Текст книги "Угол покоя"
Автор книги: Уоллес Стегнер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
– Может быть, надо было остановиться и помочь? – спросила она.
– Не уверен в их добропорядочности.
– Думаешь, было бы опасно?
– Не хочется рисковать.
– Бедная лошадь!
– К этому ты должна привыкнуть. На такой высоте у них сплошь и рядом воспаление легких. Замечаешь, что больна, три часа – и издохла. У этой, думаю, как раз то самое. Навряд ли встанет, не говоря уже о том, чтобы везти.
Зябкий закат, больная лошадь, безнадежно увязший, тяжело нагруженный фургон, немногословие Оливера, сосредоточенного на езде, – все это делало ее маленькой, испуганной и зависимой. Она плотно закуталась в одеяло и придвинулась к нему так близко, как только могла, стараясь не мешать ему править. Он оставил вожжи в левой руке, обнял ее правой, и они ехали влюбленной парой.
– Устала?
– Кажется, что проснулась сегодня давным-давно.
– Еще бы. Кстати, у нас еще остались эти восхитительные сэндвичи.
Двигаясь шагом по темнеющему ущелью, они поели. Справа и слева она видела светло-оранжевые закатные вершины, каньоны почти исчезли в густой тени. Было ощущение – оно шло не столько от органов чувств, сколько от некой иллюзии, галлюцинации, – темных еловых лесов. Дальше был склон, поросший осинами, бледность беловатых стволов, голые нежные ветви. Впереди, меж двух темных гор, зажглась одна чистая звезда. Сюзан обмякла, почти задремала.
Потом встрепенулась.
– Держись опять, – сказал Оливер. – Там дилижанс.
Впереди, озаренный потусторонним розовым светом, с трудом одолевал подъем дилижанс. Он казался чем‑то из сказок Матушки Гусыни. Его верх был весь облеплен мужчинами – семь-восемь человек, а то и больше.
– Еще одному место всегда найдется, – сказал Оливер. – Ну, поторопимся.
Он хлестнул лошадей, и вскоре коляска поравнялась с дилижансом на небольшом расширении дороги. Лица, висевшие совсем близко, уставились на Сюзан сверху вниз, и она почувствовала запах виски, который обволакивал весь дилижанс как его особая подвижная атмосфера. Мужчины таращились на нее с крыши, видно было, что они не верят своим глазам в этом розовом закатном сиянии, и две-три реплики, которые они подали, она, продвигаясь мимо них вперед, сочла за лучшее не расслышать.
Потом она оказалась рядом с возницей, который покачивал свою паутину упряжи, упираясь ногами в передний бортик. Он воззрился на них, откинул назад голову в веселом узнавании и разинул рот. Она подумала было – не решил ли он, что знает ее? Вдруг такое чудо, что он из Милтона или Альмадена? Оливер придержал лошадей, два экипажа тряслись бок о бок, и возница дилижанса радостно закричал:
– Здорово, мистер Уорд! Вот бы сейчас в Старухином Рукаве искупаться, а?
– Деннис, – сказал Оливер, – это ты? Что ты на ледвиллской дороге делаешь? Заблудился?
– Что все на ней делают, то и я, – отозвался Деннис. – А что вы на ней делаете?
– Везу к себе жену.
– Э?..
Он перевел в почти полной темноте взгляд на Сюзан, и она слегка ему улыбнулась. Он временно лишился дара речи, а пассажиры подле него, над ним, в окнах позади него с великим интересом смотрели и слушали. За ними синели пространства между вершинами, по стенам каньона шли глубокие морщины, словно прочерченные мягким угольным карандашом. Коляска колыхалась и кренилась в разные стороны, Сюзан держалась, Оливер прощально поднял хлыст и стегнул лошадей. Оливер и Сюзан опередили дилижанс, оставили позади подъем и с четверть часа ехали бодро, чтобы оторваться подальше.
– Кто это был? – спросила Сюзан, почувствовав, что так он ей не скажет.
– Деннис Магуайр. Он правил дилижансом прошлой весной, это у нас была знаменитая поездка: тринадцать дней вместо четырех.
– А что значит “в Старухином Рукаве искупаться”?
– Мы застряли из‑за разлива рек. Я тебе об этом не писал?
– Ты никогда мне ни о чем не пишешь. Ты только написал, что ехали долго, но не объяснил почему.
– Мы два дня ждали, чтобы вода сошла, но из‑за дождя она только прибывала. Наконец мы вдвоем, я и один по фамилии Монтана, сели верхом, он на правую из средней пары, я на левую ведущую, и вперед через реку, без этого они артачились. Десять секунд – и все шесть лошадей плывут. Холодно? Еще как. Я оглядываюсь и вижу, как поплыла эта старая колымага, люди из нее на крышу полезли, ну прямо крысы из горящего амбара. Довольно весело было.
– Но ты справился.
– Нет, – сказал он. – Утонул в Старухином Рукаве в двадцать девять лет. Тело так и не нашли.
Небо позади его профиля стало синевато-серым над бледными снеговыми зубцами. Она не увидела его улыбки – казалось, услышала ее.
– Хорошо, что ты мне про это не написал, – сказала она. – Я бы перепугалась до смерти.
– По-моему, ты не так легко пугаешься на самом деле.
В темноте, вернее, при свете одних звезд она перестала пытаться что‑нибудь увидеть. Все кости ныли от усталости, она расслабленно качалась, сгорбившись под одеялом и обернув ноги меховой полостью. У размытого участка дороги сидела в стылом оцепенении, пока Оливер зажигал фонарь и осматривал место. Она полностью отдала себя в его руки, она послушно вышла из коляски и плелась за ней, пока он вел лошадей через опасный участок.
– Хорошо, что темно и ты не видишь, – сказал он. – Это место как раз для “Леслиз”. Две разбитые повозки и три дохлые лошади ниже по склону.
– Долго нам еще ехать?
– До Фэрплея час, не больше.
Он правил одной рукой и обнимал ее другой. Ветер вздыхал и пришептывал, как некое потерянное создание. Темные силуэты хвойных деревьев упирались в небо, полное громадных холодных звезд. Лошади брели вперед, терпеливо и нескончаемо.
– Помнишь Похоронную Процессию? – спросила она после долгого молчания.
– Кого?
– Лошадь миссис Эллиот.
Он рассмеялся.
– Эти плохие, но не настолько. Потерпи, уже совсем скоро.
Они тащились по темной дороге, которая сама словно блуждала среди чего‑то сотворенного лишь наполовину, – и вдруг за поворотом, обогнув заслон из деревьев, были встречены огнями и звуками. Улица поселка оказалась на удивление полна людьми. За каждой третьей из дверей, похоже, действовало питейное заведение, свет оттуда трапециями ложился на деревянные мостки, приподнятые над грязью. Она услышала – подумать только! – пианино. Из открытых дверей валил густой перемешанный мужской гомон.
– Тпру, – сказал Оливер. Его поднятый фонарь светил на бревенчатую стену и на край соломенной крыши. Он отдал ей вожжи. – Подожди минутку.
Он тяжело спрыгнул с коляски. Она сидела на высоком сиденье, слушая звуки поселка, долетавшие сзади с улицы, прислушиваясь к животным, которые топтались в скрытом от ее глаз загоне. Запрокинув голову и вглядываясь в темную синеву купола, усеянного миллионами огней, которые были крупнее и ярче всех звезд, что она когда‑либо видела, она чувствовала, что горы дышат ей в лицо своим древним и пугающим холодом.
Открылась дверь, за ней горел фонарь, другой фонарь, качаясь, двинулся к ней, от него на доски ложились тени движущихся ног. Одна из лошадей фыркнула, и это был словно вздох ее собственного облегчения.
Конюх отцепил постромки и увел лошадей. Оливер помог Сюзан слезть, подхватил багаж, а фонарь отдал ей.
– Сможешь нести?
– Конечно.
– Мы в гостиницу, это пара шагов обратно.
Улица была грязная и изрытая колеями, но он повел Сюзан по ее середине, и она с благодарностью поняла, что он хочет держаться подальше от мужчин на дощатом тротуаре. Вывеска над окном, где от лампы на мостки падала тень пальмы в горшке, а внутри виднелись головы мужчин в шляпах, гласила: гостиница. Он ввел ее в помещение – там стоял дым, на стене висел американский флаг, с полдюжины мужчин курили, сидя на стульях, другие толпились в баре в соседней комнате, лампа отражалась в латунных плевательницах. Оробевшая, отупевшая от усталости, она стояла и моргала. Ей слышно было, как примолкли голоса, она почувствовала, что на нее смотрят. Она позволила Оливеру взять у нее фонарь.
За письменным столом, отсекавшим по диагонали один из углов, молодой человек в полосатых нарукавных подвязках встал и положил газету. Он сфотографировал Сюзан одним немигающим взглядом.
– Очень жаль, друзья, – сказал он. – Номеров нет.
– Я заказал предварительно, – сказал Оливер.
Взгляд гостиничного служащего, которым он удостоил Оливера из‑под пухлых век, выражал вежливый отказ. Улыбаясь официальной улыбкой, он посмотрел сначала на Оливера, потом на Сюзан, потом опять на Оливера. Развел руками.
– Рад бы, да не могу. Отдал последний номер два часа назад.
Чуть поддаться – и разочарованная слабость в мышцах Сюзан уступила бы место панике. Где преклонить голову в этом диком месте, полном грубых мужчин? В конюшне? На сеновале, в кормушке? У лошадей тут, скорее всего, так же туго с пристанищем, как у людей. Она ухватилась за Оливера, который жестко, требовательно смотрел на служащего.
– Если вы так поступили, – сказал он, – то вы отдали номер, который я заказал для себя и жены два дня назад. Моя фамилия – Уорд. Я заплатил пять долларов задатка.
При слове “жена” Сюзан снова почувствовала на себе взгляд служащего – словно ночная бабочка мазнула по лицу. Только сейчас она поняла, за кого служащий ее принял, и, холодея от гнева, она сказала:
– Может быть, тут есть еще одна гостиница? Честно говоря, я бы предпочла другое место.
– Погоди, – сказал Оливер. Затем подчеркнуто терпеливо обратился к служащему:
– Я был здесь позавчера и заказал номер на двоих, заказ принял человек с дергающимся лицом. Есть у вас такой?
– Да, Ремпл. Но…
– Я заплатил пять долларов задатка. Расписался в журнале. Он у вас? Дайте посмотреть.
– Я вам, конечно, дам посмотреть, – сказал служащий, – но говорю вам, мистер Уорд, у нас все занято. Какая‑то ошибка.
– Безусловно, ошибка.
Оливер взял журнал и повернул к себе. Перелистнул страницу назад. Читая мимо его локтя, Сюзан увидела его фамилию и знакомую подпись, сквозь них шла карандашная черта.
– Вот, – сказал Оливер. – Кто нас вычеркнул?
– Не знаю, – ответил служащий. – Я только знаю, что у нас ни единой кровати нет даже для одного. Ничего не могу предложить, разве что в холле на полу расстелитесь.
– Чудесно, – сказал Оливер.
Сюзан увидела по лицу, что он стремительно свирепеет, и испугалась – как бы он не перегнулся через стол и не залепил человеку пощечину. Служащему тоже, вероятно, так подумалось – она увидела, как расширились его глаза. Она сказала снова:
– Оливер, может быть, тут есть другая гостиница.
– Тут только одна.
– Мне жаль, что так вышло, уж извините, – сказал служащий. Сюзан не простила ему того, что он подумал на ее счет, но ей показалось, что ему и правда жаль. – Тут есть пансион для проезжающих, – сказал он. – Могу послать парнишку, он спросит, есть ли места.
– Не надо, – сказал Оливер. – Где это?
– Вверх по улице, первый поворот налево. Послушайте, мистер Уорд, вы лучше посидите, парнишка сбегает.
– Верните мне пять долларов, и кончим этот разговор.
На удивление торопливо служащий вынул из ящика золотой пятидолларовик.
– Мне жаль, уж извините, – сказал он еще раз.
Снаружи Оливер сердито, поспешно потянул ее к повороту. Она ковыляла и спотыкалась, неловко отставив фонарь подальше, чтобы не задел платье.
– Что, по‑твоему, случилось, а? – жалобно спросила она. – А вдруг и там ничего нет, что мы тогда будем делать?
– Что случилось? Кто‑то кого‑то подмаслил, – сказал Оливер. – Кому‑то понадобилась кровать, и парень это устроил. Пришел бы я один, он бы положил меня в холле, и шито-крыто.
– Где же мы будем ночевать? Может быть, поехать дальше, в Ледвилл?
– Ни в коем случае.
Они дошли до угла, повернули налево, увидели пансион. Там пил кофе мужчина в нательной рубашке, сказал – да, есть кровать, для леди, правда, так себе будет – только занавеской отделено. Оливер бросил на Сюзан быстрый взгляд и согласился. Служащий взял свою лампу и повел их наверх по голой лестнице, а там по коридору, чьи стенки из синей ткани колыхались от их шагов, к двери без ключа. Войдя и устало опустившись на кровать, Сюзан увидела, что и у номера нет стен как таковых – только та же грубая синяя ткань, называемая “оснабург”, прибитая к каркасу, который возвышался над полом всего на каких‑то шесть футов. Все каморки размером восемь футов на десять накрывала одна широкая крыша, всюду перегородки одинаково покачивались от холодных сквозняков, всюду, куда доходил свет фонаря, один и тот же тоскливый синий цвет. Со всех сторон слышны были звуки, издаваемые спящими. Было так холодно, что от дыхания шел пар.
Оливер обнял ее, встав на колени у кровати. Приник губами к ее холодному лицу.
– Мне жаль, – прошептал он, повторяя эхом за служащим гостиницы. – Прости меня, прости, прости.
– Ничего страшного. Мне кажется, я усну где угодно.
– Как бы мне хотелось, чтобы мы уже были дома.
– И мне.
– Тут мы поговорить даже не сможем.
– Наговоримся завтра вечером.
Он поцеловал ее, и она прижалась к нему теснее, обессиленная и почти в слезах. Какой‑то мужчина прочистил горло – почудилось, у нее над самым ухом. Оливер выпустил ее из рук и задул фонарь.
Слишком утомленная и чтобы ужаснуться так называемому номеру, и чтобы он ее позабавил, она высвободилась из платья и влезла в постель в сорочке. Если бы тащила на себе из Денвера эти самые шестьдесят фунтов, если бы ее гнали по дороге палкой, тело не ломило бы сильнее. К Оливеру, проминавшему другую сторону кровати, можно было привалиться для тепла и уюта. Они жались друг к другу, перешептывались, потом она почувствовала по дыханию, что он спит.
Но сама уснуть не могла. Немного погодя отстранилась от него и перевернулась на спину, не смыкая воспаленных век. Оливер подле нее дышал ровно. Сквозь матерчатые перегородки доносились посапывания и вздохи общего сна. Кто‑то кашлял упорным, раздирающим, бессильным кашлем, который длился минутами, прекращался только лишь от слабости и нехватки дыхания и вскоре начинался сызнова. Подыгрывал этому звуку жалкой немощности целый оркестр храпящих. Какой‑то мужчина совсем рядом долго и жутко скрежетал зубами. Потом голос, надтреснутый от страха или угрозы: “Фред! Чтоб тебя, проклятущий!” Она замерла, ожидая выстрелов или шума борьбы, но все разрешилось вздохом и стенанием пружин. Еще позже раздались малопонятные звуки, как если бы собака фыркала и кусала себя, не доставая до зудящего места.
Она лежала, невольно напрягая слух и истолковывая услышанное, пыталась запретить себе это, понуждала себя расслабиться – но проходило десять секунд, и ею вновь овладевала бдительная чуткость. В мышцах еще жила дорога с ее неровностями.
Казалось, неделя прошла с тех пор, как она, проснувшись на своем спальном месте в поезде, отодвинула занавеску и увидела рассветные вершины этих гор. Казалось, месяц прошел с тех пор, как она обняла родителей и Бесси и поцеловала спящего сына. Она чувствовала себя потерянной, проглоченной; ум оттягивался и оттягивался назад, в комнату, где у Олли, может быть, начиналась новая волна лихорадки. Она попробовала представить себе Огасту и Томаса с их разборчивостью в этом грубом месте, впритык со всей этой людской неотесанной массой – и не смогла. Смешно и пытаться. Некоторое время лежала, стараясь облечь события дня в колоритные и юмористические фразы, словно для очерка в “Сенчури”, и почти убедила себя, что под внешней грубостью и несуразностью жизни в Скалистых горах есть что‑то волнующее и живое, полное дикой поэзии: тут бьется сердце Запада, прокладывающего себе путь наверх, к цивилизации.
И это навело ее на тревожную, смущающую мысль, что эта жизнь, какая она ни есть, теперь ее жизнь. Она сознательно ее для себя выбрала. Как только Олли окрепнет, она и его привезет, чтобы он в ней рос. Она робко притулилась к теплому безответному плечу Оливера.
С полуночи и почти до утра она, казалось ей, не упустила ни единого звука: собаки, пьяные мужчины на улице, шаги по коридору, которые, почудилось, стихли у ее двери, после чего она долго лежала, пугливо вслушиваясь.
Потом в соседнем отсеке кто‑то сел, зевая и скрипя кроватными пружинами. Зажег лампу, от которой на матерчатой перегородке возникло синее пятно и по балкам крыши протянулись громадные тени, напоминающие ветряную мельницу. Слышно было, как он притоптывает, обуваясь в тяжелые сапоги. Свет поднялся выше, двинулся вбок и сошел на нет, удаляясь по коридору. Снаружи на отдалении прокукарекал петух, кто‑то прямо под ней стал колоть щепу для растопки: деловитое тук…тук…тук. Изможденная, она повернулась, чтобы укрыться получше, сна ни в одном глазу, – и увидела, что у Оливера тоже глаза открыты. Он всегда так просыпался – тихо, как будто лежал без сна и ждал ее пробуждения.
– Давай встанем, можно? – прошептала она.
В семь они уже были в пути к перевалу Москито. Первый час она просидела съежившись под одеялом, дыхание оставляло иней на шерсти, прикрывавшей лицо. Холодный ветер выискивал, через какую щель к ней пробраться, ноги стыли под меховой полостью. От лошадиного помета, падавшего на дорогу, шел пар. Пока забирали все выше сквозь обугленный ельник, на них налетали клочья облачной пелены. Во всех затененных местах лежал снег.
Наконец проехали облака насквозь, стало солнечно. Оглянувшись, Сюзан увидела внизу долину Саут-Парк, почти до краев наполненную облаками, виднелись только зубцы вершин. Две плохонькие лошадки, вороная и гнедая, нехотя тащили их вверх по крутому каньону, каждые четверть мили останавливаясь перевести дух. Потом началось плато, миновали рощицу осин, все еще безлиственных, между их стволами белели глубокие сугробы; дальше редкая россыпь субальпийских пихт, искривленных и малорослых, а потом просто рыжая трава, чуть зеленеющая на южных склонах и прячущаяся под глубокими снежными наносами на северных. Вся эта горная местность сияла под ярким солнцем.
Когда нужно было, они сторонились, пропуская рудные фургоны с концентратом и штейном. Горизонт, откуда ни глянь с этого волшебного плато, был иззубрен, как челюсть акулы. Дорога повернула и пошла вниз через висячую долину, где над мокрой травой роились комары; потом, после поворота за голую скалу, новый подъем, и комаров там мгновенно сдуло таким холодным ветром, что у нее заныли зубы. Глаза слезились от стужи и света.
– Ну как, похоже на дилижанс в Нью-Альмаден? – спросил Оливер.
– Беру свои слова обратно. Тут такая дикая красота. Тут мне гораздо больше нравится.
– И мне. Но без городишки Фэрплея я мог бы обойтись.
– Мы его перетерпели.
– Ты молодчина, Сюзи, – сказал он. – Знаешь ты это? Большинство женщин после такой ночки слегли бы на неделю.
– Куда бы я могла слечь? – Она захихикала. Ее голос ее удивил: ломкий, как лед, в этом разреженном воздухе. – Может быть, я и слягу на неделю, когда будет куда.
– Навряд ли. Тебя не подкосило.
– Я всю ночь лежала без сна и сочиняла про это для “Сенчури”, – сказала она. – Намереваюсь стать их западной корреспонденткой. По меньшей мере – вообрази, какие письма я смогу писать Огасте. – От этой мысли она вновь рассмеялась; она прижала к щекам, которым было больно от холода и солнца, ладони в черных митенках. Подумала, что у нее, наверно, такой же здоровый вид, как у девочки на катке. Что странно, она и чувствовала себя здоровой. – Нет, – сказала она, – не смогу. Представь себе, что она открывает письмо с описанием прошлой ночи и читает его Томасу за завтраком в столовой какого‑нибудь гранд-отеля на Женевском озере или еще где‑нибудь, откуда вся цивилизованная Европа любуется видом.
– Лучше избавь ее, – сказал Оливер. – Она и так считает тебя отважной пионеркой. – Он вынул хлыст из гнезда и подстегнул лошадей. – Живей, не спите.
Пахло камнем и снегом, солнце проскваживало разреженный воздух и грело ей ладони и лицо, оставляя воздух холодным. Выше, выше, выше. Где, наконец, вершина этого перевала? Оливер сказал, что на высоте тринадцать тысяч футов с лишним. Они давно покинули зону деревьев, тут не росли даже карликовые. Их обступали острые вершины, пространство вздымалось каменными гребнями, иглами, пирамидами, в чашеобразных углублениях круглился снег. Лошади встали, хватая воздух, и, пока они отдыхали, она заметила под проседающим сугробом блеск начинающегося таяния, а на самой границе между талым и мерзлым – маленькое скопление кремовых цветов.
– Я бы немного прошлась. Можно?
– Долго ты не сможешь. Мы примерно на двенадцати тысячах.
– Я чуть‑чуть. Я от тебя не отстану.
Хорошо было размять ноги, но дыхания никакого. С букетиком мелких горных цветов, окруженная расколотым миром, она, пыхтя, ковыляла за коляской и была рада, когда Оливер остановился и подождал. Но, когда она подошла, он стоял перед коляской и пристально смотрел на гнедую лошадь. Едва увидела его замкнувшееся лицо, как поняла, что не все ладно. Перевела взгляд на лошадь – у той ребра ходили ходуном, ноги были широко расставлены, ноздри раздуты, глаза тусклые, и слышно было ее клокочущее дыхание.
– Она больна?
– Я думал сначала, что просто лодырничает. Груз‑то они везут маленький, но смотри, как она дышит.
Картина: крохотные фигурки у подножия длинной вздымающейся седловины, снежные пики на севере и юге, еще одна высокая гряда громоздится на западе. Дорога тянулась к верху седловины, к ее устью, где она впадала в небо. В щеку Сюзан дул ветер с привкусом снега, и никакая снежная яркость не могла замаскировать стужи, таившейся в воздухе. Во всем сияющем полусотворенном пейзаже они были единственными законченными творениями, не считая игрушечного рудного фургона, который как раз начал спускаться с вершины по дороге, прорытой вдоль крутизны.
Она с усилием подавила испуганную дрожь в своем голосе.
– Что же нам теперь делать? Пешком идти?
Он покачал головой, не глядя на нее, продолжая хмуро смотреть на лошадь.
– Высота, ты же чувствуешь.
– Да, но…
– И что с багажом и коляской? Когда вернемся за ними, их уже тут не будет, это как пить дать. Оставить больную здесь, а тебе сесть на другую… Нет, не выйдет без седла и прочего. Надо просто ее заставить. Может быть, протянет до “Георга Английского”.
Сюзан вновь подняла взгляд на вырубленную в склоне дорогу, на которой держался рудный фургон.
– По крайней мере я пока еще могу пешком. Не хочу, чтобы меня везла эта страдалица.
– Нет, пешком пойду я. Ты залезай. К вечеру она издохнет, что бы мы ни делали.
Волей-неволей она села в коляску, а Оливер шел справа с хлыстом и подстегивал вороную, чтобы тянула заболевшую. Гнедая спотыкалась, она так поникла мордой, что ее душил хомут, дышала трудно, с сипением и хрипом. Через каждую сотню шагов приходилось останавливаться.
– Может быть, от этого фургона нам будет помощь, – сказала она после молчания.
– Нет, лучше без них.
Спустя долгий, болезненный, полный остановок промежуток, на половине прокопанной дороги, они сблизились с фургоном, и Оливер забрался в коляску, чтобы разъехаться. Видеть, чтó его двести фунтов сделали с задыхающейся гнедой, было так больно, что она едва взглянула на возницу фургона.
– Нет, я все же, сколько сумею, пройду сама, – сказала она, когда они разминулись.
Но с большим трудом, часто переводя дух, смогла одолеть только несколько сотен шагов подъема. Разреженный воздух обжигал легкие, ноги были как деревянные. А для лошади, казалось, не было разницы, везет она ее или нет. Немного проковыляет, остановится, получит удар хлыстом, еще чуть‑чуть протащится, опять встанет. Звук ее дыхания был как звук пилы.
– Ну все, хватит, – сказал Оливер через несколько минут. – Так ты сама заболеешь.
Он помог ей сесть обратно. Дышал тяжело; даже на таком ветру лицо блестело от пота. Они висели, борясь за кислород, на узкой полочке пониже места, где дорога наконец поворачивала и скрывалась из глаз. Этот уступ был не прокопан и не прорублен, а вырван из горы пороховым зарядом. Дальше изгиба дороги не видно было уже ничего. Они, должно быть, находились около вершины или на ней. На внутреннем скалистом склоне и вокруг больших лежащих каменных обломков проседал подтаивающий снег. Наружный склон обрывался так круто и далеко, что она не смела и взглянуть в ту сторону.
– Много нам еще? – спросила Сюзан. – Думаешь, она справится?
– Думаю, все будет хорошо. Только этот последний подъем одолеть, а там вниз. Можно будет ее выпрячь, и повезет вороная.
Он выдохнул, облегченно и подтверждающе опустив углы рта. Потом она увидела, что его взгляд изменился.
– Тише. Слышишь?
Он наклонил голову вбок, замер на несколько секунд со вскинутой рукой, и за эти секунды она успела что‑то услышать, но что именно – не могла понять, может быть, всего лишь пустой гул горного неба. Его рука упала, он посмотрел направо, затем налево. И вспрыгнул на подножку коляски – она просела и откатилась на полколеса назад. В это мгновение из‑за поворота над ними вылетела пара лошадей на рысях, за ней другая пара, за ней третья, и наконец раскачивающийся передок дилижанса. Она увидела искры, летевшие от ударов железных шин по камням. Ей показалось, к ее ужасу, что лошади понесли, неуправляемы.
Хлыст Оливера щелкнул по крупу вороной, стегнул гнедую и опять вороную. Сюзан схватилась за бортик. Коляска бешено дернулась к внутреннему склону, где были раскиданы большие куски камня. Нет, не разминуться, подумала она с парализующей уверенностью.
Больная лошадь – она была с внутренней стороны – вязла в глубоком снегу среди камней. Оливер стегал ее, стегал, стегал – ну как он может, ну как? Сюзан вскрикнула и ухватилась за его руку с хлыстом; он стряс ее с себя, даже не глядя. Левые колеса вздыбились, взгромоздились на камень, рухнули вниз, взгромоздились опять; коляска накренилась так, что Сюзан повисла в дикой боязни сползти прямо под копыта и колеса дилижанса. Рука Оливера метнулась вбок и схватила ее. Она снова вскрикнула; воздух расперло от звука, как от сильнейшего ветра. Пар из конских ноздрей – стук и нарастающий грохот – близкий, тугой, промахивающий безголосый шум – и дилижанс пронесся почти вплотную, казалось, выставь она руку, ее бы оторвало. Из грозно прогромыхавшей тени она успела выхватить взглядом тощее лицо возницы, крючковатый нос, напряженную фигуру, упертые в бортик ноги, натянутые до металлического звона вожжи. И увидела его странную, маленькую, оскаленную улыбку.
Все еще не отпуская Сюзан, сильно подавшись к возвышающейся скале, как моряк налегает на борт при боковом ветре, Оливер переехал последний камень и вывел коляску на бугристое расширение дороги. В воздухе еще стоял жаркий лошадиный дух, смешанный с запахом от искр, высеченных из камней шинами. Шум дилижанса утихал позади них и ниже. Они обернулись посмотреть, как он удаляется.
– Боже праведный, – сказал Оливер и опустился на сиденье рядом с ней. – Ты как, ничего?
– По-моему, да.
– На волосок.
Сюзан страдальчески смотрела на больное животное, едва стоявшее на ногах; она видела глубокий трепет, пробегавший от бабки до колена. Морда лошади пошла вниз до самой земли, она содрогнулась и начала оседать. Оливер мигом с размаху огрел ее хлыстом, хлестнул другую, соскочил на землю и хлестал, хлестал. Гнедая напряглась, шатко переступила, вороная дернула ее вперед, и коляска мучительно поползла вверх. Сюзан сидела побелевшая и дрожащая, она ненавидела его жестокость, ненавидела боль и изнеможение умирающего существа, ненавидела бессердечные горы и весь свирепый Запад.
В этом месте в воспоминаниях бабушки появляется довольно высокопарный пассаж:
Горы Великого Водораздела не рождены, как мы все знаем, лишенными деревьев, хотя мы, думая о них, всегда представляем себе вершины, лежащие выше лесов и убеленные вечными снегами. Путь этих гор пролегает то вверх, через древние лесные чащи, то вниз, в каньоны с их сетью водных потоков, они то медлят в маленьких долинах, подобных драгоценным камням, то маршируют под громкую музыку ветров по высоким плато, но все эти эпизоды дольнего мира остаются позади, когда горы начинают обнажаться для встречи с небесами: как святые былых веков, они в одиночестве, отринув все обстоятельства, восходят к своему преображению.
Я поневоле читаю это не только как набор литературных красот; мне хочется видеть здесь осознание западной необходимости, хочется видеть нечто более глубокое, чем пейзаж. Что‑то должно было подсказать ей, когда они тащились через вершину и вниз, к заведению под вывеской “Георг Английский”, что для встречи с небесами принуждены обнажаться не только горы, но и людские характеры. Никакой Томас Хадсон, должна была она понять, при всей его воспитанности, честности, прямодушии и тонкости чувств, не привел бы эту умирающую лошадь в движение так быстро, чтобы их жизнь была спасена, и не сумел бы заставить ее перевезти их через вершину туда, где можно было получить помощь. Едва она перестала кричать и тянуть мужа за твердую руку с хлыстом, как почувствовала стыд. Именно эту физическую готовность, способность сделать в критическую минуту ровно то, что необходимо, она больше всего в нем уважала; это качество отличало его от всех знакомых ей мужчин. Вспоминая тот эпизод много лет спустя, она косвенно признаётся ему в уважении, на которое тогда, придя в расстройство, поскупилась.
Даже ее проза обнажается: на остаток пути до Ледвилла ей хватило полудюжины строк.
Я рада, что забыла сказанное мужу в ту минуту, когда он спас наши жизни, и надеюсь, что он тоже забыл. После того, как мы добрались до “Георга Английского”, лошадь издохла, и там мы наняли другую, вернее, то, что от нее оставалось, и она издохла назавтра после нашего приезда в Ледвилл. Оливер заплатил за обеих – и во что обошлась ему вся поездка (обе поездки), я так и не узнала. Но такова цена Романтики. Позволить жене ехать дилижансом в тесной компании с пьянством и пороком – это был бы реализм.
Это было написано через много лет после события, и тут сказывается эффект Доплера. В тот июньский день 1879 года они спускались с перевала Москито молчаливые и скованные; она была испугана и расстроена, он – озабочен и в какой‑то мере душевно уязвлен тем, что его сочли зверем. Точнее сказать – я предполагаю, что он это чувствовал. На самом деле я не знаю. Он безмолвный персонаж в этом актерском ансамбле, он не защищался и не оправдывался, когда думал, что с ним обошлись несправедливо, он не оставил после себя ни романов, ни очерков, ни рисунков, ни воспоминаний. Я, знавший его, когда он был стар, могу только, пользуясь этим знанием, домысливать его тогдашние чувства. Что бы он ни делал, он делал это в полную меру своих возможностей. А когда этого было мало, когда он ощущал в воздухе критику, он надевал шляпу и выходил вон.
3
Ледвилл явил себя первому взгляду как длинное ущелье (Эванса), заваленное разными обломками и пустой породой, заставленное лачугами, изборожденное глубокими колеями от рудных фургонов и вырубленное подчистую, точно скальпированное. Дым плавилен и углевыжигательных печей грязнил небо, которое все время, пока спускались с перевала, синело спокойной синевой. Миновали цепочку загонов для лошадей, потом ремонтный двор, загроможденный сотней фургонов и их частей. Людей становилось все больше – кто пешим ходом, кто верхом, кто правил коляской или фургоном. Вывеска на бревенчатой хижине, стоявшей сильно на отшибе, гласила просто: распивочная. Дальше лачуга, где углем над дверью было нацарапано: “Нету кур нету яиц на постой не беру тьфу”. Лачуги теснились гуще, дорога стала слабым подобием улицы. На домишке с фальшивым фасадом значилось: пробирная палатка.



























