355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Уилки Коллинз » Тайный брак » Текст книги (страница 9)
Тайный брак
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 19:05

Текст книги "Тайный брак"


Автор книги: Уильям Уилки Коллинз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)

– А вот-таки убью! Непременно убью эту мерзкую, гнусную, отвратительную кошку! Что мне за дело, кому она принадлежит! О, моя милая, моя любимая птичка!

Я узнал голос Маргреты, прежде сердитый, потом прерываемый истерическими рыданиями.

– Бедная птичка! – продолжала служанка, стараясь успокоить ее. – Мне очень жаль и птичку, и вас, барышня. Но вспомните, пожалуйста, ведь вы сами виноваты, поставив клетку на стол, когда кошка была в комнате.

– Молчать, гадкая! Как ты смеешь меня обвинять?.. Оставь меня! Пошла вон!

– О, нет, нет!.. Вы не должны.., этого нельзя, г. Ведь это кошка вашей маменьки! Подумайте только!

Бедная барыня.., она всегда такая больная, и только одна кошечка развлекает ее!

– А мне что за дело? Кошка убила мою птичку, а я убью кошку. Убью! Убью! Непременно убью!.. Вот позову первого мальчишку с улицы и прикажу повесить ее или отравить. Пусти меня! Да что же, пустишь ли ты меня?

– Прежде я выпущу кошку. Это так верно, как то, что меня зовут Сусанной.

Тут дверь внезапно отворилась, и из комнаты выпрыгнуло преступное четвероногое и бросилось мимо меня как бешеное, а за нею выскочила Сусанна и остановилась передо мной ошеломленная. Я вошел в столовую.

На полу лежала клетка с бедной задушенной канарейкою, с тою самой канарейкой, с которой моя жена так мило разговаривала в тот вечер, когда я встретился с ней в первый раз. Почти вся голова канарейки была вытянута из клетки между тонкой проволокой, разогнутой хищными когтями кошки. Маргрета стояла у камина, и кочерга, только что пущенная ею, лежала на полу. Никогда еще я не видал ее в такой дивной красоте, как теперь, когда гнев охватил ее. Черные большие глаза расширились, и молнии сверкали из них сквозь слезы, отчего глаза казались еще больше. Кровь прилила к ее пылающим щекам. Ее полуоткрытые, дрожащие губы, казалось, требовали воздуха. Одной рукой она судорожно схватилась за камин, другой сжимала грудь, впиваясь пальцами в платье. Огорченный и оскорбленный такой неожиданной яростью, в которой застал ее, я не мог, однако, удержаться от невольного восхищения, восторженным взором я впился в нее. Даже ярость была очаровательна на этом очаровательном лице.

Около минуты она смотрела на меня неподвижно. Потом, когда я стал подходить к ней, она вдруг упала на колени перед клеткой и, громко рыдая, разразилась настоящим потоком проклятий и угроз против кошки, тут вошла мистрис Шервин и совершенным отсутствием такта только увеличила неприятное положение. Словом, эта сцена кончилась истерикой.

Не было никакой возможности в этот день уговорить Маргрету, как мне бы хотелось. Да и впоследствии я никогда не имел успеха в этом направлении, сколько раз ни случалось заговаривать мне о том. Если я только осмеливался, даже самым кротким и нежным образом и высказывая самую благородную любовь к птицам, намекнуть о том, как я был поражен и огорчен, увидев ее в припадке такого сильного гнева, то она сейчас же вместо всякого ответа заливалась слезами, а из всех возможных возражений против этого именно я никак не мог устоять. Будь я ее мужем не по имени только, будь я ее братом, отцом, другом, я дал бы ей выплакаться и потом все-таки серьезно стал бы ее увещевать. Но я был только влюбленным, и потому слезы Маргреты сейчас же превращали в глазах моих ее недостатки в достоинства.

Только подобные приключения изредка прерывали мирное и вообще блаженное состояние наших отношений. Проходили целые недели, и ни одно жесткое слово или суровое замечание не нарушало нашей сладостной гармонии. Со времени нашего предварительного разговора и с мистером Шервином мы не имели никаких неприятностей. Впрочем, последнее обстоятельство домашнего спокойствия следует приписать не мудрости Шервина, не моему личному благоразумию, а посредничеству Маньона.

Прошло много дней со времени нашей беседы с приказчиком под его кровом, а я, сам не знаю по какой причине, все еще не решался прибегать к его посредничеству, предложенному с такой любезностью. У меня осталось сильное впечатление, хотя несколько туманное, обо всем, что было сказано и сделано в этот вечер. Как ни странно это покажется, но я никак не мог решить вопрос: стал ли мне симпатичнее мой новый друг от своей краткой, но необыкновенной откровенности, или нет? Сам не знаю почему, но мне было неприятно получить от него одолжение, и это происходило не от гордости, не от ложной деликатности, не от недоверчивости и не от угрюмости – нет, это было просто необъяснимое отвращение, зародыш которого находился в боязни взять на себя тяжелую ответственность, хотя я и сам не понимал какого рода. Инстинктивно я удерживался, я страшился сделать шаг вперед, да и Маньон, с своей стороны, не подвигался тоже ни на шаг. Он сохранял все то же обращение, действовал по тем же принципам или привычкам, какие я заметил в нем сначала да и в тот вечер, когда разразилась гроза. С тех пор мы часто виделись, но он не делал ни малейшего намека на наш тогдашний разговор.

Поведение Маргреты, когда я сообщил ей желание Маньона быть нам полезным, скорее увеличило, чем уменьшило, мои недоумения. Мне никак не удавалось уговорить ее принять хотя малейшее участие в чем-нибудь, до него касающемся. Ни его жизнь, ни наружность, ни особенные привычки, ни скрытность в отношении его прошлого – ничто, казалось, не могло возбудить в ней ни любопытства, ни малейшего внимания к нему.

Конечно, в первый вечер его возвращения из Франции она проявила некоторую озабоченность в отношении его появления в Северной Вилле, и когда он наконец появился в нашем обществе, она как будто удостоила его некоторым вниманием. Теперь же в ее мыслях совершился непонятный переворот. Она сердилась и гневалась, когда я хоть немного настаивал в наших беседах на мистере Маньоне, можно было подумать, что ей ненавистно было видеть, что он разделяет вместе с ней мои мысли. Что касается до затруднительного вопроса, должны ли мы, или нет принять предлагаемые им услуги, то она, по-видимому, считала его слишком ничтожным, чтобы удостоить своего мнения.

Как бы то ни было, но скоро появились обстоятельства, которые заставили меня решиться. Какой-то богатый купец, приятель Шервина, давал бал. Шервин заявил решительно, что повезет на бал Маргрету. Мне было это неприятно, во-первых, потому, что меня мучила ревность, и ревность очень естественная, по причине особенности моего положения, меня мучила ревность при мысли, что моя жена явится на бал под именем мисс Шервин и будет танцевать с каждым представленным ей молодым человеком. Во-вторых, мне хотелось как можно скорее отучить Маргрету от ее общества до истечения назначенного срока, потому что я надеялся после этого времени окончательно переселить ее в высший круг. Когда мы бывали вдвоем, я излагал ей свои мысли по этому поводу и нашел ее совершенно готовой согласиться в этом отношении с моими планами. Честолюбивое желание подняться на высшую ступень общественной лестницы несколько трогало ее, и она начинала уже равнодушно смотреть на общество людей своего круга.

Я не мог быть так же откровенным с Шервином, но не раз уже упрекал его за страсть вывозить Маргрету на балы, когда это не нравилось ни ей, ни мне. Он отвечал мне на это, что Маргрета любит балы, что все молоденькие девушки любят их, что она, только чтобы угодить мне, притворяется, будто не любит выезжать, и что он не обязан никаким условием заставлять свою дочь чахнуть дома для того только, чтобы исполнить мой каприз. По случаю бала у его приятеля между нами случилась ссора, только на этот раз он твердо объявил мне, что исполнит непременно свою прихоть.

Раздраженный его упорством и грубым невниманием к моим чувствам и беззащитному положению, я забыл все свои сомнения и прямо обратился к Маньону с просьбой, чтоб он употребил свое влияние, которое недавно сам предложил мне в любое время, когда только я пожелаю.

Результат его вмешательства был так же быстр, как и решителен. На следующий вечер появился Шервин с запиской в руках и объявил, что он написал к своему другу письмо, в котором извинился, что дочь его не может принять приглашение. Он не произносил имени Маньона, но только угрюмо и отрывисто сказал мне, что по зрелом размышлении об этом предмете он раздумал по известным для него причинам и отказался от прежнего своего намерения.

Труден только первый шаг. Потом я уже без всякого колебания шел вперед и много раз прибегал к тому же средству. Когда мне хотелось лишний раз побывать в Северной Вилле, мне надо было только о том сказать Маньону, и на другой же день я тотчас получал на то позволение от главного действующего лица семейства. По милости того же тайного механизма я мог управлять по своему произволу появлением и исчезновением мистера Шервина, когда мы с Маргретой хотели оставаться вдвоем. Теперь я был почти уверен, что третье лицо не станет между нами, кроме мистрис Шервин, и то когда я этого хотел, а легко можно себе представить, что ее-то присутствия я хотел чаще всего.

Благоприятное для меня вмешательство моего нового друга всегда готово было к моим услугам, и он всегда находил средства спокойно оказывать такие одолжения людям, в которых он принимал столь искреннее и естественное участие.

Прощаясь с Маньоном в ту памятную ночь, я сказал ему, что принимаю его предложения как от друга, а на деле вышло, что я гораздо скорее сдержал свое слово и гораздо меньше проявлял в том благоразумия, чем действительно намеревался сделать, когда расставался с Маньоном у порога его дома.

V

Вот и конец осени, вот и зима приближается, зима холодная, суровая, угрюмая. Почти пять месяцев прошло с тех пор, как Клэра с отцом уехали в деревню. Имел ли я с ними какое-нибудь общение в это время?

Я не виделся ни с сестрой, ни с отцом, а писал только одной сестре. От Клэры я получал письма очень часто. Она старательно избегала бросить мне и тень упрека за мое долгое отсутствие и описывала мне только подробности деревенской жизни, которые, по ее предположению, могли интересовать меня. Тон ее писем был очень ласков, даже ласковее обычного, но в них не было видно веселости и душевного спокойствия, столь свойственных ей. Легко было заметить, что она делала над собой большие усилия, чтобы вложить в свои письма остроумные и забавные фразы, которые, бывало, составляли главную прелесть ее писем, но усилия были слишком очевидны и слишком плохо выдержаны, чтоб обмануть меня хоть на минуту.

Моя совесть слишком громко говорила, чему я должен приписать эту перемену. Совесть ясно внушала мне, кто виновник такого изменения тона в письмах Клэры, кто помешал ее желанным надеждам, кто отнял у нее тихие радости семейной жизни, совесть советовала мне вспомнить, что сестра меня ждала и переживала мое отсутствие и что для нее недели сменялись неделями, месяцы проходили за месяцами в этом напрасном и бесполезном ожидании.

В этот период своей жизни я стал эгоистом и обращался только к своим личным страстям, интересам и удобствам, однако же я не совсем еще умер для всех привязанностей, руководивших и хранивших меня с детства, чтобы не переноситься иногда мыслью к Клэре, отцу и к старому нашему замку, принесшему мне так много чистого счастья. Случалось даже в присутствии моей возлюбленной Маргреты, что вдруг какое-нибудь место из писем Клэры припомнится мне, и вдруг мне покажется, что мое сердце поддается ее прежнему обаянию. Иногда же мысль о сестре изгоняла из головы моей все другие мысли и часто, оставаясь один в нашем безлюдном доме в Лондоне, я забывался сладостной мечтой. Я видел себя верхом на лошади рядом с сестрой или спокойно сидящим вместе с ней в готической библиотеке замка, как будто моя новая любовь, мой брак со всем роем надежд и опасений никогда не существовали и никогда эти интересы не волновали меня, как будто я видел их во сне или в мечтах воображения.

Под влиянием таких мыслей я два раза давал себе слово заслужить прощение и отправиться в деревню, чтобы пожить с отцом и сестрой хоть только несколько дней, и каждый раз моя решимость ослабевала. Во второй раз моя твердость поддерживалась до самой станции железной дороги, куда я даже вошел, но затем, чтобы тотчас раскаяться и вернуться домой. Мне удалось, наконец, восторжествовать над страданием при одной мысли о разлуке с Маргретой, хотя бы на самое короткое время, но сильный, хотя и неопределенный страх, что с ней может случиться что-то недоброе в мое отсутствие, удерживал меня на месте. В глубине души я стыдился своей слабости, а все же покорялся ей.

Наконец я получил от Клэры письмо, напоминавшее мне истину, против которой я не мог устоять.

«Никогда еще, – писала она ко мне, – я не просила тебя приехать повидаться с нами ради любви ко мне, потому что мне никогда не приходила мысль в голову отвлекать тебя от твоих удовольствий или планов, но теперь, ради самого себя, умоляю тебя, приезжай к нам хоть на неделю, если это тебе не противно. Помнишь ли, папа сказал тебе в кабинете, что он начинает думать, что ты скрываешь что-то от него? Мне страшно, когда подумаю, что эта мысль, кажется, становится для него уверенностью. Твое долгое отсутствие заставляет его сильно задумываться, он ничего не говорит, но когда я пишу к тебе, он не дает уже мне никаких поручений для передачи тебе, и если я начинаю говорить о тебе, то он сейчас меняет тему разговора. Умоляю тебя, приезжай, покажись здесь хоть на несколько дней, тебя не станут тревожить расспросами, будь спокоен в этом отношении. Твое присутствие произведет прекрасное впечатление и предотвратит серьезное недоразумение между тобой и папа, чего я так боюсь. Вспомни, милый Сидни, что через четыре или через шесть недель мы возвращаемся в город, и тогда уже будет поздно…»

Прочитав эти строки, я в ту же минуту решился ехать в деревню, пока впечатление было еще свежо в моей душе. Когда я прощался с Маргретой, она мне сказала только, что сама хотела бы со мной поехать. Как было бы ей приятно увидеть такой большой замок, как наш! Шервин, по обыкновению, лукаво улыбнулся, видя, как трудно было мне расставаться с его дочерью только на одну неделю. Мистрис Шервин воспользовалась случаем, чтобы поговорить со мной с глазу на глаз, и с не объяснимою тогда для меня настойчивостью умоляла, чтобы я никак не оставался в деревне дольше назначенного мной срока. Маньон тоже наедине просил меня вполне полагаться на него в мое отсутствие и верить, что он всегда, как и прежде, будет верно охранять мои интересы в Северной Вилле. Странно, что только его слова успокоили и удовлетворили меня при отъезде из Лондона!

Короткий зимний день начинал уже темнеть, когда моя карета подъезжала к нашему поместью. Я всегда любил деревню в ту пору, когда снег запорошит землю своим белым покровом. Мне хотелось в день приезда в деревню увидеть эту картину, но на прошлой неделе была оттепель: всюду перед моими глазами грязь, лужи, падающие с туманного неба мокрые снежинки, резкий ветер, сырость. Вечерний мрак сгущался, и старые голые вязы в аллее парка стонали от ветра и уныло скрипели над моей головою, когда я подъезжал к дому.

Отец принял меня гораздо церемоннее, чем я хотел бы того. С детства я хорошо знал, что значит его вежливость в отношении родного сына. Какие заключения он выводил из моего долгого отсутствия и упорства хранить тайны от него – я не мог этого знать, но ясно было то, что я потерял привычное место в его уважении и не мог надеяться приобрести его снова коротким пребыванием в деревне в продолжение одной недели. И недоразумение, которого так боялась сестра, возникло между нами.

Унылая картина природы обдала меня холодом, когда я приближался к дому, прием моего отца увеличил во мне грустное расположение духа, только сердечная радость Клэры и удовольствие, которое я чувствовал, когда она стала потихоньку благодарить меня за быстрое исполнение ее просьбы, удержали меня от уныния. В первую минуту суматохи, с любовью прижимая ее к своему сердцу, я не заметил перемены в ее лице, которая впоследствии горестно поразила меня. Она похудела и стала еще бледнее, чем обыкновенно. Ясно, что ее мучили заботы, беспокойство. Не я ли был причиною их?

В этот вечер за обедом царствовала тяжелая и неприятная обстановка. Отец говорил только о посторонних предметах общими фразами, как будто с чужим человеком. Когда сестра вышла из-за стола, отец тоже ушел из столовой, сказав, что его кто-то ждет, чтобы переговорить о делах. Беседа с бутылками не имела для меня никакой прелести, и поэтому я присоединился к Клэре.

Сначала мы говорили о разных занятиях, которым она предавалась со времени возвращения в деревню. Как я, так и она избегали щекотливого предмета моего долгого пребывания в Лондоне. Трудно было ей заговорить и о неудовольствии моего отца, которое, очевидно, возбуждалось моим долговременным отсутствием. Между нами стояла стена льда, которую ни она, ни я не смели разрушить. Однако случай, по-видимому, самый ничтожный, скоро заставил меня оказать ей доверие и гораздо откровеннее переговорить с ней о предмете, наиболее прискорбном для нее.

Я сидел у камина напротив Клэры и играл с любимой собакой, которая последовала за мной в комнату. Когда я наклонился к собаке, вдруг из жилета моего выскочил медальон с волосами Маргреты и, удерживаемый шнурком на моей шее, раскачивался по направлению к Клэре. Я поспешил спрятать его, но не очень быстро, так что Клэра с быстротой женского взгляда успела заметить этот предмет как нечто новое для нее и сделать правдоподобные заключения, для какой надобности мог он служить.

Выражение удивления и удовольствия разлилось на ее лице. Она встала с своего места и, положа руки на мои плечи, как бы желая удержать меня на месте, сказала:

– Сидни, Сидни! Если в этом заключается твой секрет, который ты так скрываешь от нас, то как я рада! Когда я вижу, что у брата выскакивает медальон, о существовании которого я не знала, когда я замечаю, что брат вспыхивает таким живым румянцем, спеша спрятать свой медальон, то, конечно, не была бы я женщиной, если бы не вывела из этого заключение и если бы немножко не посплетничала о том.

Она остановилась. Я сделал большое усилие, чтобы обратить это в шутку. Вдруг ее лицо стало серьезно и задумчиво, а глаза все еще были устремлены на меня. Она с нежностью взяла меня за руку и прошептала мне на ухо:

– Когда ты женишься, Сидни, то я буду любить новую сестру, как люблю тебя.

Тут она опять села на свое место.

В эту минуту горничная принесла чай. Я успел обдумать свой ответ. Сказать ли ей все? Первая мысль говорила «да», размышление говорило «нет». Если сказать ей всю истину, то непременно Клэра захочет видеть Маргрету, а для этого надо будет ее ввести в дом Шервина и подвергать той же оскорбительной системе порабощения и принуждения, которой покорился я в моих отношениях с женой. Разные чувства меня останавливали, в особенности же самолюбие. Да притом посвятить сестру в эту тайну значило запутать ее во все последствия, которые могли возникнуть после открытия этой тайны. Но я не мог ни на один миг допустить мысль, чтобы сестра моя разделяла со мной тайну, которая всей тяжестью должна пасть на одного меня. Оставшись опять вдвоем с ней, я сказал:

– Не думай слишком плохо обо мне, Клэра, если я допущу тебя делать из виденного тобой какие тебе угодно заключения. Прошу только об одной милости: не говори никому ни слова о том. Я не могу еще высказаться, как хотел бы, через несколько дней ты узнаешь почему и поблагодаришь меня за скромность. А пока не хватит ли того, если я дам тебе слово, что когда придет время открыть мою тайну, то ты первая ее узнаешь и будешь первая, которой я доверюсь?

– Так как ты не оставил моего любопытства без пищи, – отвечала Клэра, улыбаясь, – и вдобавок позволяешь ему питаться надеждами в настоящем, то, кажется, я могу, несмотря на то, что я настоящая женщина, а все же могу обещать тебе все, чего ты желаешь. А в самом деле, Сидни, твой нескромный медальон так приятно рассеял черную печаль, которой ты был причиной, что теперь я буду жить счастливая надеждами и ожиданием, никогда не упоминая о твоей тайне, пока ты сам не дашь мне на это права.

Тут вошел отец, и наш разговор на том закончился. И после обеда его церемонное обращение со мною ничуть не изменилось, да и всю неделю моего пребывания в деревне оставалось одинаковым. Раз утром, когда мы остались с ним вдвоем, я осмелился заговорить о щекотливом предмете, с целью выведать, как мне следует поступать на будущее время, но не успел я намекнуть о своем долгом пребывании в Лондоне, как бы извиняясь в том, как отец тотчас прервал меня:

– Несколько месяцев тому назад, – сказал он холодно и сурово, – я говорил уже вам, что слишком много доверяю вашей чести, чтобы подозревать вас или желать вмешиваться в ваши дела, когда вам хочется сохранять их в тайне. Пока вы не будете иметь полной доверенности ко мне и пока сами не заговорите с полною откровенностью, до тех пор я ничего знать не хочу. Этой доверенности вы теперь не чувствуете, вы колеблетесь, говоря со мной, ваши глаза с плохо скрытым замешательством встречаются с моим взглядом. Еще раз повторяю вам, что я остановлю вас при первом слове пошлых объяснений. Скрытность всегда поддерживается оправданиями, я оскорбил бы вас предположением, что у вас есть важная причина таиться от меня. Вы в тех уже летах, когда ответственность за ваши действия лежит на вас, и вы должны хорошо знать свой долг, как и я знаю свой. Выбирайте же что-нибудь одно: или скажите все, или ничего не говорите.

Сказав это, он оставался еще несколько минут в комнате и потом ушел. Я жестоко страдал от унизительной необходимости скрывать, так что готов был во всем признаться, если б только надеялся высказать это страдание ему, тогда бы он, если б не простил меня, то, по крайней мере, пожалел бы обо мне.

Вот первая и последняя попытка, которую я осмелился сделать перед отцом, чтоб открыть полунамеками и полупризнаниями свойство моей тайны. Что касается до полного и решительного признания, то я уверил себя ложными доводами, что из этого вышел бы самый плохой результат. Много месяцев прошло в ожидании и много еще месяцев оставалось мне ожидать действительного моего счастья, так зачем же не сохранять тайну моего брака как можно дольше? Не гораздо ли лучше удержаться от желания открыть эту тайну отцу, пока" необходимость не вынудит к тому, пока обстоятельства не представят удобного случая?

На отца мой приезд в деревню не произвел никакого действия, я мог бы возвратиться в Лондон на другой же день после прибытия в замок: его мнение обо мне ничуть не изменилось бы, однако я остался на всю неделю для Клэры.

В обществе сестры я был счастлив, но во всяком случае пребывание в замке было очень прискорбно. Эгоистическое желание вернуться к Маргрете, желание, с которым я не мог вполне справиться, холодность моего отца, необходимость сидеть в комнатах, потому что все время погода была дождливая и туманная, – все это вместе, хотя в разной мере, способствовало тому, что жизнь в замке была для меня тяжела. Но кроме всех этих причин я страдал жестоко, чувствуя, что первый раз в жизни стал чужим в отцовском доме.

У нас в доме, казалось мне, все приняло иной вид. Комнаты, старые слуги, прогулки, домашние животные – все, казалось мне, изменилось или утратило что-то из своей собственной физиономии со времени последнего моего посещения. Какую часть замка любил я прежде, та теперь мне совсем не нравилась, я должен был прибегать к тяжелым усилиям, чтобы против желания приниматься за прежние привычки, некогда столь милые мне. Со времени предпоследней осени и зимы, проведенных мной в деревне, поток моей жизни как будто выбрал другое направление и сопротивлялся, по моему произволу, принять прежнее течение.

В конце этой недели мы расстались с отцом точно так же, как и увиделись. Когда я прощался с Клэрой, она ни слова не сказала мне насчет короткого пребывания моего в замке и только напомнила, что мы скоро увидимся в Лондоне. Вероятно, она заметила, какое грустное впечатление произвело на меня это посещение, и потому решилась с веселым видом перенести нашу новую разлуку. Теперь мы вполне понимали друг друга, и это было мне единственным утешением при разлуке с нею.

Тотчас при прибытии в Лондон я отправился в Северную Виллу. Мне сказали, что в мое отсутствие ничего нового не случилось, однако мне показалось, что Маргрета несколько изменилась. Она была бледна, раздражительна и необыкновенно молчалива. Когда я стал ее расспрашивать о том, она объясняла это скукой от невольного затворничества во все продолжение этих туманных и дождливых дней. В других отношениях семейный быт нисколько не утратил своего обыкновенного однообразия: по обыкновению, мистрис Шервин занимала свое место в гостиной, а ее муж по вечерам читал газету в столовой, имея перед собой бутылку старого и ни с чем не сравнимого хереса. Не прошло и пяти минут после моего прибытия, и я снова втянулся в здешние будни, как будто ни на один день не покидал дом. С этого времени я осознал, что где моя жена, там должен быть и мой дом, и не могло уже быть иначе.

Маньон пришел очень поздно вечером с кипой деловых бумаг для совещания с Шервином. Так как я уже уходил домой, то и попросил его выйти ко мне на минуту в столовую, чтобы переговорить со мной. Рука у него никогда не была теплой, но в этот раз она была точно ледяная, так что когда я пожал ее, то и моя рука оледенела. Он поздравил меня с счастливым возвращением и сказал, что в мое отсутствие ничего особенного не случилось, но когда он произносил эти слова, то я впервые заметил легкую перемену в его голосе: он был тоном ниже и самое произношение было гораздо быстрее обыкновенного. Это обстоятельство и притом необыкновенно холодная рука заставили меня спросить его, не чувствует ли он себя нехорошо. Да, он был болен в мое отсутствие. Тяжелая работа, по его словам, утомила его. Потом, извиняясь, что так скоро должен проститься со мной, потому что принес срочные дела, он возвратился в столовую с такою торопливостью, какой я никогда прежде не замечал у него.

Уезжая в деревню, я оставил и Маргрету и Маньона в добром здоровье, при моем возвращении оба они захворали. Вероятно, что-нибудь произошло, хотя все в один голос уверяли, что ничего особенного не случилось. Но в Северной Вилле, по-видимому, мало обращали внимания на болезни: здоровье мистрис Шервин всех приучило к беспрерывному нездоровью.

VI

Прошло шесть недель после того, как я ездил в деревню. Отец с Клэрой возвратились в город.

Их приезд не произвел никаких перемен в моих привычках. Мы с сестрой взаимными стараниями устраняли всякую неловкость в наших встречах, и никто из нас ни одним словом не намекал о моей тайне. По обязанностям и занятиям своим в городе отец, по обыкновению, держался далеко от меня. Но я не намерен надолго останавливаться на описании жизни, какую я вел то в Северной Вилле, то в нашем доме весной или летом. Зачем повторять уже рассказанное? Лучше прямо приступить к периоду окончания моего испытания. Тяжело мне вспоминать об этом времени, однако я твердо решился изложить его на бумаге.

Слишком уж далеко я зашел вперед, чтоб останавливаться, притом еще несколько страниц – и я дойду до…

Слабодушие!.. Еще хуже, чем когда-нибудь!.. Надо продолжать, надо докончить мой рассказ. Еще несколько недель работы – и совершится несчастный долг покаяния!..

Представьте же себе, что вот и наступил последний день долгого года испытания и что Маргрета, для которой я принес так много жертв, для которой я так много выстрадал, завтра наконец будет принадлежать мне!

Накануне этого дня, когда со мной должна была совершиться такая великая перемена, вот каким образом можно анализировать взаимное наше положение – мое и тех лиц, с которыми жизнь моя была связана.

Холодность отца ко мне ничуть не изменилась и по прибытии его в Лондон. С своей стороны я тоже тщательно избегал случая произносить малейшее слово, имеющее хоть самое далекое отношение к моему настоящему положению. При наших с ним свиданиях сохранялся вид обыкновенных отношений отца к сыну, но тем не менее между нами был совершенный разлад.

Клэра тотчас это заметила и в душе скорбела о том. Однако более радостные чувства пробуждались в ее сердце, потому что, оставаясь с нею наедине, я давал ей понять, что приближается уже время, когда я открою ей свою тайну. Ее волнение почти равнялось моему, хотя по разным причинам: она могла ожидать только объяснения и приготовленного сюрприза. Часто думая о ее впечатлительности, я почти боялся оставлять ее надолго в неизвестности и почти жалел, что открыл ей нечто из нового главного интереса моей жизни, тогда как не пришло еще время сказать ей все.

В последнее время мы с мистером Шервином имели столкновения, в которых далеко не царствовало сердечное согласие. Он сердился на меня, почему я до сих пор не решился открыто рассказать отцу о нашем браке, и считал причиной моего молчания совершенное отсутствие у меня нравственной твердости. С другой стороны, он принужден был принять в соображение, что мое упорство в сохранении тайны уравновешивается с моим добросовестным выполнением всех его требований. Моя жизнь была застрахована в пользу Маргреты, я принял должные меры, чтобы получить первое хорошее место. Не теряя времени, я похлопотал и записался в кандидаты и устроил так свои дела, что был готов принять первое приличное мне место. Неутомимые мои заботы о нашей будущности с Маргретой для устранения неблагоприятных случайностей произвели бы на Шервина лучшее впечатление, если б он не был таким эгоистом, но и теперь по крайней мере они зажимали ему рот, когда он начинал ворчать на мою скрытность перед отцом, и заставляли его сохранять ко мне угрюмую вежливость, которая гораздо менее оскорбляла меня, чем пошлая бесцеремонность с неизбежным сопровождением убийственных анекдотов и еще более убийственных шуточек, что решительно возмущало меня.

Весной и летом мистрис Шервин, видимо, ослабевала. Порой ее слова и поступки, особенно в отношении меня, заставляли меня бояться, что вместе с физическими силами ослабевает и ее рассудок. Например, раз случилось, что Маргрета вышла на минуту из комнаты, и мистрис Шервин торопливо подошла ко мне и с какою-то лихорадочною тревогою в глазах прошептала мне:

– Смотрите лучше за женой, помните, что вы должны охранять ее и отстранять от нее всех злых людей. Я всегда заботилась о том, не забывайте и вы.

Я обратился к ней с расспросами, что это значит, но она сбивчиво отвечала мне что-то о естественных опасениях матери и поторопилась опять занять свое место. Никак нельзя было убедить ее объясниться толковее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю