355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Сафонов » Александр Гумбольдт » Текст книги (страница 11)
Александр Гумбольдт
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:44

Текст книги "Александр Гумбольдт"


Автор книги: Вадим Сафонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

Огнедышащая гора Бей-Шань

В Париже грянула Июльская революция. Орлеаны сменили Бурбонов.

Фридрих Вильгельм отправил Гумбольдта улаживать дела с Людовиком Филиппом, которого Гумбольдт знал лично. Он воспользовался этим новым дипломатическим поручением, чтобы прожить в Париже два года – с 1830-го по 1832-й.

Помимо всего прочего, это нужно было ему и для надзора все за тем же нескончаемым изданием его американского путешествия.

Гумбольдт всегда вел обширную корреспонденцию со всем миром. Теперь письма и запросы он отправлял и в Россию. Несколько раз писал Меньшенину – ответа не было. Наконец Гумбольдт послал ему подарок – теодолит. Меньшенин не отозвался. «Откуда такая злоба?» – с искренним изумлением спрашивает Гумбольдт (в письме к Гельмерсену).

Отношения с Гёте мало-помалу снова наладились. Еще в 1816 году Гумбольдт прислал ему «Идеи к физиономике растений». Гёте тяжело переживал смерть жены, он ответил стихотворением: «…Будь мужествен, чтоб радостно свершать…»

До отъезда Гумбольдта в Россию они виделись. Гёте сказал своей верной «тени», Эккерману:

– Что это за человек! Никто из живых не может сравниться с ним знаниями. И всесторонность, какая мне еще не встречалась. Он останется здесь несколько дней, и я уже чувствую, что для меня это будет – как будто я переживу годы.

Для Гумбольдта он находит параллель только в «удивительных людях XVI и XVII столетий», которые «сами представляли собою академии» [8]8
  Точно так же, в предуведомлении к первому русскому переводу «Картин природы», изданному в 1835 году, отмечалось: «Читая творения его, думаешь, что это соединенные труды целого ученого общества…»


[Закрыть]
.

5 октября 1831 года Гёте пишет Цельтеру: «Какой необычайный талант у этого необычайного человека – заговорить слушателя, заставить его поверить, что он убежден… Воображаешь, что ты понял невозможное. То, что Гималаи поднялись на 25 000 футов и гордо, как ни в чем не бывало, смотрят в небо, этого моя голова не вмещает…»

«Признал» ли Гёте Гималаи (которые на самом деле еще гораздо выше) или только отдал дань красноречию Гумбольдта? Во всяком случае, наконец, поколебался непреклонный гётевский нептунизм…

22 марта 1832 года Гёте умер.

Суживался круг людей, среди которых Гумбольдт прожил жизнь.

Годом позже умерла Рахиль, та самая Рахиль-Сивилла, подруга Генриэтты Герц, женщина с «аристотелевским», «расщепляющим волосы» (haarspaltende) умом, жизнь которой была живой историей немецкой литературы целой эпохи.

В эти годы Гумбольдт все ближе сходился с человеком, с которым Рахиль, старея, связала свою судьбу. Варнгаген фон Энзе был на шестнадцать лет моложе Гумбольдта и на четырнадцать лет моложе своей блестящей жены. Он был ранен под Ваграмом и в 1814 году, адъютантом генерала Теттенборна, прискакал в Париж. С поэтом Шамиссо он издавал «Альманах муз». Варнгаген бойко писал обо всем на свете – от философских проблем до светских скандалов. Его литературный салон посещали охотно, но посещали все еще ради хозяйки, а не ради хозяина.

Брат Вильгельм одряхлел. Кто бы мог сказать, что этот человек, сгорбленный, неразборчиво шамкающий бескровными губами, только на два года старше Александра? Александр не узнавал брата, с которым, что бы там ни было, он прожил долгие годы так, как не всегда это бывает между братьями, – вместе учась, часто вместе работая и вместе думая.

Вильгельм умер 8 апреля 1835 года. Александр отложил свои дела, чтобы подготовить трехтомное издание сочинений Вильгельма.

К исследованиям о языке кави он написал предисловие.

Обработка материалов азиатского путешествия шла очень мешкотно. Официально Гумбольдт не нес никаких служебных обязанностей. Но фактически король чуть не ежедневно требовал его к себе в Потсдам. Нет, король Пруссии платил ему пенсию не даром! Короля мало беспокоило, что он отрывает Гумбольдта от научных занятий. Он знал, что этот обходительнейший царедворец, этот человек, увешанный орденами, которому он, король, дал титул «Эксцелленц», прославлен во всем мире. Потому-то он и выписал его в Берлин и теперь хотел в полной мере использовать эту диковинку. Впрочем, слушать про магнитную стрелку или про эти бесконечные азиатские степи и горы, горы и степи – скучно. И, пожалуй, от этого может в конце концов закружиться голова – будто заглядываешь в пропасть. Пусть лучше почитает вслух какие-нибудь книжки, лучше – роман. Чтица мужского пола, притом академик, – забавно… Под Гумбольдтово чтение королю так сладко дремлется… «Вечное качанье, подобно маятнику, между Берлином и Потсдамом…» – жалуется Гумбольдт в письмах.

Не только король – вся королевская родня считала себя обладающей правом собственности на него. Его одолевали принцы и принцессы, – эти стремились на своих царственных досугах почерпнуть из первоисточника немного сведений о том, как идут дела у философии и науки.

В конце тридцатых годов у Фридриха Вильгельма III появились признаки старческого маразма. Ржавый руль прусского государственного механизма постепенно выпадал из его дряхлых рук. «Машина продолжает работать, но чисто автоматически», – писал в Петербург русский посол в октябре 1839 года.

Наконец в июне 1840 года умер этот не в меру засидевшийся на прусском троне король, один из столпов «священного союза», превративший Пруссию в военное поселение.

Новый король, Фридрих Вильгельм IV, который и сам начинал уже стариться, дожидаясь очереди царствовать, мечтал о Барбароссе и Львином Сердце, о цехах, турнирах и миннезингерах. Он видел себя сидящим на возвышении в кругу своих вассалов, как отец среди детей. «Никакой власти в мире, – говорил король, – не удастся принудить меня превратить естественное отношение короля к народу в договорное. Я никогда не допущу, чтобы между господом богом и этой страною втерся писаный лист в качестве второго провидения».

И «добрый отец» расстреливал и сажал в тюрьмы своих «детей», когда они заводили речь об обещанной давным-давно конституции. Вместо нее он забавлялся игрой в ландтаги и церемониями присяги чинов, одетых в средневековые камзолы.

Король ненавидел «политиков» и «просветителей». Он произносил обличающие речи против жалкого человеческого рассудка. Рассудок короля в самом деле не отличался ни силой, ни ясностью. Слабовольный «отец подданных» постоянно колебался. Он то писал в Петербург «своему дорогому Никсу»: «Верьте мне, что у вас на свете нет друга вернее командира вашего авангарда (!) – старого Фрица», – то, перепуганный баррикадами 1848 года, присягал всему, чего от него требовали, чтобы затем втихомолку уничтожить все обещанное. «Дорогой Никс» не переваривал этого болтливого короля-декламатора, никогда не говорящего ни да, ни нет, не умеющего, по мнению Николая, взять Пруссию в ежовые рукавицы. «Подлость, трусость и глупость, – писал он Паскевичу, – имеют в Берлине своего постоянного представителя в лице короля, к которому презрение, и заслуженное, не знает уже меры».

И этот король почти не расставался с Гумбольдтом. Он требовал его ежедневно к себе в берлинский дворец, в Потсдам, в Сан-Суси, возил с собой на Рейн в 1841 году и в следующем году в Лондон – крестить принца Уэльского.

В это время безоблачное небо славы и всеобщих восхвалений Гумбольдта уже омрачили тени, первые тени.

Едва вернувшись из России, Гумбольдт прочитал в английском «Курьере» статью с резкими обвинениями: он безответственно преувеличил производительность рудников Мексики, ему поверили простодушные дельцы, и предприятия, организованные для эксплуатации фантастических богатств, лопнули.

Французский «Монитер» перепечатал статью.

Гумбольдт принял ее близко к сердцу. «Это нечто бесчеловечное – нападать так на человека, который никогда не давал доказательств своекорыстия, и притом в такой момент, когда он только что вернулся из обширного научного путешествия! Разве моя вина, что собранные мною 25 лет назад сведения о богатстве мексиканских рудников (в справедливости этих сведений не сомневался еще никто из живших в Мексике) соблазнили Джона Булля доверить самым глупым образом миллионы невежественным людям! Я с самого начала заявил, что не желаю иметь никакого дела с этим бесчинством в головокружительном далеке. Я отклонил от себя звание генерал-директора и консультанта в Европе с даровыми акциями (на которых я мог нажить тогда 20 000 фунтов стерлингов); я отказался и от большой золотой табакерки, которую подносили мне в знак благодарности».

Но почти следом, еще до напечатания официального, меньшенинского отчета о путешествии, такая же статья появилась и в петербургском «Горном журнале». На ней обозначено: «Из английской газеты „Курьер“, Лондон, 15 января 1830 года». Но это статья о русских делах, – словно писал ее тот, кто сталкивался с Гумбольдтом и ничего ему не простил.

Тут было все: издевка над молодым пылом старика («в отношении к почтенному барону прошедшие лета, кажется, нисколько не умерили порывов его юности»); известия, им привезенные, о золоте, алмазах, платине, рудных богатствах именованы высокопарными уверениями и, вовсе без церемоний, разглагольствованиями («как будто вещества сии могут быть отысканы и собраны без малейшего труда пришлыми в ту страну»); обо всей речи на академическом собрании сказано, что «речь сия несет на себе в высокой степени печать льстивой вежливости и преувеличений».

Одним из редакторов «Горного журнала» был Меньшенин…

Но не он один – в России многие остались недовольны путешествием Гумбольдта. Кого промчали в коляске среди скачущих казаков с шашками наголо? Барона, тайного советника, друга прусского короля, а не исследователя! Его пригласил двор; по дворцовой указке ему воскурялся фимиам.

– Гумбольдтово путешествие – чистейшее шарлатанство! – сердито крикнул академик Гамель историку Погодину.

И все это больно задевало Гумбольдта. Тысячеголосый хор восхвалений не мог заглушить для него этих голосов. С точки зрения нового поколения, он не был уже пролагателем путей, идущим впереди, – вот что он слышал в них.

И в тридцатых годах только обозначилось, а потом заговорило все громче то мучительное беспокойство – «qualende Unruhe», по выражению его биографа Дове, которое окрасило всю его последующую жизнь.

И все же поездка в экипажах Иохима с казачьим эскортом не только не была шарлатанством, но дала больше, гораздо больше, чем можно было ожидать при такой организации путешествия. Сказались изумительная эрудиция Гумбольдта, выработанные им в себе, отточенные еще в Новом Свете навыки путешествовать и настоящее мастерство географического исследования.

Спустя тринадцать лет (во время которых он опубликовал ряд частных статей) был, наконец, готов большой трехтомный его труд «Центральная Азия». Он отвечал этими тремя томами своим обвинителям и, вероятно, самому себе, своему беспокойству. И в этой грандиозной тысячестраничной монографии, подавляющей собранным в ней материалом, данным концентрированно, без воды, сжатым иногда в сухие перечни, заключены необычайные по широте и смелости обобщения (трудно поверить, что они выросли из полугодовой прогулки!).

Гумбольдт пишет о той Центральной Азии, которой он, в сущности, не видел (и тут различие с американским путешествием!). Он широко пользуется на этот раз сведениями русской науки. Собственные наблюдения у края каменного сердца Азии он обогащает данными редчайших источников, сообщениями путешественников, придирчивым сличением чуть не всех существовавших карт.

Он кончает раз навсегда с географическим мифом о плоскогорье Татария, об этом гладком подоблачном столе, поставленном в центре мира. На месте Татарии он видит целую систему хребтов.

Он дает метод для вычисления средней высоты материков и сам вычисляет ее (для всех материков). Правда, он многого не знает. Материки у него получаются, с нашей сегодняшней точки зрения, слишком низкими. Высота Азии Гумбольдтом преуменьшена почти в три раза (351 метр вместо 920–970 метров). Он, так отстаивавший гигантский размах деятельности горообразующих сил, все-таки не представляет себе истинной огромной высоты «крыши мира» – Памира и Тибета.

Он обнаруживает как бы костяк исполинского азиатского материка, геометрическую прямоугольную решетку хребтов, вытянутых по параллелям и меридианам.

По параллелям тянутся Алтай, Тянь-Шань, Куэнь-Лунь, Гиндукуш. По меридианам – Урал, Кузнецкий Ала-Тау, Большой Хинган, Солимановы горы в Индии.

Куэнь-Лунь Гумбольдт продолжил через Гиндукуш до Малой Азии. В нем воскресал Тавр древних. Тян-Шань через Гоби доходил китайскими горами Ин-Шань до самой Китайской стены и южной границы Монголии.

В глинистых и каменистых пустынях Усть-Урта, на севере Кара-Кумов, терялся Урал.

Все четыре параллельных хребта пересекал, связывая их в остов материка Азии, самый мощный из меридиональных (мы еще не назвали его) – Болор. Наши карты не знают такого названия. Откуда взял его Гумбольдт? Это «Белоро» Марко Поло, горная страна «Полюля» китайских географов, находившаяся, однако, совсем не там, куда поместил ее Гумбольдт.

Болор Гумбольдта шел между Аралом и озером Балхаш, он начинался горами Ала-Тау и Кара-Тау, восточнее города Туркестана, и уходил на юг, мимо Ташкента, Намангана и Коканда, прямой, словно проведенный по линейке, – слегка уклоняясь к востоку от меридиана, – до 32° широты. Но Гумбольдт был склонен связывать с Болором и индусские Гаты на юге и Урал на севере.

Так воскресал древний Имаус, поперечная горная стена через весь азиатский материк – от мыса Коморин в Индии до берегов Ледовитого океана. И там, где эта стена встречалась с хребтами, идущими по параллелям, получался особенно высокий взлет двух столкнувшихся волн, «горные узлы», которые Ватений, географ XVII века, называл пупами земли.

Пусть в прямолинейной геометрии этой схемы сохранялись отзвуки старых воззрений XVIII века о горах – скелете земли, о решетке гор, на которой держатся материки. Сам Гумбольдт помнил, конечно, со времен своего студенчества, геттингенского профессора Гаттерера, учившего, что есть горный экватор, горные параллели и меридианы…

Но вот что пишет о гумбольдтовском объяснении строения Азии И. В. Мушкетов, наш знаменитый геолог: «Гумбольдт разобрал и критически оценил громадный и далеко не полный материал, сумел построить из него ясную орографическую картину; он впервые указал границы Средней Азии и тем самым выяснил значение этого географического термина…», «Низменной степи между Алтаем, Уралом и Тянь-Шанем он впервые придал весьма удачное название Арало-Каспийской, или Туранской, низменности…», «Кроме того, он ввел новый и вполне научный метод определения высоты хребтов, высоты континентов. Словом, издав „Asie Gentrale“, Гумбольдт действительно дал основу, метод и направление исследователям Средней Азии» [9]9
  Словами «Средняя Азия» И. В. Мушкетов обозначает то, что мы сейчас, как и Гумбольдт, называем Центральной Азией.


[Закрыть]
.

Эта книга, смелая, глубокая и фантастическая в одно и то же время, знаменовала важнейший этап на пути действительного изучения Азии.

Во время своей быстрой и короткой поездки Гумбольдт сумел разглядеть то, чего не замечали не только в петербургских канцеляриях, но и чинуши на местах: необычайные естественные богатства Урала, может быть, единственные на земле в своей совокупности выходы редчайших и ценнейших минералов, неисчерпаемость рудных залежей, сокровища золотых россыпей, платины, алмазов – гигантское будущее этого края! Как он отстаивает потом против всех спорящих эти свои уральские алмазы! И насколько более прав он, по существу, в этих спорах, старый человек с непритупившейся зоркостью взора, с неутраченным лучшим человеческим даром – радоваться открытому людям «цветению» земли и верить в него, – насколько более прав он, чем скептики, его опровергавшие!

В «Центральной Азии» Гумбольдт пишет о вулканах на Тянь-Шане. «Новое объяснение китайских текстов» привело его к открытию извергающей пламя горы Бей-Шань, сольфатары Урумчи, вулкана Хо-Чжоу между Турфаном и Пичаном и горы Савры в Тарбагатае, выбрасывающей огонь, нашатырь, серу и селитру, которыми пользуются кочевые племена для приготовления пороха.

Эти вулканы пылали за тысячи километров от морских берегов. Они должны были пылать для Гумбольдта, ибо мог ли он представить себе могучую горную страну без всесильного огненного подземного мира?

По выражению замечательного геолога Г. Е. Шуровского (как раз в то время, когда выходила «Центральная Азия», тоже путешествовавшего по Уралу и Алтаю), Гумбольдт верил в эти азиатские вулканы так же крепко, как Колумб в свою Америку. Но что, помимо его теорий, привело его к этому географическому мифу? Тут было все: оренбургские беседы Генса, свидетельства торопливых и недалеких купцов, видевших, вероятно, лесные пожары и зарева горящих выходов угля; тут были и старинные китайские летописи, изученные, истолкованные Гумбольдтом.

Как же далеко остался позади Фрейберг и «незабвенный учитель» Вернер, чистивший водичкой уютные, домашние ребрышки старой Земли!

Земля, вздувающаяся в одном месте, оседала гигантскими впадинами в соседних. Арало-Каспийская низменность была для Гумбольдта лишним подтверждением этого. «Невольно хочется верить, что образование этой впадины, этой обширной депрессии земной поверхности, находится в тесной связи с поднятием Кавказа, Гиндукуша и Персидского плоскогорья, ограничивающих с юга Каспийское море и Мавераннахр, а может быть, также и с поднятием большого массива, неопределенно и неправильно называемого Центральной Азией».

И, проезжая по этой бескрайной низменности, лежащей ниже уровня океана, Гумбольдт вообразил себя на дне «страны-кратера»-какого же, как круглые лунные цирки и загадочные огромные кратеры, которым астрономы дали имена Клавиуса, Шикара, Буссенго и Птоломея [10]10
  Напомним, что по современному учению о строении азиатского материка, развитому в замечательных трудах академика В. А. Обручева и других советских ученых, нет, конечно, никакой геометрической крестовины хребтов; щиты и платформы, как древние «ядра» материка, обширные складчатые области, мощные пояса нагорий с центрами и узлами дугообразных горных цепей входят в гораздо более сложную, чем думал Гумбольдт, хотя в то же время ясную геологически и закономерную картину структуры Азии. Во внутренней Азии сейчас нет действующих вулканов.


[Закрыть]
.

Земля Гога и Магога

Седой человек сидит среди студентов в университетской аудитории. Он очень важен; грудь его в торжественные дни увешана звездами и орденами.

Вильгельм Гумбольдт.
Александр Гумбольдт в своей библиотеке в Берлине (1856).
Александр Гумбольдт в последние годы жизни.

Но, совсем забыв о своей важности, он сгибается над тетрадкой и, немного прищурив глаза, тщательно конспектирует лекцию. Он пишет быстро, прыгающими строками, невероятным почерком, – петли и крючки, которые он выводит, похожи на стенограмму.

Седого и важного человека знают все. Когда он входит, ему почтительно освобождают место – целую скамью. Ведь это его превосходительство Александр фон Гумбольдт, друг короля и член академий всего мира.

Еще раз он, перед которым на студенческих скамьях сидел весь ученый мир его времени, решил сам стать студентом.

Он слушает лекции Бека по истории греческой литературы, Митчерлиха – по химии и своего друга Карла Риттера. Карл Риттер читает курс науки, название которой придумал сам: землеведение (Erdkunde). Сидя в своем кабинете в уютном кожаном кресле, он сочинял том за томом аккуратное географическое описание земли. На его столе лежала библия. Он описывал земной шар как дом, учрежденный божественным провидением для воспитания человечества. На кафедре он кажется пастором, поучающим паству возвышенными примерами величия и падения царств на вечной сцене мудрой и неизменной природы.

Гумбольдта несколько страшила методичность Риттера. Он знал, что ему, Гумбольдту, не хватает ее. Вот зачем он слушал Риттера.

Наука шла вперед, она то двигалась незаметно, крадучись, то неслась головокружительными скачками. И он бегом скорохода, работой без отдыха – днем и в бессонные ночи – еле поспевал за ней.

Когда его спрашивали, чего ищет он на университетских скамьях, среди розовощеких буршей, он отвечал:

– Хочу наверстать то, что упустил в юности.

Он говорил это шутливо, но это не было шуткой.

Мучительное беспокойство, в котором он боялся признаться самому себе, теперь постоянно жило в нем.

В эти годы он работал над «Космосом».

В нем он должен был, наконец, собрать самого себя, всю свою жизнь. Тут должно было быть рассказано все основное, что узнали люди о мире за все пять или шесть тысяч лет своей истории. Подавляющие размеры этой задачи не раз заставляли его колебаться. Он был уверен, что, единственный из живых, только он может взяться за нее. И «Космос» станет оправданием и венцом всей его жизни.

«Дело моей жизни» – эти слова он написал (в письме к Варнгагену) в 1834 году. «Я имею безумное намерение изобразить весь материальный мир, все, что мы знаем о явлениях в небесных пространствах и на земном шаре, от туманных звезд до мхов на гранитных скалах, – изобразить все это в одной книге, написанной притом живым, действующим на чувство языком. Тут должна быть отмечена каждая великая и важная идея наряду с фактами. Книга должна показать эпохи в развитии человечества, в познании им природы. Я хотел сначала назвать ее „Книга природы“, как назвал свое сочинение Альберт Великий. Потом я выбрал „Космос“. Пусть в этом слове есть аффектация, но зато оно разом обозначает небо и землю».

Это должна была быть та Физика мира, о которой он мечтал еще до своего американского путешествия.

Удивительная, единственная в научной литературе книга, необычная уже по тому углу зрения, под которым трактуется в ней наука!

Здесь нет бойкого пера восторженного свидетеля-популяризатора, хотя основная цель «Космоса» – популяризация науки и синтез знаний. (Гумбольдт сам говорил, что он считает литературную задачу в «Космосе» равноправной с чисто научной.) Пишет не посторонний, не начетчик, не хранитель музея «Успехи науки», а хозяин науки.

Целый раздел посвящен вопросу о том, что побуждает человека изучать природу. За столетие, истекшее с тех пор, было много – и гораздо глубже, чем у Гумбольдта, – сказано о материальных причинах, которые привели к возникновению естественных наук, и о методологии научного творчества. Но никто, кроме Гумбольдта, не дал истории наслаждения природой и философии чувства природы («Naturgefűhl»).

Страницы, посвященные этому во втором томе «Космоса», множество замечаний, рассыпанных по остальным томам, – это, пожалуй, наиболее лирически-интимное, что написано Гумбольдтом. Это ключ и объяснение ко всей его долгой жизни и ко всему его естественнонаучному универсализму. И достаточно прочесть этот раздел «О средствах, побуждающих к изучению природы», снабженный подзаголовком «Отражение внешнего мира на воображении», чтобы понять, что это и есть композиционная скрепа всех томов «Космоса», тот стержень, на котором он держится и благодаря которому стало возможно самое создание «Космоса».

Это исповедь Гумбольдта-исследователя.

Гумбольдт следит за возникновением и развитием чувства природы в течение всей истории человечества. Он дает историю и теорию описательной поэзии, пейзажа в литературе, ландшафтной живописи. Он пророчествует: живописи «предстоит подняться до нового, никогда не виданного великолепия, когда высокоодаренные художники станут чаще покидать тесные пределы Средиземного моря и получат возможность со всей первоначальной свежестью чистого молодого чувства схватывать многообразную природу влажных горных долин тропического мира».

«Средства, побуждающие к изучению природы»… С академической старательностью Гумбольдт разбирает и классифицирует их. Помимо средств искусства, это экзотические растения в оранжереях; Гумбольдт посвящает им строки поэтически вдохновенные. Он говорит о размещении растений, о пейзажах под стеклянной крышей. Он мечтает о новом искусстве – живописного (не по-садовничьи) разведения садов, о повторении чужих ландшафтов у нас. Никто (и уж, конечно, никакой ботаник) не писал так об оранжерейном деле и не подходил так к нему.

Он говорит с восхищением о только что появившейся фотографии (дагерротипах), о панорамах и диорамах. «Движущиеся фигуры» ирландца Паркера «почти заменяют путешествия». «Зритель, как бы заключенный в волшебный круг, воображает себя окруженным чуждой природой. Эти картины оставляют воспоминания, которые, после многих лет, чудно и обманчиво перемешиваются в душе с действительно виденными сценами природы. До сих пор эти панорамы употреблялись для представления городских видов. Но какое впечатление произвели бы картины крутых склонов Гималаев и Кордильер или индийских и южноамериканских речных стран…»

Так он пишет. Ведь там, «на горах – свобода!». Снова он мог бы, он хотел бы повторить эти давно вылившиеся слова…

Он заключает: «Понимание и чувство величавой красоты мироздания были бы значительно умножены, если бы в больших городах построено было несколько круглых зданий, также для всех доступных, в которых сменялись бы ландшафты стран, лежащих под различными географическими широтами на разных высотах над уровнем моря».

Что бы он сказал о кино?!

Одно перечисление неведомых северянину названий доставляет Гумбольдту радость:

«В странах пальм и нежно-перистых древовидных папоротников ковшанки и ароматная ваниль делают словно одушевленными стволы анакардий и гигантских смоковниц. На яркой зелени драконников и глубоко вырезанных листьев арумов резко выделяются пестрые цветы орхидей. Цепкие баугинии, пассифлоры и желтоцветные банистерии, далеко и высоко поднимаясь в воздухе, обвивают стволы деревьев первобытного леса…»

Он пишет почти языком поэмы:

«Каждый уголок земли – отблеск целого. Органические образы повторяются в беспрестанно новых соединениях. И ледяной север наслаждается в продолжение нескольких месяцев зелеными травами, альпийскими растениями с большими цветами и кроткой небесной синевой…»

Так о чем же он пишет? Может быть, о мальчике, который давным-давно, бесконечно давно смотрел на обомшелые башни Тегеля и замирал перед драконовым деревом в берлинской оранжерее, – сладкая тоска, жгучая «жажда дали» перехватывали ему дыхание… И, конечно, о зрелом, полном сил, счастливом человеке, который слушал, как звери празднуют полнолуние, и видел с высот Гуангамарки широкое и спокойное сверкание, дорогу солнца, уходившую к небу по необъятному простору океана…

В глубокой старости он утверждает: «Мгновения, когда впервые увидишь созвездие Южного Креста, Магеллановы облака, снега Чимборасо, столбы дыма над вулканами Кито и Тихий океан, – это эпохи в нашей жизни».

Необычайной силой своего воображения он видел их снова и снова.

Он достиг какой-то небывалой широты созерцания мира. Для него как будто больше не обязательно жить на узком лезвии настоящего момента. Настоящее входит в единый поток – от завершенного к наступающему. «Космос» проникнут чувством почти осязаемости истории.

«Под 52 1/ 2 oсеверной широты Южный Крест перестал быть видимым за 2 900 лет до нашего летосчисления. Когда он исчез с горизонта прибалтийских стран, в Египте уже половину тысячелетия простояла большая пирамида Хеопса. Пастушеский народ гиксосов вторгся в Египет на 700 лет позже. Древность как бы подступает к нам ближе, когда мы берем для нее меркой памятные события».

И даже само время как бы теперь теряет свою роковую необратимость!

Тома «Космоса» выходили медленно. Первый, об издании которого было объявлено еще в 1843 году, появился только в 1845, второй – в 1847, третий – в 1850, четвертый – в 1858 году. Работу над пятым, заключительным, оборвала смерть, отрывок его издал в 1862 году профессор Бушман.

«Космос» остался незавершенным, как и основное дело Гумбольдта – описание американского путешествия.

Гумбольдт колебался, переделывая по многу раз написанное, не доверяя своим силам. Ведь в «Космосе» он должен был подытожить не только самого себя, но и «почти устрашающее», как он выразился однажды, «расширение знаний» в XIX веке. Речь шла не только о расширении фактического познания. Изменялись основы объяснения мира. На место прежней шла другая наука.

Что они знают, что они узнали такого, чего не знает и не может понять он, Гумбольдт?

Вот, например, этот принцип сохранения энергии. О нем заговорили все. Заговорили в той науке, которую еще так недавно он считал своей, – и с беспокойством и досадой он пишет об «обманчивой надежде» подчинить строгой мере изменения в природе. Взаимные превращения тепла и работы кажутся ему хотя не невозможными, но все же окутанными плотным туманом «произвольных допущений».

Он не знает, что делать и с атомной теорией, которая ему представляется «образным выражением» и – еще резче – мифом.

Шестого ноября 1857 года он жалуется Дове на «беспокоящую» его «механическую теорию тепла».

В середине XIX столетия он продолжает по-прежнему измерять расстояния старофранцузскими туазами.

Новые тома «Космоса» он снабжает предисловиями, где неуверенно, с непривычной для него робостью защищается… От кого? Никто не нападает на него…

Иногда он утешает себя: все дело в возрасте. «Ядругого поколения – старики не понимают молодежи». Он даже подтрунивает над своей старостью (юмор не покидает его). 26 октября 1851 года он пишет: «Это безмерная неосторожность в моем преадамическом возрасте говорить о новом томе». В 1857 году советует Дове: «Остерегайтесь так неправдоподобно состариться».

И разъясняет: «Берегитесь прожить так долго.

Слава растет вместе с ослаблением сил, и роль „дорогого юноши-старика“, достойного старейшины всех живущих ученых, Vecchio della montagna, – несносная роль».

Про себя он все-таки оценивает свой «Космос» очень высоко. Когда Н. Г. Фролов, энтузиаст и поклонник Гумбольдта (благодаря Фролову «Космос» и стал доступен русскому читателю), снабдил свой перевод первых томов иллюстрациями и очень грамотными примечаниями, действительно облегчающими чтение этой довольно трудной и тяжеловесной книги, Гумбольдт раздраженно написал Варнгагену: «Я советовал г. Фролову не вставлять, якобы для облегчения понимания, массы объяснений и рисунков; но это было напрасным. Он хотел невозможного и, кажется, мало вникал в форму композиции; обо всем этом я, впрочем, ничего не скажу ему. Ублюдкам никогда не везет в литературе».

Но, не решаясь высказать этого, он, несомненно, догадывается, что дело не только в возрасте. Почему не критикуют его? Может быть, только потому, что в нем щадят «величайшую славу века»?

Он должен получить ответ на этот вопрос!

И вот, как некогда при издании «Путешествия», он хочет привлечь ученый мир к участию в работе над «Космосом» и к оценке ее.

Он обращается к лингвистам, историкам литературы, химикам, астрономам. Математики должны проделывать еще раз все вычисления его – «допотопного, плохо считающего человека». Он редко удовлетворяется отзывом одного специалиста; главы идут иногда к двум, трем, четырем редакторам. Часто, получив рукопись с замечаниями, он находит, что они сделаны недостаточно тщательно, и глубокой ночью отсылает листы назад для вторичного просмотра, повторяя злым присловьем своевольно переиначенный стих из старой, времен своего детства, баллады Бюргера «Ленора»: «Мертвецы и старики ездят быстро».

Он налегает на свой старый дипломатический талант. В письме к религиозному профессору вставляет несколько слов о боге и церкви. «Есть три великих поэта, – пишет он Тику, – и ваше место – между Гёте и Шиллером».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю