Текст книги "Пётр Рябинкин"
Автор книги: Вадим Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Так как бойцы роты основательно облазили передний край врага, в батальоне сложилось мнение, что этот участок изучен лучше, чем другие, и это даст преимущество в случае наступательной операции.
Начались снегопады, затем холода, и почва, прежде недоступная для прохода боевой техники, стала твердеть, упрочаться, окаменевать. И только сама речушка с теплыми от гниения торфяными берегами застывала медленно.
* * *
В связи с большими потерями командного состава в первый год войны отличившихся бойцов направляли на курсы младших командиров. Рябинкин попал на эти курсы случайно. В день посещения передовой комдивом он поджег танк, бросив бутылку с горючим в кормовую часть, после того как танк промчался над окопом, в котором Рябинкин лежал, судорожно оцепенев. Вскочил он после того, как открылось небо, не потому, что задумывал бросить вслед танку бутылку, а оттого, что ошалел от радости, что жив и что может действовать руками и ногами как вполне нормальный.
И когда его вызвали к комдиву, Рябинкин улыбался, не в силах преодолеть эту нервную улыбку. Улыбался оттого, что он жив, не раздавлен, а вовсе не от гордости, что поджег танк.
И комдив, похвалив Рябинкина, приказал комбату отчислить его на курсы. Рябинкин, услышав этот приказ, продолжал улыбаться. Комдив думал, что эта улыбка радости оттого, что солдат пойдет учиться на офицера. И только комбат хмурился, понимая, что эта улыбка всего-навсего вроде нервного тика после тяжелого переживания.
После курсов Рябинкин вернулся в часть младшим лейтенантом, в то время как бойцы, которые были ничем не хуже его, оставались рядовыми. Теперь он обязан был ими командовать. И труднее всего ему было командовать свои ми заводскими, которые на заводе считались более знающими, квалифицированными, чем он. Получалось, вроде как выскочил на чистом, случайном везении.
Вначале Рябинкин очень совестился, особенно более пожилых солдат. Команду отдавал тихим, вежливым, а иногда даже просительным тоном. И чтоб люди поняли, что он свой авторитет не собирается держать на одном звании, в боевых условиях пренебрегал опасностью, ходил в рост, часто подменял первого номера у пулемета, пока комбат не вызвал его к себе в землянку и не сказал ему с глазу на глаз:
– Вот что, Рябинкин. Ты, я заметил, в бою только о том думаешь, как о тебе подумают, а о людях не думаешь, которые тебе свои жизни доверяют, верят, что ты их каждую минуту в бою организуешь как надо. А ты их доверие не оправдываешь. Каждая потеря – это вина командира. Не всегда под трибунал, но всегда на его совести. Нет выше ответственности, чем за жизни людей отвечать. Плохой командир – своих солдат убийца. Так прямо тебе скажу для полной ясности...
Постичь командирское мастерство ведения боя для Рябинкина было не столь трудно, как умение постоянно соблюдать свое старшинство над людьми. К этому его обязывало звание, и даже не столько звание, сколько долг командира, доверие к которому возникает из отношений с людьми, для которых он обязан быть самым проницательным, умным и чутким. И надо было обладать тончайшим чувством, когда можно вызвать солдата на откровенность, разговаривать с ним не как старший с младшим, а как человек с человеком, так, чтобы не задеть за душу подозрением, что этот разговор как-то потом отразится на отношении старшего к подчиненному. И здесь нельзя притворяться, что ты будто в данный момент не считаешь себя начальником, это может только повредить искомой правде.
Нигде, как на фронте, люди столь не чувствительны к правде, твердо ее требуют от того, кого уважают, а уважают за правду во всем, будь то информация об обстановке или даже улыбка командира, не случайному бойцу назначенная, а тому, кто ее действительно заслужил. Промахнешься, ляпнешь улыбкой, и выходит, не знаешь тех, кто ее действительно достоин. Получается, люди – будто все тебе на одно лицо. Такого не прощают. Командиру полагается больше знать о своих людях, чем они сами о себе знают. Таково солдатское мнение о том, кто ими достойно командует.
* * *
Пришел приказ захватить плацдарм на противоположной стороне реки.
К тому времени Рябинкин стал командиром подразделения. И ему поручили выполнение этой задачи.
И если Рябинкин в гражданской жизни по части бытовых вопросов оказался не на высоте, то тут, на фронте, он поднялся до уровня серьезного организатора и смелого стратега. Планируя бой, он проявил дерзость прежде всего в том, что подготовку его вел не по шаблону.
Во-первых, он добыл, выпросил в батальоне шесть дополнительных комплектов полного солдатского зимнего обмундирования. И велел сибиряку Юсупову ночью вплавь доставить на тот берег в зашпаклеванном гробу, используемом как плавсредство и взятом из имущества похоронной команды; доставить и припрятать.
Во-вторых, на противоположном берегу, в кустарнике, были выкопаны тайники, куда сложили боеприпасы и мешки с трофейным толом, который Рябинкин рассчитывал применить не для подрыва оборонительных сооружений противника, а для того, чтобы использовать тол как топливо для обогревания бойцов, которые, форсировав реку, начнут зябнуть. Тем более это важно для обогрева раненых, которые от потери крови зябнут сильнее, чем здоровые люди.
Против каждого тайника Рябинкин установил снайперские засады на случай, если немцы обнаружат и попытаются приблизиться к ним.
Боевые действия своего подразделения Рябинкин прорепетировал в тылу батальона на подходящей местности, подобной той, в которой предстояло работать.
В положенный час ночи началась эта операция.
Рябинкин с пятью бойцами переплыл реку напротив того места, где были закопаны комплекты обмундирования.
Там они переоделись во все сухое. Также скрытно на небольшом плоту была переправлена сорокапятимиллиметровая пушка весом в четыреста килограммов. Почти одновременно с этим в районе брода, где никто из наших не собирался переправляться, так как у немцев здесь были сосредоточены сильные огневые средства, с нашей стороны раздался грозный грохот моторов, подобный танковому, – он исходил от трех старых грузовиков со снятыми глушителями, доставленными сюда по просьбе и замыслу Рябинкина.
Как бы аккуратно ни была спланирована боевая задача, дальновидно продумана и разумно отрепетирована, рассчитана поэтапно, нет такого боя, чтобы он полностью протекал согласно предварительному замыслу.
Война – дело ужасное. Можно приучить себя притворяться, что страха не испытываешь, когда в тебе все корчится, включая душу; дрожа, делать вид, что ты, допустим, сильно зябнешь и только от этого не по себе. Каждый боец выработал на такие моменты для обмана и отвлечения свои собственные, удобные для себя уловки, что в конечном итоге сходило за правду и выглядело как мужественное и хладнокровное поведение. Но все уловки сразу забывались, когда дело касалось не только твоей жизни, а жизни товарищей, и эта беспамятность на самого себя была уже чистым героизмом, самоотверженностью.
Что же касается командира, то ему и в малой мере нельзя было допускать психологических хитростей для ослабления нервного напряжения, а, напротив, приходилось поднимать его на самую высокую ступень, дабы в бою одновременно фиксировать бесчисленное множество факторов, быстро, умно делать соответствующие выводы и принимать должные разумные решения.
Усиленное подразделение Рябинкина вторглось в траншею немцев, расчищая гранатами необходимое для себя жизненное пространство.
Задача оказалась выполненной успешно, но Рябинкин, обойдя занятую траншею, установил, что потери немцев в живой силе были незначительными, значит, немец ушел по ходам сообщения, которые тянулись в глубину.
Сообщив ракетницей в батальон о том, что все у него в порядке, и не уверенный в этом, Рябинкин, как и предполагал, увидел, что его бойцы расслабились после успеха и той радости, которую испытывает человек после боя, что он живой. У бойцов явственно обозначилась уверенность в том, что дело уже сделано и самое трудное позади. Но еще когда Рябинкин пробирался в разведке на немецкий передний край, он обратил внимание на то, что траншеи первой линии имеют капитальные ходы сообщения в полный профиль, и это его еще тогда беспокоило.
И хотя в боевой задаче у него было овладеть первой линией и там укрепиться, Рябинкин, считая немца умным и расчетливым врагом, решил вывести свое подразделение из занятой траншеи и передвинуть его поближе ко второй линии, тем более что он знал: для закрепления успеха им подбросят дополнительные силы...
Отправив связного с сообщением, Рябинкин велел бойцам выполнять этот его приказ.
Начавшаяся неожиданно метель содействовала скрытности передвижения группы, но она же леденила бойцов, пронизывала тела болью хуже, чем зубная. В тяжелой обстановке медленного ползания в белой тьме, да еще с запретом быстро передвигаться, бойцы, коченея, ничего, кроме недовольства своим командиром, не испытывали. И поскольку они уже израсходовали боевой запал, настроение у них было плохое. Правда, оно поправилось, как только немцы открыли точный огонь по захваченной траншее. И теперь бойцам было уже не так зябко от одной лишь мысли, какого губительного для себя огня они избежали. И Рябинкин понимал это, понимал, что командирский его авторитет в глазах бойцов сейчас на недосягаемой высоте, но как в данный выгодный момент распорядиться этим авторитетом, он еще не решил. Но решение пришло.
Рябинкин отдал приказ быстро отходить к первой линии, чтобы спровоцировать противника на преследование; в ходах же сообщения за поворотами он оставил автоматчиков – бить немцев в упор. Но немцы, видимо, разгадали этот маневр и на переходе в контратаку снова открыли огонь по бывшей своей первой линии. Но тут и наши вступили в контрбатарейную борьбу, и уже не так было безмерно тягостно лежать в земляных щелях, когда соображаешь, что заботу о твоей жизни взяла на себя и полковая и дивизионная артиллерия.
С подкреплением пришел политрук Трушин, но поговорить с ним Рябинкину не довелось: он считал своим первейшим долгом проследить, как эвакуируют раненых, наладить обогревательный пункт в бывшем немецком офицерском блиндаже и чтоб старшина не составил сводку о потерях, пока не будет получено все, что положено по линии снабжения на полный состав. К подобному "жульничеству" на передовых интенданты относились терпимо, и, когда бои было особенно тяжелыми, несмотря на потери в людях, день, а то и два отпускали снабжение по числу полного состава.
Солдаты домовито обживались в немецких траншеях.
С точки зрения военно-инженерной оборонительный рубеж был построен с умом: рельсовые перекрытия на блиндаже, пулеметные гнезда накрыты бронеколпаками, стены траншей укреплены лесоматериалом, дно выстлано деревянными решетками, культурно, ничего не скажешь.
Но внутри блиндажа жил густой, еще не остывший, теплый, зловонный, тленный запах гнилости от наваленной на нары сопревшей гражданской зимней одежды, матрасов, подушек. Стены были обклеены изображениями скорбящей мадонны вперемежку с девицами в купальных костюмах и без них. Под нарами чемоданы в самодельных и покупных чехлах, с крупно надписанными черной краской фамилиями их бывших владельцев.
Хотя по положению немецкое оружие нужно было сдавать трофейной команде, старшина как бы не замечал того, как бойцы рассовывают в свои вещмешки гранаты, офицерские парабеллумы, и только зорко запоминал, кто чем разжился, чтобы потом уходящих в разведку бойцов снабдить этим вооружением, за утрату которого никто не упрекнет, раз оно ни за кем не числится. Руководствуясь этими же соображениями, старшина сам "зажал" немецкий ручной пулемет с металлическими суставчатыми лептами, уложенными в аккуратные плоские алюминиевые ящики, очень удобные для переноски, и к нему запасные стволы в футлярах из тонкой вороненой стали.
Но когда один из бойцов нашел немецкий барсуковый помазок для бритья и сказал: "Стоящая вещь!" – старшина сморщил лицо и посоветовал презрительно:
– Вон еще фрицевские вязаные подштанники валяются, ты их на себя натяни от простуды!
Солдат сконфузился, бросил помазок и вытер о шинель руки. В санитарной фрицевской сумке с медикаментами обнаружили бумажные бинты, этот немецкий эрзац вызвал у бойцов негодование и спор.
– Они за него на смерть! А он им на раны бумажки лепит!
– Пожалел!
– Дак солдаты же...
– Фашисты!
– Не каждый, тоже есть люди.
– После боя раздобрел. Обрадовался: похоронку на него не выписали. Дома не плачут.
– Ты моего дома не трогай. Нету у меня его.
– Так ты их бей, и точка!
– Это само собой. А вот как у них получается, на солдате, на его ране экономят. Мне вот башку чуть задело, в санбате полкило ваты и метров десять бинта, да еще не хотели в строй отпускать.
– Сравнил тоже, наше и ихнее.
– Правильно человек говорит. Взять бы эти эрзацные бинты да фрицам разъяснить фактически.
– Ты лучше еще прикинь, чего на тебе – валенки, полушубок, ушанка, а у них что?
– Летом еще нас прикончить собирались. Все поэтому.
– Просчитались?
– Именно.
– А солдат их стынет.
– Грабит.
– А вот не каждый.
– Ты проверял?
– Было такое, двоих фрицев прихватили; прежде чем в тыл свел, велел им свои сундуки указать. Указали. У одного в чемодане все свое, у другого наше.
– Ну и что?
– С этим, у которого все свое, законно обошлись, я его самолично до штаба довел.
– Опасался, чтобы его кто не обидел?
– Ты бы притих. Человек воинское понятие проявил! – строго сказал старшина и тут же перешел на свое, деловое: – Только если вы, как некоторые себе позволяют, индивидуальные пакеты на протирку оружия будете пользовать, как я заметил, за это буду "наркомовского пайка" лишать. И без жалости!
Рябинкин, войдя в блиндаж, усевшись на корточки возле растопленной печки, протянул руки к огню, слушал этот разговор, не постигая его, опустошенный усталостью, нервным перенапряжением минувшего боя, о котором он не хотел думать, отдыхая, но не думать не мог. Знал он: после боя, после этого наивысшего душевного сгорания, люди больше всего устают умом и охотно поддаются на всякие легкие разговоры, как бы остывая после перенакала, отчаянного ожесточения, во время которого каждый из них командовал собой, как старший младшим, сурово, сосредоточенно и беспощадно. Да, он думал о минувшем бое... Тутышкин вон, например, сблизился с немецким пулеметчиком на бросок гранаты, но не бросил ее сразу, а сначала скинул с нее рубашку, дающую две тысячи мелких осколков, поскольку эти осколки могли задеть его самого, и, когда пружина с бойком сработала, еще две секунды после щелчка подержал гранату в руке и только потом осторожно кинул, не совсем рядом с немцем, а так, чтобы тот не успел ее отшвырнуть от себя, и делал он это все в то время, когда немец, стоя на коленях у тревожного пулемета, торопливо водил ребристым стволом, полосуя снежный наст очередями, все ближе и ближе к тому месту, где лежал Тутышкин. Умно соображать в таких смертельных условиях – это и было наивысшим солдатским мастеровым искусством, понять и оценить которое может только солдат. И то, что Тутышкин, покопавшись у немецкого пулемета, не мог с пылу сообразить его механику, было вполне естественно, но Тутышкин взгромоздил на себя немецкую машину, дополз с ней к Колдобину, памятуя, что Колдобин – бывший слесарь-механик, и оставил ему немецкий пулемет. А потом, не страшась пошел вперебежку по открытой местности, уверенный, что Колдобин прикроет его огнем трофейного пулемета.
Все эти подробности своего поведения сам Тутышкин не помнил после боя. Их вытеснило другое: бледно-голубые, внимательные глаза немецкого пулеметчика с толстыми рыжими ресницами, растущими странно вниз, трепещущее пламя на конце пулеметного ствола, как на дуле паяльной лампы, и тоскливое ожидание пробоин в своем теле.
Он не заметил, что Колдобин был тяжело ранен. Колдобин очнулся от беспамятства только тогда, когда ему Тутышкин приволок немецкую машину. Превозмогая себя, коченеющими пальцами, скорее на ощупь, чем умом, понял механику. Приведя машину в действие, Колдобин работал, не испытывая боевого азарта, а только смутное удовольствие оттого, что она исправно действует и он при ней работает, найдя еще в себе силы для отсрочки нового беспамятства.
Когда Рябинкин наблюдал за Тутышкиным во время боя, он сначала испытывал раздражение оттого, что Тутышкин медлит, оказавшись вблизи немецкого пулеметчика, а потом, когда Тутышкин пополз с пулеметом к распростертому на снегу телу Колдобина, Рябинкин подавал ему голосом команду: "Вперед!" – решив, что Тутышкин после взрыва гранаты получил контузию и от этого утратил ориентировку на местности.
Управлять человеком в бою не просто, потому что о моменты боя человек оказывается способным на нечто такое, что невозможно заранее предвидеть и планировать как правило поведения.
Прикрывая продвижение группы к противнику огневыми средствами батальона, командиру подразделения нужно соображать, в какой момент какого огня просить. Накрывать ли живую силу противника, подавлять ли его огневые точки или распределять поровну между этими целями, памятуя, что на проведение боя отпускается строго положенное количество снарядов и мин, и ты должен прикидывать в уме, сколько их выпущено, сколько осталось, и сдерживать пыл огневиков, если ты чувствуешь, что еще не наступила та решающая минута, когда надо шквальным ударом стукнуть, после чего окончательный бросок.
Бросок может получиться, а может не получиться. И если не получится, значит, все зря: и потери людей, и расход боеприпасов. И будет только лежачая дуэль одиночных бойцов с немцами. Фашисты любят добивать раненых из легких минометов, засыпая по площадям на крутой траектории мелкими пузатенькими минами с жестяным оперением, рвущимися глухо, как хлопушки, но жестоко поражающими рваным металлом с близкой дистанции.
После такого огня снежное поле боя становится пятнистым, будто усеянным мелкими закопчеными тарелками, талыми следами разрывов мин малого калибра.
В то время мы еще уступали немцам в минометах, особенно в ротных минометах малого калибра, и этот недостаток наши бойцы компенсировали приверженностью к "карманной артиллерии". Запасались гранатами всякими правдами и неправдами, а во владении ими показывали исключительно высокое умение.
Это пристрастие к гранатам и тайное их накопительство усложняли управление боем подразделения. Ползут двое бойцов к немецкой позиции, толкая впереди себя свои винтовки, и не стреляют. Почему? Неизвестно. Считаешь, пропали зря люди, хватаешь телефонную трубку, чтобы выклянчить на спасение этих бойцов артиллерийского огня. А они вдруг начинают забрасывать немца гранатами, кидая их вприсядку: вприсядку потому, что в рост уже не встанешь, а лежа не так далеко метнешь, вприсядку в самый раз.
И надо знать, у какого бойца больше склонности к какому виду боя. Есть люди солидные, со снайперским опытом, у тех главный расчет – хорошо пристрелянная винтовка. Продвигаются такие бойцы по полю боя осмотрительно, с остановками. Приладится, высмотрит, щелкнет неотвратимым прицельным одиночным, сменит позицию, и опять одиночный выстрел, и то после паузы на отдых. Такие или несколько отстают от цепи, или вперед вырываются поспешно, обнаружив для себя заманчивый бугорок с хорошим обзором. Действуют они как индивидуалисты, не любят, чтобы ими командовали в ходе боя, так как обычно каждый из них намечает для себя определенный показатель попаданий. Выполнив его, избегают после этого излишнего азартного риска.
А есть бойцы иного характера. Самое тяжелое для них – медленно сближаться с врагом. Чувствуют себя при этом только мишенью. К таким командиру нужно держаться поближе, чтобы подбодрить, направить. Но после броска в атаку эти же бойцы вовсе не нуждаются в командирской опеке. Видя в глаза врага, они бесстрашно действуют на бешеных скоростях, теряя понятие счета и соображения, не думая о том, сколько немцев приходится на каждого.
Такие люди больше смерти боятся искалечиться и, страдая от этой мысли, отчаянно бегут в рост на врага, подбодрив себя криком ярости. Но эти их неграмотные действия нередко и спасают их, потому что немец ведет огонь по ползущей цепи грамотно, настильно, не рассчитывая, что найдутся подобные выскочки.
Но эти же нетерпеливо отчаянные в трудные моменты боя могут оторвать от земли, казалось, окончательно залегшую цепь людей и увлечь за собой лучше всякого командира.
Таким качеством, например, обладал беспечный солдат Куприянов, бывший слесарь-водопроводчик из московских центральных бань; он говорил о себе, что "флотский" и поэтому такой бесстрашный. Рябинкин вначале невзлюбил Куприянова. Но когда однажды полз рядом с ним в цепи и увидел, как от переживаний двигается кожа на стриженом затылке Куприянова, а на лице выступила крупная нервная красная сыпь, словно при крапивнице, Рябинкин проникся уважением к Куприянову, которому, как он понял, гораздо труднее, чем кому другому, подавлять свой страх.
Эти, как и многие другие, наблюдения над солдатами закрепляли у Рябинкина чувство восхищения человеком: способен он управлять собой, командовать собой умнее и жестче, чем мог бы любой командир.
III
Постепенно Рябинкин обвоевался, вжился в войну. Пришла солидная уверенность в том, что огневая мощь его подразделения теперь не меньше, чем у немецкого.
Уже не было нужды отчаянно кидаться на фашистский танк с бутылкой с горючей смесью или связкой ручных гранат. Появились в достатке специальные противотанковые большой взрывной силы. Вместо противотанковых ружей, подобных из-за своей громоздкости древним пищалям, появились облегченные, с хорошим боем, нормальной отдачей.
Вместо сорокапятимиллиметровых пушек, только вежливо стучавших в броню танков, появились длинноствольные, крупных калибров.
Снайперов вознаграждали самозарядными винтовками с оптическими прицелами, с емкими магазинами на десять патронов. На маршах часть передвигалась уже не самоходом.
На наблюдательном пункте появилась дальновидная оптика. И уже командир батареи не при помощи театрального бинокля изучал расположение огневых точек противника, а посредством рогатой стереотрубы.
И небо стало совсем другим над передним краем.
Пехота на земле воюет, она за землю ответчица.
А было так: лежишь ты на брюхе, уткнувшись лицом в сложенные накрест руки, а над тобой поверху ходит враг и топчет тебя бомбами как хочет. А небо – это что? Не твоя территория.
Теперь небо превратилось в самостоятельное поле боя.
"Юнкерсы" лишились возможности не спеша, деловито, обдуманно разгружаться над нашей пехотой. "Мессеры" перестали шмыгать на шмелиной высоте этакими порхающими огневыми точками.
Бои в небе шли такие же обдуманные, как и на земле. Но мало еще этого приятного для глаза и жизни пехотинца зрелища. Наша авиация стала надежнее прикрывать свою пехоту. Бомбардировщики пахали передний край врага на существенную глубину, штурмовики поливали его из пулеметов, простукивали пушками, прожигали эрэсами. А наши "ястребки", если был у них досуг, оказывали любезность пехоте: высмотрев со своей высоты пулеметную вражескую точку, заботливо склонялись над ней на бреющем.
Да и на земле с нашей стороны самоходного металла прибавилось. Уже не только хоронясь от немецких танков, приходилось пехоте кидаться на дно окопа. Свои же машины на полном ходу, мчась на передний край врага, проскакивали над тобой, застилая на мгновение скрежещущей кровлей небо.
И, не отдышавшись еще от этого переживания, надо было выскакивать и бежать вслед танку, безопасно прикрываясь его броней, чувствуя себя вместе с ним грозой для врага.
Все это не только внушало бодрость солдату, но вызывало гордую мысль о том, что рабочий класс, со своей стороны, уже как бы справился с войной и теперь только o дело за тобой – солдатом.
В ходе войны немало бойцов – высокой рабочей квалификации – уже было отчислено в тыл, на заводы, нуждающиеся в них. Но еще множество таких же рабочих, твердо переквалифицированных в солдат, оставались на фронтах, и они составляли надежное боевое основание каждого подразделения.
Во всех случаях Рябинкин полагался на таких образованных солдат в первую очередь и с особой почтительностью относился к тем, кто имел в прошлом высокие рабочие разряды, был выходцем со знаменитых заводов, обладал особо почитаемыми Рябинкиным профессиями.
И когда Рябинкин приказывал бывшему слесарю-механику Боброву занять с бронебойкой позицию на танкоопасном направлении, у него рождалось при этом двойственное чувство.
Конечно, для Боброва бронебойка – простой инструмент. Броня немецкого танка для него словно прозрачный колпак, сквозь который он видит своим, внутренним взором все уязвимые для бронебойного патрона точки. Немецкий танк, в соображении Боброва, – машина, которую он обязан ловко испортить. Бобров – знатный стахановец, привыкший в мирной жизни к общезаводскому почету. И поэтому, как бы он ни страшился приближения вражеского танка, допустить просчет на своей огневой позиции не позволит. Это для него не только потеря чести солдата, но и утрата рабочей сановитости, которая отличала его в подразделении. Рябинкин испытывал угрызения совести, выставляя Боброва, прославленного стахановца, великого знатока резания металлов, одного с бронебойкой против фашистского танка, полагая, что такой человек более нужен для производства советских танков, чем для уничтожения немецких. Тем более что бить по ним отважно из бронебоек имелось немало охотников в подразделении, не обладавших столь ценной для общей победы рабочей профессией.
И когда Рябинкин посылал донесения в штаб об отличившихся бойцах, он всегда против их фамилий в скобках отмечал их бывшие профессии, желая привлечь внимание штабных на предмет отчисления этих людей обратно на производство, хотя ему и горько было душой об утрате столь решающе нужных бойцов для успешного исхода каждого боя.
В солдатском быту пользовались высоким уважением не только обладатели внушительных рабочих профессий, но и люди профессий оригинальных.
Бойцы подразделения проявляли особую заботу, чтобы сберечь пожилого солдата Артура Капустина, бывшего укротителя львов, получившего броню, но утратившего эту броню после того, как он был уличен в торговле говядиной, предназначенной для львов.
Возможно, Капустин и проявлял исключительное бесстрашие, входя в клетку к своим хищникам. Но ничего похожего на это чувство у него не сохранилось для фронта.
Странно, но то, что солдаты не простили бы другому, они прощали этому некогда тучному, теперь с обвислой кожей человеку, неряшливому и унылому, до крайности нервозному и обидчивому.
Когда Капустин в бою откровенно робел, это не вызывало заслуженного им, казалось бы, презрения, а как бы возвышало солдат в их собственных глазах.
Если даже укротитель львов теряется перед немцами, а бойцы не теряются, значит, они научились чему-то такому особенному, исключительному.
Когда штабные или политотдельцы посещали подразделение, солдаты всегда представляли им Капустина подчеркнуто торжественно. Солдатам думалось: если Капустин докладывает о минувшем бое – это авторитетно. Кто лучше может понимать, что такое храбрость, как не укротитель зверей?!
Кроме того, начальство запомнит их подразделение, где есть солдат с такой оригинальной профессией, а быть в памяти у начальства полезно.
Но больше всех и единодушно солдаты берегли в бою санинструктора Воронина, тоже пожилого, очень стеснительного человека, из уважения к его профессии, пригодной только для мирного времени, – учителя в школе глухонемых.
Это был человек исключительной деликатности, вежливости. И если на него во время боя кричали; "Куда прешь под огонь, обожди!" – Воронин произносил убежденно: "Пожалуйста, за меня не беспокойтесь!"
Подобравшись к раненому, он сообщал доверительно:
– У меня нет, к сожалению, специального медицинского образования. Но, уверяю вас, сейчас хирургия на такой высоте, что только приходится поражаться ее достижениям...
Перебинтовав, заявлял:.
– Ну-с, извините, я вас должен потревожить.
Взявшись обеими тощими руками за воротник шинели раненого бойца, пятясь задом, волок его по снежной целине и, когда обессилевал, говорил, задыхаясь:
– С вашего разрешения отдохну полминуты.
Жаловался:
– Не могу простить себе. Ведь были у меня возможности в свое время регулярно заниматься физзарядкой. Так нет. Жил в атмосфере полной беспечности.
Он бродил во время боя по траншее, останавливаясь за спиной солдат, просил шепотом:
– Пожалуйста, будьте осторожней! Сегодня, мне кажется, огонь особенно сильный.
И говорил это таким тоном, будто предупреждал о ненастной погоде, грозящей простудой.
– Скажи, Воронин, как на твое понимание? Глухому, надо думать, в бою все кажется нормально тихим и, пока его не заденет, психовать ему не от чего? – спросил солдат-бронебойщик громко, оттого что в ушах его торчала вата.
– Напротив, – возразил Воронин. – За счет потери одного из органов восприятия у человека развиваются другие, которые компенсируют утрату. В сущности, природа человека настолько богата, что при известной настойчивости всегда можно переключить нагрузку с одного органа восприятия на другой. – Произнес благоговейно: – Человек – самое величайшее, дивное создание материи. Нет большего чуда, чем человек.
– А это чудо калечат, гробят почем зря. – Солдат приложился к бронебойке и выстрелил по амбразуре дота.
– Извините, – морщась от звонкого выстрела, сказал Воронин, – но в данной исторической ситуации для нас понятие человека неотторжимо от того, во имя чего он взял в руки оружие.
– Правильно, – одобрил солдат, – тебе бы политруком быть!
– Видите ли, я вступил в партию здесь, на фронте, по сугубо личным побуждениям, полагая, что, став коммунистом, я, ну как бы это пояснить, буду предъявлять к себе более высокие требования. И это будет мне содействовать легче преодолеть барьер страха за свою жизнь.
– Ну и помогает?
– Представьте себе, да!
– Правдивый ты человек, Воронин. Вот что.
Воронин сказал сконфуженно:
– Мне, конечно, приятно это о себе услышать. Но я думаю, что обстановка, в которой мы с вами, находимся, исключительно благоприятна для того, чтобы каждый из нас пытался стать лучше, чем он есть, ибо может случиться, что в дальнейшем для этого не окажется условий.
– Если убьют, так, что ли?
– Да, я это имею в виду. – И, улыбнувшись, Воронин добавил: – Очень хочется использовать остающееся время, чтобы радоваться человеку.
Бронебойщик задумался, потом сказал:
– Спасибо, обнадежил.
– Позвольте, чем?
– Да, выходит, тем, что мы как были людьми, так ими и остались. И война нас не подпортила.