Текст книги "НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 22"
Автор книги: Урсула Кребер Ле Гуин
Соавторы: Ольга Ларионова,Еремей Парнов,Генрих Альтов,Александр Силецкий,Павел (Песах) Амнуэль,Борис Руденко,Валентина Журавлева,Алан Кубатиев,Феликс Дымов,Евгений Филимонов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)
В райском саду, из которого бесследно исчезнет Дениз…
– О чем ты думаешь?
– Я… я думаю о том, как мы будем счастливы в этом райском саду.
Эта ложь – цена тех нескольких дней, за которые необходимо найти какой-нибудь выход. Найти, прежде чем вы догадаетесь, что не будет вам ни богова, ни кесарева.
А легче всего оказалось обмануть Дениз.
– Дорогая, ты теперь моя невеста, и я должен заботиться о нашем будущем. Ты разумная девочка и понимаешь, что пожениться мы сможем только на Земле – если, естественно, ты сама не раздумаешь. Поэтому я должен как можно скорее сообщить нашим гостеприимным хозяевам все те сведения, которые их интересуют. Будь умницей и не мешай мне. Чем скорее я кончу, тем раньше мы вернемся домой.
– А мы вернемся?
Господи, Дениз, да если бы я смел спросить их об этом!
– Как ты можешь в этом сомневаться? Они же люди.
Она легко и беззаботно приняла его сдержанность, как принимают условия новой забавной игры. Если бы она знала, как он был благодарен ей за это согласие. Если бы она знала, как горька была ему легкость этого согласия!
И потом – каждая игра ограничена в своих временных пределах. Рано или поздно наступает момент, когда один из играющих говорит: «Мне чурики» – и игра кончается.
На сколько же дней хватит этой игры, Дениз? Потому что время идет, а выхода – нет.
Нет выхода.
Дни, прозрачные и бесцветные, один меньше другого – словно стеклянные яички на бабкином комоде. Дни, мизерные и бессильные, каждый из которых мог бы уместиться в старушечьем кулачке. Проклятая литература, приучившая к феерическим деяниям земных суперменов, вырвавшихся на просторы космоса! Если бы кто-нибудь мог предположить, что первые люди, попавшие на другую планету, вовсе не будут образовывать Великие Кольца, лихо рубить пространственно-временные связи или во главе инопланетных масс неотлагательно вершить галактические революции.
Наверное, так и будет. Когда-нибудь. Не сейчас. Потому что сейчас единственное, что должен делать он – это НИЧЕГО НЕ ДЕЛАТЬ.
И только чувствовать – ежеминутно, ежесекундно, как все то, чего еще не было между ним и Дениз, становится тем, чего никогда между ними не будет.
И дни, которые должны были принадлежать им вместе, принадлежали каждому в отдельности.
Знаешь ли, Дениз, что день вместе – это два дня? Мы чураемся прописных истин, мы высокомерно, по-щенячьи презираем цитаты классиков, вбитые в наши головы на ненавидимых уроках литературы. За эти цитаты заплачено сполна, чеки – «четверки» и «пятерки» в сданных на макулатуру дневниках, и мы квиты, мы вправе вышвыривать и вытравливать из своих голов все ясное и элементарное, не сдобренное мускусным душком парадоксальности. Попробуй сейчас сказать за столом, где собралось трепливое инженерье, что умирать надо агитационно. Или что самое дорогое у человека – это жизнь. Засмеют!
А ведь это так, Дениз, и самое дорогое у человека – это действительно жизнь. Только вот в чем подкачал классик: она дается не один раз. Потому что если любишь – проживаешь две жизни: за себя – и за того, другого. Вот почему это так здорово, когда тебе повезет и ты по-настоящему полюбишь. Если бы я не встретил тебя, Дениз, я бы этого так никогда и не узнал, потому что до сих пор, выходит, все у меня было понарошке. От Лариски Саловой до той, что в самый «последний раз…»
Так что же делать, что делать, чтобы вырваться из цепких лап этих, с позволения сказать, богов? Что делать, чтобы каждый мой день был твоим днем, чтобы каждый твой миг был моим мигом? Я ведь хочу так мало: просто быть вместе, до седых-преседых волос, как эти легендарные греки… как их? Мы еще потешались над ними… А, Филемон и Бавкида. Что мы понимали, сопляки, д'Артаньяны? Безнадежное щенячество, могущее длиться до самой старости, до потери способности чувствовать вообще, если не вмешается что-то страшное, если не выдернут землю из-под ног, как сейчас, когда висишь в безвоздушном пространстве и даже нельзя дергаться и разевать рот от ужаса – смотрят ведь!
А ведь все было, Дениз, все было, лежало у меня на ладони, все было, было, было…
Откинуться всем корпусом назад, и – со всего размаха головой о мигающий пульт, чтобы вдребезги.
Да? А невидимый звездолет, снова бесшумно крадущийся к Земле? А еще двое заключенных в этом раю?
И потом – если эти двое, по незнанию ли, по недогадливости или даже просто потому, что наплевать, пусть смотрят, – что, если эти двое отдадут этим консервным банкам то, чего они добиваются? Если они покажут, если они научат этих дуболомов любить?
Смех сквозь слезы. Вот уж единственное, чего можно совсем не бояться. Уж если Юп ничего не помнит – об остальных консервных банках и беспокоиться нечего.
А может…
Воспоминания всплывают неожиданно, нередко против воли. А вдруг Юп все-таки вспомнит, как он был человеком? Вдруг он вспомнит – что это такое: любить?..
Может, это и есть тот единственный шанс на возвращение, который нужно было найти?
– Юп!
И впервые за все это время – никакого ответа.
– Юп! Ты слышишь меня? Юп!
Вот так. Заварил всю эту кашу, затеял этот гестаповский эксперимент, притащил их сюда – а теперь в кусты? Подонок.
– Юп!!!
А может, его просто не пускают сюда? Сказал же он в самый первый раз: «Я получил полномочия отвечать на любые твои вопросы». Или что-то в этом роде. Может быть, теперь его лишили этих полномочий? По случаю прекращения эксперимента, например.
Тогда не остается ни одного шанса. Что же дальше? Дальше, – как ни смешно, но именно то, чего хотел от них Юп: просто быть людьми. Оставаться людьми до самого конца. А в сущности, что он делал, кроме этого? Ничего. Просто был человеком. И все.
Но этого оказалось так мало.
– …Я надоела, разве нет? Тридцать дней одна женщина рядом – тебе скучно, разве нет? Только не говори: ты невеста. Я невеста – о-ля-ля! Смотри сюда – мой туалет… под венок. Разве нет? Белое-белое. Снег. Мертвый снег. Я – невеста!
– Дениз, успокойся…
– Я невеста деревянного… как сказать? Дерево, Пиноккьо. Но зачем так? Зачем?
– Ты хочешь сказать – почему? (А действительно, не все ли равно несколькими часами раньше или позже их уберут отсюда…) Мы очень мало рассказывали друг другу о себе, о своем детстве. Но не так давно мне вдруг вспомнилась одна забавная вещь, и, если хочешь, я расскажу тебе.
Ну вот – капризно скривила губы, боится, что это просто увертка, чтобы уйти от ответа.
– Я был совсем маленьким, когда мы с мамой уехали на лето куда-то в Прибалтику. Берег Балтийского моря, понимаешь? Так вот, в нашей комнатке, которую мы сняли, висела на стене странная картина: загадочный лес – не настоящий лес, а такой, как в доброй – обязательно доброй, Дениз! волшебной сказке. А в этом лесу – два старых короля – черный и белый – с пепельными бородами и тусклыми коронами. И на ладонях у этих старцев лежит маленький сказочный мир. Ты понимаешь, Дениз? Целый мир, а может быть, только одно королевство. Крошечный, но самый настоящий город, а кругом лес, ниже новорожденной травки, а люди, наверное, такие малюсенькие, что разглядеть их могут только зоркие и добрые глаза мудрых королей. Осенью мы уехали, и я никогда больше не видел этой картины – это, конечно, была только репродукция; но все детство свое я мечтал о том, чтобы иметь такое же игрушечное королевство, крошечный живой мир, который можно рассматривать без конца, и никогда не надоест…
– А как называется? – неожиданно спросила Дениз.
– Эта картина называлась «Сказка королей».
– И это тебя грустит? – она засмеялась. – Тебе тоже нужна игрушка. Но это так просто. Надо просить мсье Юпа. Он подарит тебе сказку. Мы – два короля. Мсье Юп! Две бороды, две короны!
Глупенькая ты моя, ничего ты не поняла. Ведь это мы копошимся в игрушечном саду, но не на добрых руках лежит наш ненастоящий мирок.
Впрочем, когда любишь в первый раз, простительно быть дурой. Он вдруг вскинул голову и внимательно всмотрелся в ее лицо. Заплаканная осунувшаяся рожица, круги под глазами, да еще зелененькая оттого, что умудрилась облачиться в неимоверно алую, словно лоскут гриновского паруса, переливчатую тряпку.
– Рыбка-зеленушка…
Дернулся подбородок, глаза стали узенькими и гадкими:
– Еще одна сказка? Про рыбку?
Когда любишь в первый раз… А с чего это он взял, что она любит его? Ах, да, – условия были созданы… И еще это спокойное, удивительно правильно выговоренное:»Я люблю тебя» – той ночью, последней; непонятно только – от любопытства или со страху? Да и он хорош – самонадеянный красавчик. Поверил.
Странная сказка, ей тысяча лет: он любит ее, а она его – нет… А она его – нет. Опять литература.
А ведь ничего еще не потеряно, Дениз, и только подойти, и взять в руки твое лицо, и целовать, и тихонечко дуть на ресницы, и чуть слышно гладить начало волос на висках – и ведь будет все, ведь полюбишь, ведь никого еще не любила, не уйти тебе от этого, никуда не уйти, только и нужно-то – губы мои и лицо твое.
А у самого окна – небо, тускло-серое, словно огромный оловянный глаз.
Я люблю тебя, Дениз, я люблю тебя больше света белого, больше солнца красного. Я люблю тебя, но если бы у меня сейчас была граната, которой можно было бы взорвать к чертям собачьим весь этот мир, эту планету, – я швырнул бы эту гранату нам под ноги, Дениз. Говорят, любовь – чувство созидающее. Есть такая прописная истина. Но сколько бы я сейчас отдал, чтобы моя любовь стала адским запалом, тысячекратной водородной бомбой, способной разнести в клочья всю эту сверхразумную цивилизацию! Я не знаю, гуманно это или не гуманно – уничтожить целое человечество, ибо разум землянина не в состоянии решать такую проблему, от такой проблемы разум землянина просто-напросто свихнется. Но за такую гранату, за такую бомбу я, не рассуждая и не мудрствуя, отдал бы свою жизнь. И твою жизнь, Дениз.
Потому что мир, разучившийся любить, не может, не смеет, не должен существовать во Вселенной!
Индикаторный пульт диктофона. Лампочки – плотно одна к другой, словно оловянные солдатики. Сколько их? Сто на сто, не меньше. На звук шагов они отозвались голубоватым мерцанием, словно язык синего тусклого пламени лизнул пульт. Вот так. И сиди здесь до самого конца, ибо есть в столь любимой твоей мировой литературе четкий такой штамп, что настоящий человек умирает на боевом посту. Или на рабочем месте, на худой конец. Агитационно.
А на самом деле – чтобы не видеть злое и равнодушное лицо.
«Лицо твое и губы мои…»
Лампочки на пульте диктофона послушно мигнули. Синее, фиолетовое, лимонное.
Сколько еще бесконечных дней перед этим пультом, сколько еще лекций, рассказов, стихов, преданий, сколько еще просто вранья?
– У попа была собака.
Синее, фиолетовое, оранжевое.
Артем протянул руку и выдернул из гнезда одну лампочку. Бесцветный остренький колпачок, вроде тех, что идут на елочные гирлянды.
– И он ее таки любил.
Лампочка в его руках мигнула лиловым, потом – изумрудным. Вот оно что, реагирует на звук. И обходится без питания. Артем обошел сзади коробку диктофона, отыскал дверцу, поддел ножом – распахнулась. А внутри ничего.
Бутафория. «Вам нужно дело…» Примитивное приспособление, с помощью которого создавалась иллюзия занятости делом. Хватит с него дешевых иллюзий!
Тоненький удивленный звон. Осколки лампочек щекочут руки, даже не. царапая кожу. А в дверях беседки – бесстрастный розовый лик анатомического муляжа. Явился-таки, гад. Явился как ни в чем не бывало.
А может, брякнуться перед ним на колени и плаката, просить, молить? Испокон веков боги любили, чтобы перед ними унижались, ползали на брюхе.
Ради Дениз можно вынести и это.
– Юп, я прошу тебя… У каждого эксперимента должны быть свои пределы. Границы разумного. Границы человечного. Вы же мудрые, добрые боги, Юп (ох!), и если в вас есть хоть капля благодарности за все, что мы для вас делали, – помогите нам вернуться домой.
Этого он боялся больше всего. Этой крошечной паузы…
– Ты просишь невозможного.
Стало даже как будто бы легче.
– Если вам необходим человек для дальнейших исследований – оставьте меня. Но верните на Землю Дениз.
– Вы получите все, что только сможете себе представить. Все, чего никогда не имели бы на Земле.
– Но здесь не будет Земли.
Юп не отвечал.
– Юп, я прошу тебя, поверь мне: у нас есть книги, Шекспир, Пушкин, Гете…
– Информация неполная и в большинстве случаев – заведомо ложная. Один эксперимент на живых людях даст нам больше, чем все литературные данные по вопросу человеческих эмоций. И, потом, не забывай, что я один доставил вас сюда, но не я один распоряжаюсь теперь вашей судьбой.
Не он один… Значит ли это, что, будь на то только его воля, он вернул бы их на Землю?
– Юп, старина, ты же был космолетчиком, ты должен помнить, что такое хотеть к себе домой. У тебя есть корабль, Юп. Насколько я понял, ты управляешь им один. Я прошу не о себе…
– Ты находишься на палубе этого корабля.
Артем судорожно раскрыл рот и хлебнул стерильного кондиционированного воздуха.
– Это прогулочная палуба нашего последнего космического корабля. Моего корабля. Как ты видишь, здесь можно создать любые условия, любую обстановку. Невозможно только одно: дойти до конца этого помещения, хотя оно сравнительно небольших размеров. Когда много веков тому назад этот корабль совершал регулярные рейсы к другим звездам, мы предпринимали целые путешествия… практически не сходя с места.
Ну да, белка в колесе. А как это выполнено практически – «этого вы не поймете».
– Тысячи лет назад, когда цивилизация на Земле только еще зарождалась, состав наших атмосфер был почти одинаков. Мы не рассчитывали, что сейчас расхождение будет столь большим, что вас придется содержать в специальной барокамере. На корабле легко можно было создать любые необходимые условия, но на поверхности планеты пришлось бы возводить специальное здание с комплексом сложного оборудования.
Юп видимо замялся.
– Для вас, всемогущих, это было плевым делом, – не удержался Артем.
– Это было бы действительно несложно… но никто не захотел за него браться. Мы МОГЛИ – и НЕ ХОТЕЛИ. Мы разучились создавать, в лучшем случае мы могли только воспроизводить. Тогда я предложил оставить вас на корабле.
– Значит, мы в космосе? На орбите?
– Нет. Корабль, правда, не был приспособлен для посадки на поверхность планеты, но он ведь был нам больше не нужен, и я использовал самые мощные антигравитационные установки, чтобы спустить его на одном из безлюдных плоскогорий нашей планеты. Последний наш корабль встал на мертвый якорь.
Ау, где ты, находчивый супермен? Все условия созданы – ты на чужом корабле, остановка только за тем, чтобы проникнуть в рубку, за каких-нибудь пару часов постичь принцип управления, затем нажать кнопку и ты летишь к Земле.
– А… если снова поднять его? – Господи, каким идиотским, наверное, кажется ему этот вопрос!
– Поднять? Но мы не располагаем столь мощным антигравитатором, который смог бы вынести на орбиту такую массу.
– А стартовать с поверхности?
– Ты даже не представляешь, что говоришь. Старт звездолета крейсерского типа сорвет атмосферу с поверхности планеты и уничтожит на ней все живое.
Значит – все. Может быть, выход и есть, но, чтобы найти его, надо быть не тупым заурядным инженером. Слесарю – слесарево. Теперь одно протянуть еще столько, сколько выдержит человеческий разум, а потом подохнуть, не агитационно – куда уж там! – а хотя бы пристойно.
И теперь уже можно не бояться второго невидимого корабля, хищно подбирающегося к Земле, и не мучиться за тех двоих, которым пришлось бы занять Место в этом раю при повторении эксперимента.
Им выпало быть первыми – и последними. Знать бы это раньше! Он стоял, бездумно глядя перед собой, и только повторял это «знать бы раньше…» Розовомордый бог, осененный ажурной арочкой беседки, казался ожившим рисунком старинного и очень примитивного итальянского мастера. Жили, впрочем, только губы – они забавно шевелились совершенно несинхронно звучанию слов, словно каждая фраза на пути от этих губ до ушей Артема проходила бесчисленные фильтры и поэтому безнадежно запаздывала.
– Постарайтесь начать вашу совместную жизнь… – благодушно бубнил Юп.
– Нам нечего начинать, – с трудом разжимая губы, проговорил Артем. И вообще нам ничего не осталось. Разве что – терять.
Губы на розовом лице замерли на полуслове.
– Нам осталось только терять… – повторил Артем.
И тогда где-то совсем близко, возле самого его лица, прозвучал крик:
– Замолчи! – крик доносился отовсюду, словно кричали одновременно в каждое его ухо. – ВЕДЬ НЕ Я ОДИН СЛЫШУ ТЕБЯ!
Он смотрел на неподвижную маску лица, не понимая, что же такого страшного он произнес; но потом вдруг лицо исказилось, и в полной тишине зашевелились губы, бесшумно повторяя только что отзвучавшие слова.
Артем бросился к выходу. Фигура на пороге не шевельнулась, не отклонилась в сторону, и Артем, инстинктивно ожидавший встретить привычную клейкую преграду и так и не наткнувшийся на нее, по инерции проскочил сквозь Юпа, как пробегают через световой луч. Но ни раздумывать над этим, ни даже оглянуться он не смел. Он мчался к домику, зная, что своими словами, которым он не придал значения, он спустил какую-то адскую пружину. «Нам осталось…»
Дениз лежала ничком, и алые языки ее невесомых одежд, словно искусственное пламя бутафорского камина, колебались над ней. Руки, успевшие удивиться, – ладонями вверх.
«Нам осталось только терять…»
Если бы на лице ее отразилась хоть тень ужаса или страдания, он не посмел бы коснуться ее; но только удивление, терпеливое удивление и ожидание, словно к ней подплывало что-то медленное и совсем на страшное.
Так вот оно что – боги решили досмотреть спектакль до конца. И он сам подсказал им содержание последнего акта. Им было ровным счетом наплевать на то, что такое «любить». Но зато как интересно, наверное, показалось им, бессмертным, что это такое – «терять».
Что же они сделали с ней?..
Он поднял ее на руки, перенес на тахту. Никаких следов. Мир, где все – «просто». Просто деревья, просто цветы, просто лица.
Просто смерть.
Нет, не просто. Смерть театрализованная, смерть на котурнах, в пурпурном синтетическом хитоне.
Артем достал нож и разрезал скользкий, точно рыбьи внутренности, алый шелк. Тихо, словно боясь разбудить, он раздевал Дениз, сбрасывая на пол обрывки ее фантастического наряда. Святотатство? Нет. Очищение.
Обыкновенная простыня с черным семизначным номером на уголке и земным запахом механической прачечной. Мама говорила, что тетю Пашу завернули в простыню и на маленьких саночках отвезли на Смоленское кладбище. Но ров был вырыт не на Смоленском, а чуть подальше, через речку, но у мамы уже не было сил идти туда, и она присела возле бывшей трамвайной остановки и сидела так, пока не подошел военный с такими же саночками, только у него было завернуто в хорошее одеяло, и он молча привязал мамины саночки к своим и тихо пошел через мост, и мама смотрела, пока он не прошел бывшее трамвайное кольцо, где начиналось еще одно кладбище, маленькое и, кажется, не православное, и ров был за этим вторым кладбищем, а потом мама спохватилась, что саночки она отдала напрасно, их ведь оставалось еще две сестры…
Он знал об этом понаслышке, как знают о тысячах распятых вдоль Аппиевой дороги, о десятках тысяч сожженных инквизицией, о сотнях тысяч замученных в концлагерях, о миллионах убитых на войне. Знал тем легким, забывчивым знанием современного молодого балбеса, которое позволяет не седеть от ужаса, не сходить с ума, не разбивать себе голову об стену.
Это были те минуты, когда он еще в состоянии был мыслить, мучиться, вспоминать, – может быть, не минуты, а часы. Потому что когда он взял руки Дениз в свои, они были уже такими тяжелыми, словно несли на себе муку восьмидесяти миллиардов смертей, пережитых Землей.
Он попытался сложить эти руки на груди – они не сгибались.
И не стало ничего, кроме бесконечного ужаса перед этими негнущимися руками. Не было больше Дениз.
Не было Дениз.
Он целовал ее тело, как не целуют живых. Святотатство? А, пусть это тысячи раз святотатство, да разве это может вообще быть чем-нибудь? Нет больше зла и добра, нет больше ночи и дня, нет ни тебя, ни меня.
Нет Дениз.
Он завернул ее тело, как девочки заворачивают кукол. Он взял ее на руки и вышел в ослепительное сияние дня, которое не сменилось сегодня ночной темнотой.
Купоросная зелень не колышимых ветром деревьев, петли узкой тропинки, плешины лилейных полян. Он уносил ее в чащу, как звери уносят добычу, но чащи не было, и некуда было скрыться от развратных мясистых роз, от воняющих амброй ручьев, от сахарной приторности беломраморных беседок. Он шел напролом, задыхаясь от непомерной тяжести, от слепой ярости, от бессилия найти в этом сверкающем, радужном мире хоть один темный уголок, в котором можно было бы укрыть Дениз.
Он уже перестал понимать, что творится вокруг, и только ноги, вязнущие по щиколотку, дали ему знать, что это уже не сад.
Кругом был песок. Изжелта-серый, тусклый. Бесконечный. Артем опустил свою ношу и несколько минут сидел, пытаясь унять дрожь обессилевших, ставших чужими рук. Потом, не подымаясь с колен, принялся разгребать песок. Тонкая струящаяся масса не слушалась, ссыпаясь обратно в узкую, продолговатую ямку. Еще немного. Вот и довольно.
Полные горсти песка. Огромные, тяжелые горсти. Его уже столько, что хватило бы на целый город, сказочный город с пирамидами и лабиринтами, щедрый город с куличами и караваями, расставленными прямо посреди улиц. На песочке у реки испекли мы пирожки… У реки, у реки… Прежде чем умереть от жажды, сходят с ума… испекли мы…
Он действительно умирал не от любви и не от горя – от этого умирают гораздо медленнее, – а от жажды, но не было на свете силы, которая заставила бы его принять хотя бы глоток воды от этого проклятого мира. На песочке у реки… Раскаленный песок набился под черепную коробку, и достаточно было крошечной, чуть шевельнувшейся мысли, чтобы острые горячие кристаллики впились в мозг, и тогда наступала краткая прохлада беспамятства. А потом снова небо, набухшее серым перегретым паром, и сыпучее изголовье, и спокойное лицо Дениз, обращенное к этому небу.
Проходили часы, и дни, и года, а он не мог поднять две горсти песка, чтобы засыпать это лицо. Он лежал и смотрел, пока было сил смотреть, и ее смерть была его смертью. Это все, что досталось ему от Дениз.
А потом прошли тысячи лет, и не стало сил смотреть, и он не увидел, как справа и слева, круша этот игрушечный мир, вздыбились лиловые смерчи. И только грохот, пульсирующий; нарастающий и остающийся где-то позади, заставил его на мгновенье прийти в себя, и он понял, что Юп, которому так и не дано было вспомнить, что значит «любить», вспомнил другое.
Он вспомнил, что значит «терять», и, движимый горестной и справедливой силой этой памяти, врубил смертоносные фотонные двигатели исполинского корабля, сметая со своей усталой планеты зажившихся богов и всей мощью стартового удара воздавая им богово.
Первое, что он почувствовал, был ветер, настоящий, мокрый и хлесткий; потом – сырость земли, кое-где прикрытой померзшей куцей лебедой, и возле самой щеки – ледяная кафельная мозаика облицовочной плиты.
Артем приподнялся. Шагах в десяти высился его дом, невероятно громадный, уходящий своими антеннами в утреннее осеннее небо. Но дом уже не был последним в городе. Прямо под его окнами, нахально залезая на узенькую полоску газона, раскинулась строительная площадка, с непременными грудами битого кирпича, щебенки и песка, с заляпанными известью и обреченными на сожжение досками, с понурым экскаватором, издали похожим на динозавра с перебитой шеей, с провинциальным торчком уличного крана и пронзительной ржавой капелью.
Капли цокали о кусок жести, словно били серебряными копытцами, и Артем поднялся на ноги и с трудом двинулся на этот звук. Что-то странное с ним творилось, а что, он не мог понять и не мог бы даже связно описать свое состояние, потому что так бывало только в детстве, когда плачешь безудержно и долго-долго, так долго, что засыпаешь, а потом просыпаешься весь легкий и горький, и в первые мгновения не можешь вспомнить, о чем ты плакал.
Он шел по кафельным осколкам, счастливый этим незнанием, этим отрешением от чего-то мучительного и чудом позабытого, шел и молился только бы не вспомнить, только бы не вспомнить; но страх был напрасен, и все, что лежало между преддверьем весеннего праздника и этим вот сентябрьским утром, было заперто семью вратами и замкнуто семью замками, чтобы никакое усилие памяти не могло этого отомкнуть.
Он шел по кирпичной крошке, поддавая носком ботинка чертовы пальцы обломанных угольных электродов, оскальзываясь на льдинках еще не вставленного, но уже разбитого стекла, и каждый шаг по этому захламленному кусочку земли, рождающему дом, которому суждено будет на недолгое время стать последним в городе – каждый такой шаг был новой бесконечностью, отделявшей его от черного провала как будто бы навсегда исчезнувшего лета.
А потом он остановился.
Потому что там, за цокающим жестяным краном, был песок, тонкий, изжелта-серый, сыпучий холмик, и спокойное лицо Дениз, обращенное к осеннему ленинградскому небу.
Цепкая боль памяти коснулась его, и стиснула, и сжимала все сильнее и сильнее, пока не стала такой нестерпимой, что дальше уже некуда, чтобы такой вот и остаться на всю его жизнь. И тогда он сказал:
– Спасибо, Юп.
Никто не ответил ему, и он понял, что последний из «бессмертных» воздал по справедливости и самому себе.