Текст книги "Том 2. Семнадцать левых сапог"
Автор книги: Вацлав Михальский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Еще очень далеко, еще невероятно далеко от крыльца своего дома я почувствовала, что ты там, что ты ждешь меня. Я собиралась повернуть обратно и уйти к морю, но так и дошла до своего дома, до акации, в тени которой ты стоял. Ты и тогда страдал. Лицо твое было словно маска из белого гипса. Ты смотрел на меня растерянно и жалостно. И как вздох:
– Я так соскучился… Лиза, Лиза, какое счастье, что вы есть!
Я открыла дверь, и ты вошел в комнату. Я открыла настежь окна, и мы сели на диван. Не помню, но мне кажется, что в тот вечер мы не сказали друг другу ни слова. Мы просто сидели рядом, сидели, не прикасаясь друг к другу, – в этом не было надобности. Мы сидели и молчали. Со стороны – как два чужих человека. Я не знаю, как назвать это чувство. Счастьем? Слишком мало.
В комнате стало совсем темно. Я помню, на дворе стояла страшная духота. Ночь была беззвездная… И вдруг в наш заколдованный мир ворвался смерч – это вошла в темноту, как в пропасть, Татьяна Сергеевна.
– Да, мы дома, – ответил ты и поднялся к ней навстречу.
– Какая прелесть, и ты здесь! – засмеялась Татьяна Сергеевна.
– Да, представь, меня, как и тебя, потянуло к Лизе. Садись, посумерничай с нами.
Ты придвинул Татьяне Сергеевне стул, а сам опустился рядом со мной на диван. Молчать теперь уже было нельзя ни секунды, молчание раздавило бы всех нас троих. И ты говорил, говорил, говорил, а Татьяна Сергеевна смеялась каждой твоей шутке, и часто невпопад. У меня все тело покрылось гусиной кожей. Потом ты поднялся, встала и Татьяна Сергеевна и молча, как будто меня и не было в комнате, пошла к выходу. Ты задержался в комнате. Приподняв меня с дивана, ты крепко обнял и поцеловал меня. Я благодарна тебе за этот поцелуй. Было в нем что-то смелое, гордое.
Я осталась одна в своей комнате. Но я не чувствовала себя одинокой. Пусть ты и ушел, держа под руку Татьяну Сергеевну, но для меня-то ушла твоя строгая, бездушная тень, которая, я уверена, всю дорогу читала Татьяне Сергеевне нравоучения о благородстве.
Ты приходил теперь ко мне каждый день. Мы не целовались, не обнимались с тобой. Мы просто были рядом, говорили о посторонних вещах, смеялись, пили чай. Ты читал мне свою докторскую диссертацию и советовался со мной так, как будто я была твоим научным руководителем или равноценным коллегой. Часто рядом с нами была Татьяна Сергеевна, но она, странное дело, ничем не мешала нам. Конечно, без нее было лучше, но если была рядом она, мы легко с этим мирились. Теперь я часто думаю о том, какую нестерпимую муку пережила Татьяна Сергеевна. Ведь она была чуткая, умная женщина, гораздо умнее меня, и любила тебя – значит, все видела, все понимала лучше нас с тобой.
Потом ты опять заболел. Ты часто болел в то время.
Да, ты заболел, и Татьяна Сергеевна пришла ко мне и просила идти с ней вместе к тебе. Ты не хотел есть, не хотел принимать лекарство до тех пор, пока не увидишь меня. Она сама мне об этом сказала как о чем-то вполне законном.
Я заметила, что, когда ты заболевал, она переставала меня ревновать. И опять начиналось все снова: ночью дежурство в госпитале, днем – у твоей постели. А когда, получив от Алеши письмо, я спохватывалась, оглядывалась на все, что со мной происходит, и выдерживала несколько дней одиночества, как избавление приходила Татьяна Сергеевна и просила меня:
– Лиза, но… Лиза, вы же не хотите, чтобы он умер с голоду! Мы с вами здоровы, а он болен…
И я шла, я мчалась к вам, и, крепко сжав мою руку, Татьяна Сергеевна еле поспевала за мной.
Так прошло тридцать дней – целый месяц. Мы с Татьяной Сергеевной, как старшая и младшая сестры, боролись с твоей болезнью, забыв себя, делали все, чтобы облегчить твои страдания. Да, в те дни мы были с ней самыми близкими друзьями. Ну, а потом ты стал поправляться, и мы снова стали с ней врагами. Ненавидела она меня люто, хотя по-прежнему была со мной внешне добра.
Теперь о том утре… Татьяна Сергеевна была вызвана куда-то в другой город на консилиум. Она забыла мне оставить деньги, чтобы кормить тебя, а собственных у меня не было. Спросить тебя я стеснялась, я ведь и до сих пор стесняюсь говорить с тобой обо всем, что касается житейских вопросов. Занять я тоже нигде не могла: мои личные знакомые были люди бедные. Занимать у ваших знакомых мне не хотелось, чтобы как-то не скомпрометировать тебя и Татьяну Сергеевну. Мать тогда купила теплое пальто и была без денег, но зато дала практический совет: «Карточку-то свою Татьяна Сергеевна оставила, да его, да твоя – вот и деньги. Выкупай хлеб да продавай. Он-то хлеб, чай, совсем не жрет, ты тоже как птичка, вот тебе и деньги. На пятерку дешевле отдашь – с руками оторвут».
Я так и сделала. На другой день рано утром, выстояв в очереди, выкупила в киоске хлеб и побежала на базар. Сперва никак не решалась подойти к тому месту, где толпился народ, покупая и продавая пайки хлеба. Стояла в сторонке, обернув хлеб газетой. Так и не развернув хлеб, я уже собиралась уйти, когда подошла ко мне женщина.
– У вас не хлеб?
– Да.
– Ну, давайте! – Она выхватила у меня сверток и, даже не развернув, бросила его в корзинку. Потом уже спросила, сколько он стоит. Я пробормотала:
– Сколько дадите…
– Эх ты, торговка! Хорошо, что на честную напала. Тут, поди, два кило…
– Два, два, – подтвердила я (вы с Татьяной Сергеевной получали по восемьсот граммов, а я четыреста, как сейчас помню).
– На, получай шестьдесят пять рублей. Хлеб-то продают килограмм по сорок рублей, да у меня больше нету, а ты, видать, не обидишься. Другой кто и вовсе бы тебя надул… – продолжала словоохотливая женщина.
Позже мне как-то пришлось ее оперировать, и она узнала меня, и тот смешной и грустный эпизод сроднил нас.
Тогда я так обрадовалась этим деньгам! Побежала, купила немного фруктов, букетик гиацинтов. Их восковые пахучие цветы ты очень любил, и я знала об этом. Купила кислого молока к оладьям, которые собиралась испечь, и побежала к себе домой, чтобы приготовить тебе завтрак и уже принести готовым. Я не пошла в институт, хотя нужно было сдавать зачет. Какой там зачет, когда нужно было жарить тебе оладьи! Я жарила, обжигая пальцы, я еще была тогда неумелая стряпуха. Потом, собрав все в сетку, побежала к вам. Я очень торопилась. Подумать только – уже десятый час утра, а он еще не завтракал! Я спешила к тебе.
Вот и лестница ваша, вот и дверь. Я хотела открыть замок английским ключом, но, открыв, поняла, что дверь изнутри закрыта на цепочку, чего ты никогда не делал, ожидая меня. Я тихонько постучала – никто не откликнулся. Я постучала сильнее – опять молчание. Тогда, думая, что ты уснул, я стала стараться открыть цепочку сама. Прежде чем мне это удалось, я изодрала себе все руки и думала, что ты будешь целовать их. Я открыла дверь и на цыпочках вошла в твою комнату.
– Кто там?
– Это я! – рассмеялась я, думая о том, сколько чудесной теплоты сейчас зазвучит в твоем голосе.
– Кто это? – переспросил ты.
– Я, Лиза.
– Убирайтесь вон!
– Что?
– Убирайтесь немедленно вон!
Думая, что ты шутишь, я поставила все на буфет и вошла к тебе в комнату. Ты не шутил. Глядя куда-то поверх меня, ты повторил:
– Уходите!
– Николай Артемович!..
– Уходите! Немедленно, сейчас же уходите!
– Я принесла вам завтрак, там, на буфете…
– Забирайте свой дурацкий завтрак и убирайтесь вон!
Я повернулась и пошла из комнаты, пошла, еще не веря, что ухожу навсегда, думая, что вот сейчас ты крикнешь:
– Лиза, остановитесь, все это шутка!
Но ты молчал. Я вышла в столовую и остановилась около буфета. Как же мне было уйти, не накормив тебя?
– Вы еще здесь? Да убирайтесь же вон! Или вы оглохли?
Я слышала, что ты встал с постели; в дверь мне было видно, что ты направляешься ко мне, худой, огромный в белом белье… Я вышла, закрыла дверь, как свою жизнь. Но, видно, тебе всего этого было мало. Открыв широко дверь, вслед за мной ты выбросил цветы, оладьи, банки, обрызгав меня и всю лестницу киселем. Подобрав ударившийся мне в спину букетик гиацинтов – мне их было жалко оставлять на грязной лестнице, – я вышла на улицу. Вот и все. Как говорят японцы, помни о смерти. Я сказала эти последние три слова вслух, и какой-то прохожий, решив, что я обращаюсь к нему, спросил:
– Что?
– Думайте о смерти.
– О чьей?
– О своей! – в тон ему ответила я и побрела домой…
* * *
Дверь дергали, стучали громко кулаком или ногами. Адам, плохо понимая, где он находится и в чем дело, прислушивался: откуда гром?
– Сейчас! Сейчас открою! – крикнул он наконец.
Дверь перестали дергать. Адам пристегнул кое-как култышку. ТЕТРАДЬ ЛИЗЫ заложил очками в том месте, где его чтение прервали, сунул тетрадь глубоко под матрац и пошел открывать дверь.
– Спал, что ли? Столько стучу, стучу! – Это был Митька Кролик. – Можно я на море, а? Все пацаны идут, можно? – В Митькиных глазах было столько покорности и зависимости, что Адам смутился. Ему стало очень приятно, что Митька спрашивается у него, как у отца или у родного деда.
– А заплывать не будешь?
– Что ты! Честное пионерское! Во! – Митька щелкнул ногтем большого пальца по зубам, а потом провел им по горлу. – Во! Век свободы не видать!
– И кто тебя блатному учит! – нахмурился Адам. – Ты что, жулик? Ты что об этой свободе знаешь? Чтобы эти ухватки выбросил! Понял?
– Понял! – виновато потупившись, сказал Митька. – Так я пошел?
– Иди! Слово дай, что заплывать не будешь и в четыре часа вернешься. Это приказ. Понял?
– Так точно!
– Смотри: кто слово не держит – последний человек!
– Ага! – весело крикнул Митька, бросившись к двери.
– Обожди! – остановил его Адам. – Хлеба и огурцов возьми, там проголодаетесь.
– Ты на Больничной улице живешь, что ли? – как бы между прочим спросил Адам, когда Митька отрезал хлеб.
– Не, на Чапаева – Чапаева, семнадцать, здесь, через угол, – машинально отвечал Митька и, прижав к животу пяток огурцов и здоровенную горбушку, выскочил за дверь.
– Эх, дьявол! – пробормотал Адам, улыбнувшись вслед Митьке, и сразу же подумал о том, что с Митькой надо что-то делать. Родные, наверное, измотались, избегались.
Он умылся, надел новую рубашку, подаренную Марией, и вышел из дому, в первый раз за летние месяцы закрыв сторожку на замок. Он достал его из сундука и, когда замыкал, долго не мог продеть шейку замка в ушки на двери. Запирал свой дом он только зимой, чтобы не открылась от ветра дверь и не выстудило комнату. А сейчас запер потому, что первый раз в его доме появилась большая ценность – ТЕТРАДЬ ЛИЗЫ.
XX
Митька Кролик жил недалеко от больницы, в соседнем тенистом переулке. По дороге к его дому Адам думал о прочитанном. Он думал о своей дочери, и в сердце его поднималась волна негодования. Он давно уже примирился со всей той несправедливостью и тем злом, которые были в его жизни, но сейчас, когда он прикоснулся к судьбе своей дочери и увидел, что и ее жизнь вся изломана, все, что было с ним, представилось ему особенно жестоким и незаслуженным. В тени запыленных, словно усталых акаций Адам шагал медленно, и в душе его с каждым шагом все поднималось и поднималось ожесточение на самого себя, и было нестерпимо обидно, что не может сознаться Лизе в том, что он ее отец.
«А Маруся бежит, – думал Адам, – бежит и ее увезет!» Он чувствовал, что не может больше жить, если не переменит главного в своей жизни, и не знал, как это сделать. Ему ничего не стоило пойти бы сейчас куда следует и рассказать о себе все как на духу. О себе он не беспокоился, потому что ему уже не могли сделать ничего худшего, но по своему житейскому опыту он боялся, что окажется права Маруся и Лиза пострадает из-за него. И все-таки ему нестерпимо хотелось стать самим собой. Занятый этими мыслями, Адам не заметил, как прошел нужный ему дом. Пришлось возвращаться. Постучал в зеленую штакетную калитку. Собаки во дворе не было, и ему пришлось стучать долго, и даже палкой.
Дверь на остекленной веранде чуточку приоткрылась – выглянул Митькин отец, посмотрел на Адама мельком и ушел в дом.
– Гуля, там старик-инвалид, вынеси ему чего-нибудь.
– Вынеси сам, я же вся зареванная.
Митькин отец недовольно пошел в комнаты, взял в туалетном столике мелочь, но мелочи оказалось всего семнадцать копеек, тогда он взял еще в буфете девятикопеечную сдобную булочку.
– Здравствуйте! – насильно улыбнувшись, сказал ему Адам, когда Митькин отец подошел к калитке.
– Здра! – хмуро ответил Митькин отец и, открыв калитку, протянул Адаму булочку и мелочь в ладони. Рука его повисла в воздухе. Взглянув в глаза Адаму и на его чистую новую рубашку, Митькин отец понял, что он делает что-то не то, и смутился.
– Вы к нам? Проходите! Проходите, пожалуйста! – и он надкусил румяную булку, делая вид, что он именно для этого и нес ее сюда, к калитке.
В своей жизни Адам испытал так много всяких обид, что эта нечаянная обида его не обожгла, напротив, в душе его от этого что-то даже выпрямилось. Уверенно и почти гордо он шел в дом впереди хозяина.
– Вы по какому вопросу? – спросил Митькин отец.
– Я без вопроса, я в гости, – не оборачиваясь, отвечал ему Адам.
И Митькин отец понял, как глупо он спросил, и поспешил распахнуть перед Адамом дверь веранды.
– Вот, к нам дедушка! – громко сказал Митькин отец, проведя Адама в зал.
– Здравствуйте! – сказала Гуля, выходя из смежной комнаты. – Здравствуйте! – повторила она, разглядев Адама. – Вы к нам? – В голосе ее было приятное удивление.
– К вам, к тебе, доченька! – ласково глядя на заплаканную Гулю, сказал Адам. – Так это ты Митькина мама?!
– Я! – сказала Гуля, тревожно и счастливо блеснув заплаканными черными глазами.
– Не думал… Вот не гадал… Я насчет парня. У меня он.
– У вас?! – в один голос вскрикнули Гуля и Митькин отец.
– У меня. Не бойтесь, накормленный он и веселый.
– А где вы? – спросила Гуля.
– Я рядом, в больнице живу и сторожую. Там они играют всегда. Мы старые знакомцы.
– Ах, да-да! – сказала Гуля. – Вы – Адам, сторож. Митя о вас только и делает, что рассказывает. Они все, мальчишки, в вас души не чают!
– Ну да? Чего уж… – пробормотал Адам. Ему были очень приятны эти слова Гули, и он улыбался против своей воли.
– А мы где только не были, – продолжала Гуля, – и в милиции, и на вокзале, сколько поездов обегали! Сейчас думали ехать и снова искать, а где – и сами не знаем! Только отпуск позавчера взяли, думали отдохнуть. Да вы садитесь, садитесь, пожалуйста! – придвинула Гуля Адаму стул.
– Я его сейчас приведу, стервеца! – глухо сказал Митькин отец.
– Не нужно его приводить. Давайте-ка познакомимся, – сказал Адам. – Алексей Степанович.
– Павел.
– Гуля.
– Знаю, что Гуля. Тебя я, доченька, давным-давно знаю!
Адам сел, а хозяева продолжали стоять возле него.
– А я вас тоже знаю, мы с вами сколько раз встречались на кладбище, только имени вашего не знала. И теперь… Митя говорил – Адам, а вы – Алексей…
– Так где же наш разбойник? – перебил Гулю Павел, присаживаясь по другую сторону стола, покрытого красной с цветами плюшевой скатертью.
– Обидчивый он у вас чересчур, – не отвечая Гуле, обернулся Адам к Павлу. – Рассказывал, что тут у вас получилось.
– Да, так получилось, – виновато потупившись, сказала Гуля, – так получилось…
– Золотой он у вас мальчишка, чувствительный.
Минуту все трое молчали. В комнате было приятно полутемно, прохладно и чисто. Пол был свежевыкрашен, и зеленая пушечная краска блестела мягко и светло, во всем чувствовалась хозяйская рука. И никелированная кровать с горой подушек, укрытых белоснежной тюлевой накидкой, и красиво расставленные рюмки в пузатом старомодном буфете, и копии «Трех богатырей» и «Утра в лесу» в золотых багетных рамках на чисто выбеленных, в меру подсиненных стенах – все говорило Адаму о мире и довольстве в этой семье.
– Так что же с Митенькой? – растерянно спросила Гуля. – Как нам теперь быть?
– А пусть у меня день-другой побудет.
Митькин отец удивленно посмотрел на Адама.
– У меня чисто, вы не беспокойтесь, – сказал Адам, глядя на белоснежную тюлевую накидку на кровати. – Я ведь это, чтобы он сам вернулся, а так если его вам забрать сейчас, то все равно обида между вами останется. А он тебя, Гуля, любит очень. Пацаны, они отходчивые. Сам придет, соскучится…
– Отец прав, – решил Павел.
«Отец» – Адаму стало приятно от этого слова. «Хороший парень», – подумал он, украдкой оглядывая Павла. Ему понравились его широкие плечи, как и во всем в этом доме, была в них какая-то хорошая прочность. Понравились его спокойные серые глаза, густые, темно-русые волосы и вообще все лицо, очень простое и мужественное. Понравились крепкие руки с большими ладонями. «Хорошо, что Гуля за ним!» – подумал Адам.
XXI
А Гуля тем временем вышла из комнаты на веранду, и было слышно, как она гремела там посудой.
– Ну и жара сегодня! – сказал Павел. – Передавали: тридцать три градуса в тени!
– Да, – поддержал разговор Адам, – а уже пора бы жаре отойти.
– Теперь все перевернулось: зимы совсем не было, а май такой холодный, что на демонстрации в пальто все шли, помните?
– Ага, – сказал Адам, хотя не помнил, чтобы на демонстрации шли в пальто. Он не помнил, когда и был на демонстрации, – кажется, лет тридцать тому назад, в Мурманске.
– Вы давно здесь живете?
– Порядком. Так я пойду… – Адам встал.
– Садитесь, садитесь! Что вы! Сейчас Гуля быстренько.
Павел силой усадил Адама. А ему, честно говоря, совсем не хотелось уходить из такого милого дома. Не хотелось уходить от Гули и от этого парня, ее мужа, который ему все больше и больше нравился, хотя и не сделал, и не сказал ничего особенного.
– Вы у нас первый раз, тем более Митька… – начал Павел.
В это время в комнату вошла Гуля. Она накрыла стол льняной скатертью, а потом принесла и поставила на стол белое глубокое блюдо с салатом, залитым сметаной, положила тяжелые серебряные вилки, поставила стеклянную вазу на высокой ножке, полную красиво разложенных кусков белого хлеба. Принесла тарелочки под салат, запотевшую бутылку «Столичной» и две бутылки минеральной воды.
– Алексей Степанович! Паша! Вы бы начали, пока борщ разогреется, – ласково взглянув на Адама, сказала Гуля.
– Чего без хозяйки начинать! – улыбнулся ей Адам.
– Правда, спешить некуда, – поддержал его Павел, – мы тебя подождем.
– Некуда спешить, – искренне сорвалось у Адама.
Через некоторое время Гуля уже ставила на стол тарелки вкусно пахнущего борща. Хорошо заправленный томатом, жирный, он был такой красивый, как будто нарочно нарисованный.
Павел разлил «Столичную» по трем рюмкам.
– Ну, за наше знакомство! – сказал Павел. Все трое чокнулись и выпили. Адам и Павел деловито понюхали хлеб, а Гуля закашлялась и со слезами на глазах отвернулась.
Мужчины стали есть борщ, дуя на ложки.
– Вкусно готовишь! – похвалил Адам.
– Что вы! – зарделась Гуля. – Это он сегодня первый день, как сготовила, по-настоящему вкусный борщ на второй день бывает, когда настоится.
Адам не был голоден, но ел с удовольствием, потому что это был настоящий семейный обед.
– Ну, спасибо, что успокоили нас! – говорил Павел, еще наливая в тонкие голубоватые рюмки.
– Холодная! – похвалил Адам, беря рюмку.
– Из холодильника, – гордо сказал Павел. – Что-то мы запивать забываем. Он откупорил бутылку с минеральной водой, на голубой этикетке которой было написано имя города.
– Будем живы, как говорится! – поднял рюмку Павел.
– За Митьку, за сына! – сказал Адам.
– Спасибо! – в один голос ответили Гуля и Павел.
Когда Адам выпил водку, Павел налил в фужер минеральную воду, пронизанную светлыми пузырьками.
– Запейте! Хорошая у нас вода. Я в журнале читал, там пишут, что эта наша вода лучшая в Союзе.
После борща Гуля подала на стол голубцы. От выпитой водки она раскраснелась, движения ее стали слишком старательными и плавными.
– Алексей Степанович! А вы откуда меня знаете? – совсем помаковев, спросила Гуля.
– Знаю. По фотографиям, – сказал Адам.
– По каким фотографиям?
– По отцовским, – отвечал Адам.
Семнадцать лет он мечтал об этом разговоре, именно Гуле хотелось ему открыться. И сейчас он смотрел прямо в глаза Гуле, желая, чтобы она расспрашивала, расспрашивала его, заставила все рассказать. Он смотрел ей в глаза, и сердце его заполняла радостная решимость.
– Как по отцовским? – спросила Гуля.
– Так, – отвечал Адам, ласково и светло глядя на нее, – очень просто, отец твой, Иван Дмитрич, часто показывал. Бывало, разложит твои фотографии, и сидим глядим, иногда целый вечер сидим, каждый про свое думаем.
– Вы знали папу? – еле слышно сказала Гуля, губы ее покривились, и на глазах выступили слезы.
– Знал? Не то что знал… – Адам смолк, чтобы подавить подступившую к горлу слабость. – Три года. Из боя в бой. Три года как родные…
– Алексей! Вы – Алексей?! Ординарец! – Гуля пораженно смотрела на Адама. – Так что же вы не сказали! Столько лет!
А он, нагнув голову низко к груди и заслонившись рукою, сидел, мучительно задыхаясь. Сердце его сдавило, словно раскаленными щипцами, и так неожиданно, что он против воли схватился рукою за грудь, а огненные щипцы уже чертили по спине, от шеи по левой лопатке вниз, словно захлестывая сердце в петлю.
– Что? – вскрикнула Гуля, вскочив и опрокинув стул.
– Что с вами? – обеспокоенно приподнялся Павел.
Адам вздохнул, боль в сердце отпустила, и тяжесть в груди ушла.
– Да и сам не знаю, – старательно улыбаясь, сказал Адам, – что-то кольнуло, никогда не было такого…
– Может, валерьянки? – предложила Гуля. – У нас есть.
– Да что ты, – усмехнулся Адам, – уже и нет ничего, так, кольнуло. – И с этими словами он поднял стопку: – За Ивана Дмитриевича, за отца!
– За отца и тебе надо выпить, – сказал Павел, наливая Гулину стопку. Он чувствовал, что на его глазах уже произошло и происходит что-то важное, что-то такое, что роднит Гулю с Адамом, а его как-то временно отодвигает на второй план, и он понимал, что в этом нет ничего обидного.
– Так за отца! – повторил Адам торжественно.
– Спасибо! Спасибо вам! – Гуля вытерла слезы, быстро, не по-женски, выпила водку и задохнулась.
XXII
Гуля с детства знала ординарца отца Алексея Зыкова. Когда началась война и отец ушел на фронт, ей было пять лет. Три года отец присылал письма с фронта. Десятки писем получили они с матерью за это время, и в каждом письме упоминалось имя ординарца отца Алексея Зыкова и присылались приветы от него. Все отцовские письма Гуля свято хранила, в юности она перечитывала их, а после смерти матери, уже лет десять, боялась их брать в руки.
– А папа говорил, что вас убило! – сказала Гуля. – Он и перед самой смертью вспоминал вас. Ему нужно было перевернуться на другой бок, а мама помогла ему как-то неловко, и он сказал, я как сейчас помню: «Если бы Алексей мой живой был и за мною ходил сейчас, я бы выздоровел, а у вас у всех руки не тем концом приставлены». Мама обиделась, и все мы обиделись. Он тяжело болел…
Гуля опустила глаза, вспоминая, как мучительно тяжело болел отец, как он раздражался по пустякам и был несносен.
– Не застал я его, – задумчиво проговорил Адам, – не успел, на день на какой-то не успел. Я же в тот день, как его хоронили, приехал, я же его на кладбище проводил и землю кинул.
– Так почему же вы мне раньше не сказали! Столько лет! Я вас столько раз видела! Я же ничего не знала! Почему же вы мне сразу не сказали?
Адам молчал. Он сидел, нагнув голову и глядя в стол. Отвечать ему на Гулины слова было нечем.
– Что было, то прошло, – сказал он наконец. – Не мог я тебе признаться, не хотел. Ты прости! Не мог.
– А о вас в каждом письме! В каждом письме! – говорила заплаканная Гуля. – Я вот сейчас достану письма.
Минуты через две, в которые Адам и Павел молча выпили еще по рюмке, Гуля принесла большой пакет, перевязанный блекло-голубой атласной лентой. Гуля развязала ленту. В пакете было много писем, крепко слежавшихся. Когда Гуля тронула их рукой, они рассыпались, заняв часть стола, пожелтевшие, с поблекшими чернилами и истершимися буквами там, где писалось карандашом.
– Вот! В каждом письме тут о вас!
Зябко, как над огнем, подержал Адам над письмами свои широкие жесткие ладони, а потом положил их на письма и во второй раз за сегодняшний день ждал, пока спазма отпустит горло. Пока Адам ласкал в ладонях треугольники писем, Гуля открыла ставню, и всю комнату затопил ослепляюще яркий свет. Один за другим разворачивая «треугольники», Гуля быстро пробегала письма глазами и читала вслух то, что говорилось об Алексее.
«Колю, моего ординарца, убило. Теперь у меня новый ординарец, пожилой дядька, уже к пятидесяти ему подбирается. Зовут Алексеем Зыковым. Пока я его узнать не успел, но по всему видно, что мужик тертый, все умеет делать, не то что Коля. На фронт пошел добровольцем. Почему попал в пехоту – не знаю, он матросом в Мурманске был, оттуда и пошел на фронт».
«Зыков вчера жарил мне оладьи на сливочном масле. Не знаю, где он все это достает? Поругались из-за этого. Он говорит: вы в мою должность не вмешивайтесь».
«А Зыков мой невесел оттого, что от тебя писем нет. Он мне говорил, что сон видел, что обязательно письмо будет. Но сон его не сбылся, и он недоволен тобой, моя любимая».
«Вот уже третий день идет снег, земля замерзла. Избавились мы от непроходимой грязи – и будто на душе стало легче. Как-то мой Зыков стал веселее и проворней. Он у меня очень хороший человек. Как где-нибудь задержусь, опоздаю горячее покушать или не вовремя хожу в баню, говорит: “Подожди, вот напишу письмо твоей Татьяне Степановне, она покажет тебе, как надо за собой ухаживать”. Он после войны непременно хочет побывать у нас. У него дома жена и дочь остались, но город его под немцем, и он ничего не знает о них, эвакуировались они или нет. Так что пока он их потерял из виду, но крепится, верит в лучшее. Мне говорит, мол, война кончится – ко мне съездим в гости, а потом к тебе. У него дочь уже большая, школу окончила, он говорит, что красавица, любит ее очень сильно. Я ему обещаю поехать, а когда злюсь на него, то отказываюсь, говорю, что никуда я с ним не поеду, что и так он мне надоел. В общем, любимая, дружим мы искренне. Я ни в коем случае не показываю, что начальник».
«Любимая Гуленька! Сегодня день твоего рождения», – начала читать Гуля следующее письмо и отложила его в сторону.
– Читай! Читай! – попросил Адам. – Подряд читай. Я о себе и так все знаю – ты про все читай!
– Правильно, – сказал Павел, – Алексею Степановичу все родное, читай подряд.
«Любимая Гуленька! Сегодня день твоего рождения, – начала Гуля читать отложенный в сторону листок. – Этот день для нас с мамой был самым счастливым днем. Жаль, что папочки нет дома и он с тобой вместе не может его отметить. Но зато папочка твой отдыхает сегодня 18 часов. Выпили по сто граммов с дедушкой Алексеем, желая тебе счастья. Скоро, скоро, доченька моя, папа снова пойдет в бой и ради дня твоего рождения сделает что-нибудь. Скажи маме, что получил ее запоздалое письмо, которое было написано 29 января. Только плохо, дитя мое, что ты болеешь. Это оттого, что ты мало слушаешь маму. Надо ее слушаться, и болезни тебя быстро оставят в покое. Папа придет домой и будет еще больше любить тебя. Я видел, Гуленька, много маленьких девочек, которых немцы убили. Мстя за это немцам, я всегда вспоминал тебя и видел тебя во сне. Видишь ли ты меня во сне? Как вы с мамой живете? Очень скучает о тебе папочка. Как поживает твоя кукла Катя? Дедушка Алексей, с которым мы вместе воюем, сделал тебе очень красивого мальчика Гришу из дерева, проволоки и еще из разных вещей. Это будет жених для твоей Кати. Как будет случай – мы тебе его пришлем. Целую тебя крепко-крепко. Твой папа».
XXIII
Дочитав письмо, Гуля заплакала и пошла в смежную темную комнату взять носовой платок.
– А я чайку поставлю, если водки не хотите, – взглянув на Адама искоса, вылез из-за стола Павел и прошел на веранду.
Адам остался один на один с ворохом писем, сложенных маленькими треугольниками, со штампами «Просмотрено».
В этих листках бумаги, исписанных мелким почерком, посветлевшими от времени чернилами, была заключена жизнь близкого Адаму человека и его собственная мужская дружба, и нежность, и разделенная тоска, и простые радости военной жизни, и горе, которое приходилось им видеть совсем близко, и смерть, и ужас, и усталость, и светлые дни военных неудач, словом, в этих листках и «треугольниках» для Адама было заключено так много всего, что ему захотелось прижать к груди весь этот ворох писем, пронизанных токами близкого, пережитого и теперь казавшегося таким светлым времени.
– Алексей Степанович! А где же Гриша? – улыбаясь заплаканными черными глазами, как девочка, капризно приоткрыв мягкий припухший рот, спросила Гуля. – Я помню, все время маму просила приветы ему передавать. В каждом письме. И от меня, и от куклы Кати. И еще спрашивала, помню, кто такой Случай, с которым должен приехать Гриша. Папа же писал: будет Случай – пришлем. Так и не было случая.
– Потонул Гриша, – сказал Адам ласково и виновато, как маленькой, улыбаясь Гуле, – потонул. Он у меня в мешке был, через речку одну мы переправлялись, и потонул вместе с мешком. Очень мы горевали с отцом, продукты там потонули, курица у меня была вареная, масло, хлеб. Еду не так жаль было, как Гришу. Я его сколько дней делал! И думали – вот-вот отошлем, вот-вот… И потонул… Очень хороший был паренек, шинель я ему сшил, сапоги – все честь честью. Так что твоя Катя без жениха осталась! – вздохнул Адам, светло улыбаясь.
– Без жениха. Мы с нею так ждали его, так ждали!
Павел вошел в комнату и, не вмешиваясь в разговор Адама и Гули, стал прибирать со стола грязную посуду.
– Сейчас, Паша, я сама, – остановила его за руку Гуля. – Сейчас я приберу, чай подам и будем письма читать, правда? – взглянула она на Адама.
– Конечно, – радостно сказал Адам, – я без очок не вижу. Очень хорошо будет.
Адам бережно отгорнул письма в уголок стола на чистое место, поближе к себе. Прибрав посуду, Гуля ветошкой смела со скатерти крошки к себе в ладонь и стала подавать чай с вишневым вареньем.
– Да… Вон как бывает на свете! – усаживаясь на свое место, проговорил Павел. – Как бывает, а?! – В голосе его было удивление, и радость, и грусть.
– Говорят, гора с горой не сходится, а человек с человеком…
– Да, Паша! Всякое бывает, Паша…
Глядя на Адама, Павел думал о своем отце: «Может, и он где-нибудь есть? Вот такой же старенький. Может, так же мыкается один, как перст». Павел вырос по детским домам и не знал ни своих родителей, ни своей фамилии, ни города или села, в котором родился. Фамилию ему записали еще в первом детском доме – Горешин, а отчество он позже сам себе взял – Иванович.
– Мне покрепче, мать, – попросил Павел, когда Гуля стала разливать чай.
– И мне, – сказал Адам, чувствуя себя в этом доме совсем своим человеком.




























