысленное чтение. Но вот и последняя фамилия, последний мальчик, который сказал: «Я!» – и сел. Я взглянула на парту, где восседал инспектор, и увидела, что он быстро-быстро строчит в тетради, укоризненно пошевеливая губами, покачивая головой.
Эти его движения вконец расстроили меня, я еле собралась с духом, чтобы сказать, нет, не сказать – пролепетать:
– А сейчас, дети… мы… мы будем заниматься… фонетикой…
Меня так и опалило: да почему фонетикой? Почему? Ведь надо же начинать с повторения за четвертый класс. И в тетради у меня так запланировано. Сначала повторение, потом фонетика. Но я уже сказала это слово и не могла вернуться… Я никак не могла раскрыть тетрадь с планом…
Мне казалось, что, едва я загляну туда, инспектор сейчас же поймет, что ничего я не знаю, что могу читать только по бумажке, и это поймут ученики, которых я пока не вижу, поймут и навсегда запомнят, какой я неумелый, беспомощный учитель. Итак:
– Фонетика… это… Это наука… Наука…
«Ой, но ведь все-таки надо начинать с повторения, узнать, что они забыли, что – нет. Надо вспомнить части речи, разделы грамматики» – так думала я, может быть даже лихорадочно – тут подходит это затрепанное определение, – словно бы разделяясь на два человека, причем один был спокоен и рассудителен, а другой дрожал и метался, но язык мой уж подлинно был моим врагом, потому что он продолжал начатое:
– Наука… фонетика…. изучает…
«Да о чем же она? Что изучает? Что же это такое, ничего не могу вспомнить! Изучает, изучает… «Фонетика изучает звуковой строй языка», – вспомнилось определение, которое давали в институте. – Но ведь здесь так не скажешь. Здесь надо проще, понятнее. При чем тут «строй»? Перед глазами шеренги солдат в шинелях. Ну, господи! Ну! Не могу вспомнить, хоть убей, это простое определение из учебника».
– Фонетика, дети, это часть… («Какая часть? Опять в глазах строй солдат. Ах, да… часть грамматики…») Это наука… («о звуковом строе языка» – я даже слышала голос нашего институтского языковеда доцента Степанова). Я чувствовала, как бледнею, краснею, снова бледнею, прижимала руки к груди и только видела, как инспектор там пишет, пишет, пишет… Быстро дрожит авторучка.
И я поняла – не могу вести урок. Не могу. И кажется, это поняли мои новые ученики, потому что в классе стояла та самая тишина, которую называют гробовой.
Словно бы не управляя собой, а подчиняясь кому-то, я закрыла журнал, положила на него планы и, как лунатик в сомнамбулическом сне, пошла из класса, даже дверь притворила очень тихо, точно боялась кого-то испугать или разбудить. Ноги сами собой ступали куда-то, двигались мимо стены и окна, уходили вниз ступеньки лестницы.
Очнулась лишь в конце верхнего коридора, где, гулко стукая по плинтусам шваброй, мыла пол старуха техничка. Мне вдруг показалось, что сейчас меня будет тошнить от еще никогда не испытанного мерзкого, морозного страха, и, пересиливая этот внезапный мороз и дурноту, я стала смотреть в окно, там видны спокойные ясно-золотые липы, голубой сентябрьский туман, в который погружены безмолвные улицы поселка. Близко за крышами зелено и солнечно, но уже по-осеннему голубел лес. Он переходил в сплошные синие горы, пологие и бесконечные. А под липами на желтой спортивной площадке суетились, метались с мячом ребята – играли в баскетбол. Сбоку площадки стоял физкультурник Виктор Васильевич – типичный школьный физкультурник, в синем тренировочном костюме, в кедах, несколько уже располневший, с небольшой лысинкой, с лицом кисловатым, исполненным спортивного пренебрежения и спокойствия. Время от времени он подносил к губам свисток и что-то показывал на пальцах.
Я вспомнила, как он посмотрел на меня, когда я впервые пришла в учительскую, и как, даже спиной, чувствовала его взгляд, по-спортивному детально прошедшийся по мне снизу вверх и обратно…
Виктор Васильевич был единственный мужчина-учитель, если не считать Семена Ильича, и был не женат. Все это сообщила мне в тот же день Агафья Ионовна и при этом смотрела на меня так, точно хотела немедленно узнать, не хочу ли я выйти замуж за физкультурника…
И тут я вздрогнула. Что же? Что же это? Почему я стою тут, раздумываю о какой-то чепухе, – я, учительница, которая сбежала с первого своего урока?! Конечно, после такой истории меня немедленно выставят из школы, а инспектор-людоед напишет такую характеристику, что прощай моя учительская карьера – какая там «карьера»! – просто мне, видимо, делать нечего в школе. Ведь в общем-то, я сама виновата, смалодушничала, перепугалась, растерялась. Как такое случилось? Ведь я уже вела уроки. На «хорошо» сдала практику в позапрошлом году, а в прошлом на «отлично». Еще полтора месяца замещала заболевшую учительницу… Эти красные лакированные туфли на широком каблуке куплены на заработанные деньги. Помню, как радовалась, что все у меня получается, ребята хорошо слушают, тетради в порядке, в план я почти не заглядываю, материал знаю.
Что со мной случилось? Или во всем виновата фонетика, которую я действительно не люблю, хотя и знаю, и все могу объяснить. «Наука о звуковом строе языка», – снова возник в ушах голос Степанова.
Что случилось? Неужели так подействовал испуг учителей, этот инспектор? Как мне быть? Ведь это же для школы ЧП! Чрезвычайное происшествие! Учитель, в присутствии инспектора облоно, бросил класс и ушел. Я представила лицо Семена Ильича, лицо завуча старших классов, величаво плавающей по школе полной дамы с прической-кувшином, представила, как эта дама будет меня отчитывать, неподвижно уставясь круглыми вишневыми глазами, а директор будет только качать головой и ахать. Опозорила школу. Знаменитую, прославленную на весь район, об этом мне сообщили в первую очередь, когда в роно оформляли трудовую книжку, сказали, что я еду в «стопроцентную» десятилетку, где работают двое заслуженных учителей (их на весь район – три), шесть отличников народного образования (их на весь район – одиннадцать), столько-то орденоносцев и награжденных. Сообщая эти сведения, меня хотели обрадовать, но лишь сильнее напугали. И теперь я первая нанесла удар по стопроцентному благополучию, поставила под сомнение успехи, опорочила знаменитую школу, и скоро об этом узнает весь поселок, район, может быть, область, новость из ряда вон – учитель сбежал с урока в присутствии инспектора.
Надо уходить немедленно. Сейчас пойду прямо к Семену Ильичу, не дожидаясь звонка и позора. Напишу заявление, положу на стол и уйду. Куда? Не знаю… Куда-нибудь. Пойду хоть на железную дорогу подбивать костыли, менять шпалы. Недавно, еще до начала занятий, одолеваемая тоской по городу, по дому, по родным и подругам, я пошла гулять и незаметно оказалась за поселком, инстинктивно шла к городу по ровной двухколейной линии. Было тепло, даже жарко, летали бабочки, и я, оглядевшись – кругом был только лес, – сняла кофточку – пусть позагорают плечи. Я шла между рельсов, задумавшись, опустив голову, ощущая только то ласковое грустное тепло, дальний шум станции, лесные ветерки и запах шпал. Хорошо было идти так и думать о чем-то легком, не относящемся к себе и отдаленном от себя. Я думала, что дорога идет в мой город, где-то там шумят в таком же голубом тумане улицы, тонут в нем шпили башен и крыши высоких домов. Вся земля кажется доброй, довольной, и все люди спокойными и уверенными – счастливыми. В такие дни не представляется, что кто-то может быть болен, несчастен, отвергнут. И я даже улыбнулась, вспомнив это свое настроение.
– Юбашку-то тожа сыними! – сказал кто-то с татарским акцентом.
Я вздрогнула, прикрылась кофточкой.
На пригорке у насыпи сидела кучка молодых женщин и один парень. Дорожные рабочие. Все они так добро улыбались, что я не рассердилась, только, должно быть, очень густо покраснела – лицу стало горячо. Около линии валялись ломики, молотки, тачка на одном колесике – на таких по рельсу возят инструмент.
– Иди к нам загорать! – сказал парень. – Что ты такая невеселая? Жить весела нада… А по линии не ходи – под поезд попадешь – нам атвищать.
Он еще что-то говорил, а я уже не слушала…
Да что это со мной? Вспоминаю не знаю что… Скорее надо к директору. Все равно сейчас звонок. А что же там, в классе?
Я спустилась обратно, как провинившаяся школьница, на цыпочках подошла к своему классу, прислушалась. Там было обычное шелестение тетрадок, покашливание, стук мела по доске – спокойный шум занятого класса. «Кто же занимается?» – подумала я с изумлением. Но не открывать же дверь – она обязательно заскрипит, кроме того, ничто так не привлекает внимания сидящих в классе, как даже едва задетые двери. И тут я услышала голос Алексея Никаноровича. Размеренно, басовито он начал диктовать правило. Повторял. Диктовал опять.
– Ну вот. Сейчас пример… Ну-ка, кто Семенов? А-а? Хорошо… Скажи-ка пример на правило. А все думайте, думайте. Ищите свои примеры. Вот. Верно. Молодец. Садись. Кто еще? Правильно. Еще? Очень хорошо. А теперь спрошу, кто руки не поднимает. Ну-ка, милый, вот ты, на предпоследней парте. Да-да. Давай-ка, брат, пример. Хорошо. Хорошо… Видишь, знает – а руки не поднимает…
Этот голос управлял классом, как дирижерская палочка. Красная, растерянная, я слушала и не могла уйти. Ведь вот как надо!
Точно опытный пианист, использующий всю клавиатуру, Алексей Никанорович вел мой урок, и я не помню, сколько стояла под дверью, пока отрезвляющий звонок не заставил меня отпрянуть, отойти к окну.