355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уорд Мур » Дарю вам праздник » Текст книги (страница 8)
Дарю вам праздник
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:12

Текст книги "Дарю вам праздник"


Автор книги: Уорд Мур



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

11. О ХАГГЕРСХЭЙВЕНЕ

Вспоминая свой шок от необъяснимой сцены, которую Барбара закатила из-за Крошки Эгги, я понимаю, что на этот раз ее бешеный припадок удивил меня куда меньше, чем можно было ожидать. После всех треволнений прошедшего дня ее неистовство и полное нежелание понимать что-либо как бы вообще выключили во мне чувства; я ощущал только неловкость и тупое раздражение.

То уважительно шепча что-то, то с подчеркнутой заботливостью мягко применяя силу, Дорн вывел Барбару в другую комнату, и мы с девушкой остались вдвоем.

– Ладно, – сказал я, – ну, ладно…

Ее огромные глаза беспомощно смотрели на меня.

– Ладно… Ну и хлопот мне из-за тебя…

Дорн вернулся с двумя женщинами – одна средних лет, другая чуть помоложе, и они тут же принялись разливать вокруг девушки елейное море, старательно отгораживая ее от грубых мужчин и наперебой сюсюкая и кудахча.

– Она переработала, Бэкмэйкер, – буркнул Дорн. – Барбара невероятно много работает. Вы не должны думать…

– Я и не думаю, – ответил я. – Мне просто очень жаль, что она не может понять, как тут все накрутилось.

– Она очень ранима. Вещи, которые обычно не… она просто переработала. Вы не представляете. Она работает на износ. Никаких нервов не хватает.

Как он хотел защитить ее, как хотел, чтобы меня проняло! Он буквально умолял; лицо его стало еще грустнее. Я почувствовал жалость к нему, но в то же время и некоторое свое превосходство; по крайней мере, в тот момент меня не ранила женская непредсказуемость.

– О'кей, о'кей, ничего страшного. Да и девушка, я смотрю, уже в надежных руках.

– О да, – ответил он, явно ощущая облегчение оттого, что разговор переходит с обсуждения выходки Барбары к другому предмету. – Не думаю, что мы можем сделать для нее что-либо еще; теперь, честное слово, мы бы только мешали. Как вы относитесь к тому, чтобы увидеться с мистером Хаггеруэллсом прямо сейчас?

– Почему бы и нет?

Последний эпизод наверняка и окончательно погубил меня. Какой бы нейтральный отзыв обо мне ни дала Барбара отцу поначалу – теперь она обязательно пересмотрит его в худшую сторону. Но, по крайней мере, я смогу продемонстрировать мистеру Хаггеруэллсу свое равнодушное лицо перед тем, как покинуть Хаггерсхэйвен.

Томас Хаггеруэллс – ширококостный, как и его дочь, с когда-то рыжими, а теперь почти бесцветными волосами и красивым лицом, которое покрывал, однако, нездоровый румянец – принял меня радушно.

– Историк, а, Бэкмэйкер? Восхитительно. Тут и искусство, и наука. Клио – самая загадочная из муз. Вечно меняющееся прошлое, а?

– Боюсь, я еще не историк, мистер Хаггеруэллс. Я лишь хочу им стать. Если Хаггерсхэйвен снизойдет до меня.

Он потрепал меня по плечу.

– Ваши товарищи сделают все, что смогут, Бэкмэйкер. Вы сможете довериться им.

– Вот и отлично, – бодро проговорил Дорн. – Правда, мистер Бэкмэйкер зачем-то силен как бык, когда историку для счастья нужны лишь книги да несколько древних бумажек.

– Эйс – наш циник, – пояснил мистер Хаггеруэллс. – Очень полезный противовес некоторым нашим фантазерам. – Он долго молчал с отсутствующим видом, а потом вдруг проговорил: – Барбара очень расстроена, Эйс.

Мягко сказано, подумал я, но Дорн лишь кивнул.

– Недоразумение, мистер Хагги.

– Так я и подумал. – Он издал короткий и смущенный смешок. – Ей-ей, именно так я и подумал. Она что-то такое говорила о женщине…

– Девочке, мистер Хагги, всего лишь девочке. – И Дорн коротко обрисовал случившееся, сильно смягчив описание того, какой истерикой встретила нас Барбара.

– Ясно. Романтическое приключение в лучших традициях, а, Бэкмэйкер? Но какое хладнокровное убийство; что прикажете думать о цивилизации? Вокруг нас беспросветная дикость. – Он начал ходить взад-вперед по цветастому ковру. – Разумеется, наш долг – помочь бедняжке. Ужас, просто ужас. Но что я скажу Барбаре? Она… она пришла ко мне… – проговорил он гордо и в то же время встревоженно. – Я бы не хотел подвести ее. Я ведь не знаю… – Он взял себя в руки. – Простите, Бэкмэйкер. У моей дочери не к порядке нервы. Боюсь, я позволил себе отвлечься от нашего разговора.

– Вовсе нет, сэр, – ответил я. – Но я очень устал; надеюсь, вы извините меня, если…

– Конечно, конечно, – с благодарностью сказал он. – Эйс покажет вам вашу комнату. Доброй ночи. Мы завтра поговорим обо всем подробнее. А вы. Эйс, вот что – зайдите-ка потом ко мне.

Барбара Хаггеруэллс изрядно запугала обоих – и Дорна, и отца, думал я, не в силах заснуть. Ясно, что она не выносит даже намека на соперничество – и хотя бы намек этот высосан из пальца. Жутковато, наверное, быть ее отцом или любовником – я не исключал, что Эйс может им оказаться; жутковато попасть под такую тиранию.

Но не мысли о Барбаре и не перевозбуждение не давали мне уснуть. Меня изводила иная мука. Связывать поездку Эскобара – «атташе испанской миссии»

– с фальшивыми песетами было чистой фантазией. Но что такое логика? Я не мог убедить себя быть логичным. Я не мог подавить в себе чувство вины ни насмешкой, ни серьезными доводами: дескать, я тщеславно преувеличиваю свою роль – в действительности-то роль мальчика на побегушках – в том, что творила Великая Армия; в том, что она, возможно, творила, и за что несла ответственность она. Она, а не я… Но виноватый человек лежит без сна, потому что чувствует вину. Именно это чувство, а не абстрактное понятие вины не дает ему спать.

Не приходилось мне гордиться и ролью рыцаря, выручающего девиц из беды. Я делал лишь то, что неминуемо должен был сделать, делал неохотно, без сострадания и теплоты в душе. Не было никакого смысла сетовать на непонимание Барбары – при всех тех ужасных последствиях, которые оно могло иметь для моих честолюбивых замыслов. Я не был свободен в выборе, когда выбирал помощь; это был единственно возможный выбор, и я не имел права негодовать на катастрофу, заставившую меня сделать это.

Наконец я уснул – лишь для того, чтобы увидеть, как Барбара Хаггеруэллс, оказавшаяся огромной рыбой, преследует меня на бесконечных дорогах, где ноги мои вязнут в липкой грязи. Я пытался звать на помощь – тщетно; одно лишь невнятное карканье вылетало из моей гортани, смутно напоминая любимое мамино «Хватка! Хватка!»

В сиянии ясного осеннего утра мои ночные страхи поблекли, но окончательно так и не рассеялись. Когда я оделся, пришел Эйс Дорн; мы пошли на кухню, и там Эйс представил меня Хиро Агати, человеку средних лет, волосы которого – коротко стриженные, черные, жесткие – буквально дыбом стояли по всей голове.

– Доктор Агати – химик, – заметил Эйс, – но некоторое время ему суждено быть шеф-поваром, потому что он очень уж хорошо готовит.

– Поверьте этому, – сказал Агати, – и вам придется верить всему. Просто химиков всегда бросают на тяжелую работу. Физики, вроде Эйса, не любят пачкать руки. Теперь, раз уж вы не можете питаться с простым народом, что вы предпочитаете – яйца или яйца?

Впервые в жизни я видел человека восточного происхождения. После чудовищного избиения китайцев в 1890-х годах, которое зацепило и японцев, и вообще всех, у кого были хоть чуть-чуть раскосые глаза, в Соединенных Штатах практически не осталось азиатов. Боюсь, я разглядывал доктора Агати несколько дольше, чем позволяла вежливость – но, видно, он привык к таким вещам, потому что не обратил на мою дикость никакого внимания.

– В конце концов мне удалось уложить девушку спать, – сообщил Эйс. – Пришлось дать ей опиум. Утром известий еще не поступало.

– Ну… – запинаясь, неловко выдавил я, чувствуя, что должен был бы сам спросить о ней, не дожидаясь, когда он скажет. – Ну да. Думаете, нам удастся выяснить, кто она?

– Мистер Хагги телеграфировал шерифу первым делом. Теперь все будет зависеть от того, насколько шериф заинтересуется. Похоже, что не слишком. Что есть попить, Хиро? – Эрзац-чай из сухих трав, эрзац-кофе из поджаренного ячменя. Что вы предпочитаете?

Непонятно было, почему он так подчеркивает слово «эрзац»; настоящий чай и настоящий кофе могут себе позволить лишь настоящие богачи, тут нет ничего нового. Большинство, как я знал, предпочитают «чай» – все-таки он не такой противный. Непонятно кому бросая вызов, я сказал:

– Пожалуйста, кофе.

Агати поставил передо мною большую чашку с коричневой жидкостью, от которой исходил дразнящий аромат; питье, что мне доводилось пробовать, пахло совсем не так. Я добавил молока и пригубил, понимая, что Агати ждет, как я отреагирую.

– Ого! – воскликнул я. – Есть разница! Я такого в жизни не пробовал. Чудеса!

– Сносно, – сказал Агати с деланным безразличием. – Синтетика. Наш фирменный напиток.

– Так что химики, как ни крути, полезные ребята, – заметил Эйс. – Кое в чем.

– Будь у нас возможность работать всерьез, – сказал Агати, – мы делали бы мясо из дерева и шелк из песка.

– А вы, значит, физик, как Бар… как мисс Хаггеруэллс? – спросил я Эйса.

– Я физик, но не такой, как Бар… как мисс Хаггеруэллс, – ответил он. – Таких, как она, нет больше; она – гений. Великий творец.

– Творят химики, – недовольно буркнул Агати. – Физики сидят и размышляют о мироздании.

– Вот Архимед, например, – сказал Эйс.

Как писать мне о Хаггерсхэйвене, если я впервые увидел его двадцать два года назад? О чуть всхолмленных плодородных пашнях, прорываемых то тут, то там выходами оглаженных, вылизанных временем скал или оживляемых то рощицей, то одиноким деревом, стоящим невозмутимо и мощно? Или о главном здании, превратившемся благодаря бесконечным пристройкам, надстройкам и перестройкам из фермерского дома в огромное, безвкусное и нелепое здание, которое не превратилось в полное уродство лишь потому, что в нем не было ни намека на претенциозность? Описывать ли мне оба спальных помещения, сугубо функциональных и не угрюмых оттого только, что строили их не плотники? Хотя сделаны они были на совесть, руку дилетантов выдавала каждая деталь… Описывать ли коттеджи и квартиры из двух, трех, а иногда и шести комнат, предназначенные для женатых, для их семей? Коттеджи эти были разбросаны по всей территории Приюта; некоторые, как бы ища уединения, прятались за деревьями и кустарниками, так что можно было в двух шагах пройти, а их не заметить, другие дерзко купались в солнечных лучах на вершинах холмов, в открытых лощинах…

Я мог бы рассказать об уютных магазинчиках, о миниатюрных лабораториях, об обсерватории, в которой многого не доставало, о разнообразных подборках книг, которые были и меньше, и больше, нежели просто библиотека, о дюжинах подсобных помещений, построек… Но все это – не Приют. Все это – его недвижимое имущество, наименее важная его часть. Потому что Хаггерсхэйвен был не акрами полей и не квадратными метрами полезной площади, а пространством духовной свободы. Его пределы пролегали там, где пролегали пределы интеллектуальных возможностей его обитателей. А ограничивал его лишь внешний мир – но не внутренние правила или запреты, не завистливая конкуренция, не учебный план.

Многое я увидел сам, многое объяснил мне Эйс.

– Но откуда у вас время, чтобы водить меня и туда и сюда? – спросил я. – Должно быть, я мешаю вам работать.

Он усмехнулся.

– Сейчас моя очередь быть гидом, опекуном и наставником тех, кто так или иначе попал сюда. Не беспокойтесь, когда вас примут, тоже станут поручать всевозможную работу. Будете разгребать навоз, будете золотить флюгера…

Я вздохнул.

– Шансов быть принятым у меня меньше, чем просто нет. Особенно после этой ночи.

Он не стал претворяться, будто не понял.

– Раньше или позже Барбара с этим справится. Она не всегда такая. Отец верно сказал, у нее сейчас нервы не в порядке. Она действительно работает, как сумасшедшая. К тому же, по правде говоря, – продолжал он в приливе откровенности, – она действительно не очень-то ладит с другими женщинами. У нее мужской склад ума.

Я часто замечал, что не блещущие дарованием мужчины приписывают умным женщинам мужской склад ума, как бы утешая себя тем, что женский ум заведомо ниже мужского. Однако Эйса никак нельзя было уличить даже в малейшей попытке относиться к Барбаре свысока.

– Как бы там ни было, – заключил он, – голос у нее всего один.

Расценивать это как обещание поддержки, или как простую вежливость? Я не знал.

– Не расточительно ли посылать такого химика, как доктор Агати, работать на кухню? Или он не очень хороший химик?

– Здесь – лучший. Его искусственный чай и кофе принесли бы Приюту целое состояние, если бы в стране был нормальный рынок. Но даже и так они оказываются приятной переменой к лучшему тем, кто сюда попадает. Расточительно? А вы что же, хотите, чтобы мы нанимали поваров и слуг?

– Это не дорого.

– В определенном смысле – чудовищно дорого. Специализация, разделение труда дешевы, только когда их меряют на доллары и центы, да и то не обязательно. Но они наносят невообразимый ущерб равенству людей. А я думаю, в Приюте нет ни одного человека, который не ратовал за равенство.

– Но существует же у вас специализация и разделение научной работы. Что, скажите, вы поменялись бы специализацией с Агати?

– Да, в каком-то смысле существует. Я не создан экспериментатором, и тем более он – мыслителем. Но тысячу раз я работал под его руководством, когда ему нужен был помощник – пусть мало что понимающий, зато крепкий и настырный.

– Хорошо, – сказал я, – но я все же не понимаю, почему вы не можете нанять повара и несколько посудомоек.

– И где тогда окажется наше равенство? Что будет с нашим товариществом?

История Хаггерсхэйвен, как я мало-помалу узнавал, была не просто связующим звеном между прошлым и настоящим; возможно, в ней содержался намек на те общественные институты, которые могли бы возникнуть, если бы Война за Независимость Юга не прервала американской модели развития. Прапрадед Барбары, Херберт Хаггеруэллс, уроженец Северной Каролины, имел чин майора в армии конфедератов; как это нередко бывало с завоевателями, он буквально влюбился в еще тучные тогда поля Пенсильвании. После войны он вложил все – не так много по масштабам Юга, но, как ни крути, целое состояние в обесцененных, а вскоре и совсем отмененных «зелененьких» США,

– в ферму, которая и стала зародышем Хаггерсхэйвена. Потом он женился на местной девушке и быстро превратился в северянина.

Пока его висящий в библиотеке портрет не примелькался мне настолько, что я перестал замечать его, я часто и подолгу его рассматривал, рисуя в праздном воображении возможную встречу на поле брани этого аристократа с закрученными усами и острой эспаньолкой – и моего деда Ходжинса, плебея из плебеев. Но то, что они когда-либо встречались лицом к лицу, было более чем сомнительно; я, изучивший портреты обоих, был единственным связующим звеном между этими людьми.

– Судя по внешности – крут человек, а? – проговорил Эйс. – А ведь это писалось, когда возраст его несколько смягчил. Представьте его лет на двадцать раньше. В руке – пистолет со взведенным курком, в седельной сумке

– Ювенал, Гораций да Сенека.

– Он служил в кавалерии?

– Не знаю… Не думаю. Седельная сумка – это просто метафора. Говорят, он был чудовищный педант; дисциплина, дисциплина… это бывает с человеком в седле. А древнеримские ребята – чистая дедукция; он был такого склада. Покровительствовал нескольким писателям и художникам – знаете, как это: заглянули бы в мое имение, пожили бы там немного… И они жили и по пять, и по десять лет.

Но именно сын министра Хаггеруэллса, видя, как деградируют колледжи Севера, пригласил несколько упрямо не сдававшихся ученых разделить с ним кров. Им была предоставлена полная свобода исследований, а гибкое соглашение предусматривало возможность самофинансирования посредством участия в работах на ферме.

Отец Томаса Хаггеруэллса поднял организацию дела на новый уровень, пригласив значительно больше ученых, которые способствовали резкому материальному прогрессу Приюта. Они патентовали изобретения, пропадавшие на родине втуне, и это приносило регулярные отчисления от прибылей после реализации этих изобретений развитыми странами. Агрономы повышали качество используемых Приютом культур – это давало постоянный доход от продажи семян. Химики находили пути использования прежде шедших в мусор побочных продуктов; доходы от научных работ – а подчас, скорее, общеполезных, чем научных – тоже шли в фонд Приюта. В своем завещании Волни Хаггеруэллс отказал все имущество товариществу.

Думаю, я ждал, что смогу найти какое-то сходство, какие-то типические черты, характеризующие разом всех обитателей Приюта. Однако ни Барбара, ни Эйс, ни Хиро Агати не подходили ни под какой стереотип; не подходил и я – но я не был принят и вряд ли мог быть принят. Даже когда я перезнакомился с доброй половиной товарищества, меня упорно преследовала мысль, что должна, должна же быть некая печаль, сразу дающая понять, кто они.

Нет. По мере того, как я знакомился с Приютом, то один, то в сопровождении Эйса, я убеждался, что люди здесь очень разные – куда более разные, чем люди там, в обычном мире. Среди них были энергичные и флегматичные, словоохотливые и молчаливые, торопливые и медлительные. Некоторые жили семьями, некоторые – аскетично, отринув наслаждения плоти.

В конце концов я понял, что здесь не схожесть – но общность, крепкая общность. Члены товарищества, – и традиционного поведения, и эксцентричного, и кипящие от страстей, и носящие маски сдержанности – все были равно преданы делу, все были целеустремленными и, вне зависимости от прочих различий – настойчивыми. Они, хоть я и не люблю высокопарных слов, посвятили себя Делу. Жестокая борьба и подозрительность, отчаянные усилия улучшить свое финансовое, социальное и политическое положение в борьбе с такими же усилиями других были здесь то ли неведомы, то ли успешно преодолены; я не замечал их в Приюте. Несогласие и ревность к успеху существовали, но разительно отличались от тех, с которыми я так часто сталкивался в прежней жизни – и не по силе даже, а по сути своей. Иррациональные старухи, питающие ревность – те же, которые заставляют, чтобы убежать на миг от тягот жизни, играть в нелепо отчаянные игры лотерей и контрактов, не могли существовать в спокойном мире Приюта.

После той сцены, которой сопровождалось мое появление, я дней десять не видел Барбару. Как то раз встретил мельком; она спешила в одну сторону, я неторопливо шел в другую. Меня коротко царапнул ледяной взгляд – и она ушла. Позже, когда я беседовал с мистером Хаггеруэллсом – он оказался не то чтобы страстным любителем истории, но все же более, чем поверхностным дилетантом, – она без стука ворвалась в комнату.

– Отец, я… – И тут заметила меня. – О, прости. Я не знала, что у тебя гости.

– Заходи, заходи, Барбара, – у него был тон человека, застигнутого на месте преступления. – В конце концов, Бэкмэйкер – твой протеже. Урания, знаешь ли, вдохновляющая Клио… ведь мы можем немного расширительно трактовать то, что ей приписывают?..

– Право, отец! – Она держалась по-царски. Оскорбленная, презирающая – но величественная. – Я не так хорошо знаю всех этих титанов самообразования, чтобы покровительствовать им. Но, я полагаю, с их стороны непростительно заставлять тебя попусту терять время.

Он вспыхнул.

– Пожалуйста, Барбара, ты должна, право же, ты должна держать себя в ру…

Переход от язвительности к ничем не прикрытому гневу был мгновенным.

– Я должна? Я? Должна спокойно стоять рядом и смотреть, как слишком много возомнивший о себе мошенник злоупотребляет твоим временем? О, я не претендую ни на какое особое положение, полагавшееся бы дочери – я знаю, это бесполезно. Но, казалось бы, несмотря на отсутствие у тебя родственных чувств, в качестве рядового члена товарищества хотя бы – я могу рассчитывать на обычное внимание?

– Барбара, пожалуйста… Девочка моя дорогая, как ты можешь?..

Но она ушла, оставив его совершенно подавленным, а меня – озадаченным. И вовсе не ее необузданностью, нет – но тем обвинением, которое она бросила отцу: обвинением в нелюбви. То, что проявления нежности препятствует его гордость за нее и его такт по отношению к другим членам общества, было ясней ясного. И то, что подобное непонимание не может длиться долго, тоже было очевидно – если только не поддерживать его намеренно.

– Не надо судить Барбару по обычным меркам, – неуверенно пытался настаивать Эйс, когда я рассказал ему о случившемся.

– Я не сужу ее ни по каким меркам, – ответил я. – Я ее вообще не сужу. Я только не понимаю, как нормальный человек может видеть мир настолько искаженным.

– Она… Она очень ранима в глубине души, и требует постоянного внимания. Много внимания. Ей нужны понимание и поддержка – а она никогда не получала их в той степени, в какой ей бы хотелось.

– А по-моему, загвоздка в другом.

– Потому что вы не знаете подоплеки. Она всегда была одна. С самого детства. Ее мать терпеть не могла детей. И двух минут кряду она с дочкой никогда не провела.

– Откуда вы знаете? – спросил я.

– Ну… Барбара сама мне рассказала, конечно.

– И вы поверили. Просто на слово. И это – научный подход?

Он резко остановился.

– Вот что, Бэкмэйкер. – Минуту назад я еще был для него Ходжем. – Вот что. Мне осточертело выслушивать дрянную болтовню о Барбаре. Те люди, которые язвят, насмехаются и распускают сплетни, недостойны ходить с ней по одной земле! Они никакого представления не имеют о ее уме, о ее душе!..

– Перестаньте, Эйс, – прервал я. – Я ничего не держу против Барбары. Не надо путать грабли с винтовкой. Скажите Барбаре, что я в порядке, хорошо? Не тратьте время, пытаясь меня убедить; я и сам хочу поладить.

Было понятно, и не только из неосторожных обмолвок Эйса, но и со слов других жителей Приюта, менее скованных в своих высказываниях, что беспощадная ревность была едва ли не солнечным сплетением черт характера Барбары. Она провоцировала вражду; она осыпала бранью и топила в клевете всех членов товарищества, пытавшихся заинтересовать ее отца программами, в которой ей не находилось места. Я выяснил и многое другое, чего Эйс вовсе не склонен был мне говорить. Но он не умел скрывать чего-либо; я видел, он безнадежно предан ей и не питает при этом обычных в таких ситуациях спасительных иллюзий. Я догадывался: он пользуется ее благосклонность – но она даже не утруждала себя стараниями скрыть, что благосклонность эта не была исключительно его привилегией; возможно, она нарочито давало ему это понять. Я заключил, что в моральном плане она – ярая, так сказать, многомужница, требующая, вдобавок, абсолютной верности и дающая ни малейшей надежды на честность в отношениях взамен.

12. ЕЩЕ О ХАГГЕРСХЭЙВЕНЕ

Среди членов товарищества был некто Оливер Мидбин. Он вел тему, которую предпочитал называть новой и революционной наукой – патологией эмоций. Высокий, тощий, с совершенно неуместным при его фигуре брюшком, торчащим подобно разросшемуся адамову яблоку, он тут же решил, что уж этот-то слушатель находится в полной его власти – и буквально набросился на меня со своими теориями.

– Теперь возьмем последний случай утраты голоса…

– Он имеет в виду немую девушку, – пояснил Эйс, ни к кому конкретно не обращаясь.

– Чушь. Немота – это даже не название симптома, а просто чрезвычайно расплывчатое описание состояния. Ложная потеря голоса, или псевдоафония. Она часто бывает эмоционального происхождения. Конечно, если вы поведете вашу девушку к какому-нибудь шарлатану от медицины, он убедит и себя, и вас, и уж, разумеется, ее, что имеет место повреждение, или дегенерация, или атрофия голосовых связок…

– Она не моя. Я – не опекун этой девушки, мистер Мидбин.

– Доктор. Доктор философии, Геттинген. Мелочи.

– Простите, доктор Мидбин. Но, так или иначе, я не опекун ее, и никуда ее не поведу. Но предположим теоретически, что обследование показало какие-то органические повреждения?

Казалось, мои слова его обрадовали. Он плотоядно потер ладони.

– Это может быть. Уверяю вас. Может. Эти ребята непременно найдут, что ищут. Если у вас кислое настроение, они отыщут вам полипы в двенадцатиперстной кишке. При вскрытии. При вскрытии, да. А вот патология эмоций займется кислым настроением, и предоставит полипы, буде таковые имеются, их собственной судьбе. Все от головы. Люди могут неметь, слепнуть, глохнуть с какой-то неосознанной целью. Какую, по-вашему, цель могло преследовать подсознание этой девушки, делая ее немой?

– Нежелание разговаривать? – предположил я. Я не сомневался, что в своем деле Мидбин дока, но его манера вести беседу просто-таки вызывала на дерзость.

– Я это выясню, – твердо сказал он. – Наверняка это более простой случай патологической приспособительной реакции, чем у Барба…

– Ох, давайте о другом, – запротестовал Эйс.

– Чушь, Дорн; обскурантистская чушь. Врачебная тайна – необходимый элемент той этики в белом халате, с помощью которой шарлатаны прячут свое невежество. Фетиш для непосвященных. Чтоб не задавали лишних вопросов. Это подход шамана, а не ученого. Искусство и великая тайна кровопускания! Не держите при себе того, что знаете, пусть это узнает весь мир.

– Думаю, Барбара вряд ли захотела бы, чтобы ее потаенные мысли узнал весь мир. Где-то надо провести черту.

Мидбин склонил голову набок и уставился на Эйса так, будто рассматривал нечто едва различимое.

– Это интересно, Дорн, – проговорил он. – Интересно, что превращает искателя знаний в цензора.

– Теперь вы собираетесь исследовать патологию моих эмоций?

– Это не слишком любопытно. Совсем не любопытно. Диагноз – не сходя с места, лечение – небольшими дозами. Вот Барбара – действительно великолепный случай. Великолепный. Годы лечения – и практически никаких признаков улучшения. Да конечно же, она не хочет, чтобы хоть кто-нибудь узнал ее мысли. А почему? Потому что ненависть к умершей матери делает ее счастливой. Для миссис Гранди это было бы ударом, для хозяина – вдвойне. Гипертрофированное чувство собственности по отношению к отцу – вот корень ее страданий. Мысль обнародована, страдание стало предметов пересудов – стыд, осуждение! Неприлично! Ее маниакальное…

– Мидбин!

– Ее маниакальное стремление вернуться в детство – Это же очаровательно, когда у взрослого инфантильное ощущение времени, инфантильная семантика поведения, детские антипатии – и там, в детстве, как-нибудь напакостить матери есть болезненная навязчивая идея. Барбара пестует ее, как собака, зализывающая рану. Вот только без лечебного эффекта, которого собака добивается с легкостью. Обнародуйте-ка это. Обнародуйте, попытайтесь. Случай с девушкой наверняка проще. Хотя бы потому, что она моложе. Не говоря об остальном. И симптомы – ясные, очевидные! Приводите ее завтра, и начнем.

– Я? – вырвалось у меня.

– А кто же? Вы единственный, кому она доверяет.

Меня буквально взбесило то, что щенячья привязанность девушки замечена и стала уже предметом разговоров. Я понимал: девушка видит во мне единственную, пусть и исчезающе тонкую, связь с навсегда ушедшей в прошлое нормальной жизнью, но предполагал, что через несколько дней эта привязанность естественнейшим образом обратится на женщин, которые явно получали наслаждение, носясь с потерпевшей, как с писаной торбой. Однако она не более чем терпела их внимание; как бы я ни старался избегать ее, она меня находила и бежала ко мне, беззвучно крича. Это должно было бы казаться трогательным – но было лишь утомительным.

В ответ на телеграмму мистера Хаггеруэллса нас уведомили, что помощник шерифа посетит Приют, «когда найдет время.» Хаггеруэллс телеграфировал и в испанскую миссию. Ему ответили, что единственные Эскобары, которые миссии известны – это дон Хайме и его супруга. Девушка, должно быть, не более чем служанка, или вообще посторонняя; Его католическое величество ни малейшего участия в ее судьбе принять не может.

Судя по школьной форме, она вряд ли была служанкой – но дальше этих умозаключений дело у нас не шло. По-испански ли, по-английски ее спрашивали – она не отвечала, и даже нельзя было сказать, понимает она что-нибудь или нет; отсутствующее выражение на ее лице было неизменным. Когда ей дали карандаш и бумагу, она с любопытством повертела их в руках, а потом уронила на пол.

Одно время я думал, что она слегка повредилась в рассудке, но Мидбин отрицал это твердо и даже как-то воинственно. Его точка зрения подтверждалась – по крайней мере, для меня – тем, что девушка сохранила прекрасную координацию движений, а по опрятности и деликатности превосходила всех, кого я прежде знал.

Лечебная методика Мидбина отдавала мистикой. Предполагалось, что пациенты должны укладываться на кушетку, полностью расслабляться и говорить все, что им взбредет в голову. Во всяком случае, это было наиболее понятной частью его объяснений, которые я выслушал, когда с вызывающим видом привел девушку в его «кабинет» – просторную и почти пустую комнату, украшенную висящими по стенам старыми расписаниями лекций известного европейского академика Пикассо. «Кушеткой» оказалась раскладушка, на которой после трудового дня почивал сам Мидбин.

– Ну, – сказал я, – и как вы намерены действовать?

– Прежде всего – убедить ее, что все хорошо и что я не сделаю ей ничего дурного.

– Разумеется, – согласился я. – Только вот – как?

Характерно склонив голову набок, он оценивающе оглядел меня, а потом повернулся к девушке. Опустив глаза, она равнодушно ждала.

– Ложитесь, – распорядился он.

– Я? Разве я немой?!

– Изобразите немого. Ложитесь, закройте глаза и болтайте первую попавшуюся чушь. Не фиксируйте мысль на том, что говорите.

– Как я могу что-то говорить, если изображаю немого?

Нехотя я подчинился, отчетливо представляя, как как насмешливое недоумение скользнет по слишком спокойному лицу девушки при виде моих эволюций. И пробормотал:

– Нельзя дважды войти в одну и ту же реку.

Мидбин заставил меня исполнить это представление несколько раз. Затем жестами попытался убедить девушку повторить его. Вряд ли она нас поняла; в конце концов, нам пришлось с максимальной обходительностью самим уложить ее. О расслаблении и речи не было – она, хоть и закрыла глаза, лежала, словно ожидая удара, от напряжения буквально одеревенев.

Все что мы творили, было столь явно бесполезным и нелепым, если не сказать – непристойным, что мне хотелось уйти. И лишь низменный расчет на голос Мидбина при обсуждении моей кандидатуры удерживал меня.

Разглядывая напряженно вытянутую фигурку, я в который раз убедился, что девушка очень красива. Но никаких чувств я не испытывал; красота ее осознавалась рассудком, как некое абстрактное понятие, а нежные линии юного тела не возбуждали желания. Я ощущал только раздражение; сейчас девушка была для меня лишь препятствием на пути в чудесный мир Хаггерсхэйвена – и препятствием, по-видимому, непреодолимым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю