Текст книги "Тайный брак"
Автор книги: Уильям Уилки Коллинз
Жанры:
Классические детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
Отец изумился и оглянулся вокруг себя. Удерживаемый бессознательным чувством, и я остановился тоже у самых дверей. Следуя его примеру, мои глаза тоже устремились на портьеру, закрывавшую вход в библиотеку.
Портьера приподнялась немного и опять упала, потом совсем раздвинулась.
Медленно и тихо выходила оттуда Клэра. Ее безмолвное и неожиданное появление в эту минуту, сведенные судорогой черты лица, ужас, выражавшийся в ее тусклом, неподвижном взоре, смертельная бледность лица, белое платье, медленная походка – все напоминало что-то сверхъестественное. При ее появлении казалось, что не Клэра, а какое-то видение приближалось к нам. Отец с удивлением произнес ее имя, когда она проходила мимо него, но это было не восклицание, а шепот. На минуту, колеблясь, она остановилась, я видел, как она задрожала, когда ее глаза встретились с глазами отца, потом она обратила на меня свой взор, и тогда мужественная девушка смело подошла ко мне и, взяв меня за руку, взглянула прямо в глаза отцу.
– Клэра! – воскликнул он тем же слабым голосом.
Я чувствовал, как холодная рука бедняжки крепко сжимала мою, пожатие ее маленьких холодных пальцев причиняло мне страшную боль. Ее губы шевелились, не произнося ни малейшего звука: так дыхание ее было тяжело и прерывисто.
– Клэра! – повторил отец в третий раз более уверенным тоном.
Но с первых же его слов голос его стал глуше и мягче, потому что даже в эту минуту на него производило влияние благородное, рыцарское чувство к женщине, соединенное с нежной любовью к дочери.
– Клэра, оставьте его руку… Ваше присутствие здесь неуместно. Оставьте его. Вы не должны касаться его руки. Он уже не сын мне и не брат вам. Клэра, разве вы не слышите?
– Слышу, папа! О, если б мама на небесах не слышала вас!
Он подходил уже к ней, но при последних ее словах он вдруг остановился и отвернулся от нас. Какие воспоминания о прошлом воскресли в эту минуту в его душе?
– Клэра, вы говорите так, как не следовало бы вам говорить, – сказал он, не поворачивая головы. – Ваша мать…
Тут голос у него задрожал и пресекся.
– Неужели вы все еще будете держать его за руку после того, что я вам сказал? Повторяю вам, он недостоин быть при вас. Отныне мой дом не его дом… Неужели я должен приказать вам оставить его?
Врожденное чувство покорности отцу восторжествовало, она выпустила мою руку, но не отходила от меня.
– Теперь оставьте нас, Клэра, – сказал он. – Дурно вы сделали, что слушали в той комнате… Дурно и то, что вы пришли сюда. Идите наверх, я сам приду к вам… Вы не должны оставаться здесь.
Она сложила на груди свои дрожащие руки и испустила глубокий вздох.
– Я не могу уйти, – сказала она скороговоркой, не переводя духа.
– Неужели вы вынудите меня сказать, что так поступают только непокорные дети?
– Не могу, – возразила она умоляющим голосом, – не могу, прежде чем вы не скажете мне, что простите его.
– Простить! Сквозь пальцы смотреть на такие проступки? Мне – прощать его! Клэра, неужели вы до того изменились, что можете открыто противиться мне?
При этих словах он отошел от нас.
– О, нет! Нет!
Она бросилась к нему, но вдруг остановилась на полдороге и повернула ко мне голову с ужасом во взоре. Я все стоял у двери.
– Сидни! – воскликнула она. – Ты не сдержал своего слова, у тебя не хватило терпения… О, папа! Если я хоть немного заслужила вашу милость, умоляю вас, перенесите ее на него! Сидни, да говори же! Сидни, на колени, моли его о прощении! Папа, я обещала ему, что вы помилуете его ради меня, если я стану молить вас о том! Ни слова.., ни тот, ни другой! О, это слишком страшно! Сидни! Не уходи еще.., нет.., никогда! Папа, вспомните, как он всегда был добр ко мне, как он любил меня… Он.., любимый сын нашей бедной мама! Поневоле я должна вам напомнить о ней. Вы сами всегда говорили, что из двух братьев я всегда любила его больше, потому, кажется.., потому что он был любимцем мама… За первую его вину, за первое горе, которое он вам принес, неужели вы скажете, что ваш дом никогда не будет его домом? Да накажите же и меня, папа… У меня тоже свои вины, как и у него… Когда я услышала, что ваши голоса все возвышаются, я стала подслушивать вас в библиотеке. Сидни! О, не уходи – нет! Нет! Нет!.. Ни за что!
Она бросилась к растворявшейся уже двери и захлопнула ее.
Встревоженный ее страшным волнением, отец упал в кресла.
– Клэра, – наконец сказал он опять, вставая, – приказываю вам оставить его.
Потом, сделав несколько шагов ко мне, воскликнул:
– Удалитесь! Как вы ни опозорили себя, имейте, однако, человеколюбие избавить меня от муки, которую я терплю!
Я успел шепнуть сестре:
– Я напишу к тебе, милочка моя, напишу!
Она обвила руками мою шею, но я легко высвободился из ее объятий, потому что она уже ослабевала. У дверей я еще раз оглянулся и бросил последний взгляд на эту комнату.
Клэра была в объятиях отца, голова ее упала на его плечо, на ее всегда непорочном лице лежала печать небесного спокойствия, как будто, освободившись от земного горя, оно отражало только свет ангельского взора. Она лишилась чувств.
Отец все стоял и одной рукой поддерживал бездыханное тело сестры, а другой нетерпеливо отыскивал позади себя шнурок от колокольчика, с тоской и беспредельной нежностью глаза его устремлены были на светлое лицо, прижавшееся к его взволнованному лицу. Одну минуту видел я его в таком состоянии. Прошла еще минута – и меня уже не было в доме.
С той поры я не возвращался уже домой, с той поры я не видел уже отца…
IV
Анализируя влечения и пружины, управляющие нашими страстями, мы упускаем из виду самые простые, самые обыкновенные вещи. Когда испытываешь потрясения в жизни, когда радость изменяется на печаль или печаль на радость, тогда только мы видим, от каких мелочей действительности зависят самые благородные наслаждения или величайшие скорби нашей души.
И мне пришлось изведать эту истину, когда после минутного колебания перед отелем моего отца я почувствовал себя более одиноким, чем самые жалкие нищие, проходившие мимо меня на большой дороге, которых на ночь приютит на чердаке жена или какой-нибудь родственник. Ноги мои двигались по знакомой дорожке в Северную Виллу. Не свободное внушение собственной воли, а инстинктивное сознание, что мне еще остается выполнить одну обязанность, руководило мной, когда я шел по улицам в один из самых теплых и ясных дней.
Вот я опять очутился на дороге моего ежедневного странствования в продолжение целого года, и только теперь в первый раз я заметил, что не было местечка на этом переходе, которое не было бы мне дорого и не запечатлелось бы в моем воспоминании по какому-нибудь отношению к Маргрете Шервин. Вот галантерейная лавка, в которой выставлено столько прелестных вещиц, которые всегда хотелось мне мимоходом купить ей в подарок. А вот этот угол шумной улицы без всяких запоминающихся особенностей выглядел в моих мечтах в радужном свете, потому что, дойдя до этого места, я знал, что половина расстояния позади. А тут, немного дальше, деревья парка, которые, даже лишенные листвы, всегда восхищали меня. Не под их ли тенью я прогуливался с ней? Еще несколько шагов – и я дошел до угла, за который надо повернуть на Голиокский сквер, самое безлюдное и пыльное место, тут обыкновенно в душе моей поднимался рой любовных мыслей, поглощаемый моими мечтами, как большой образ римской Мадонны, украшенный драгоценными камнями, освещается золотыми лучами солнца. Тогда я надеялся, тогда я был счастлив! Все эти воспоминания воскресали во мне и теперь, когда, обесчещенный, погибший, я шел по той же дороге в Северную Виллу… Теперь с укором и насмешкой глядели на меня все эти некогда столь знакомые дома, безмолвные свидетели очаровательных мечтаний.
Я все шел, не колеблясь ни минуты, без мысли о возвращении. Я сказал, что честь моей фамилии не будет запятнана павшим на меня страшным позором, и решил сдержать это слово до конца дней моих. Мне хотелось заставить отца раскаяться в своей несправедливости и презрении ко мне. И в этой решимости я черпал веру в себя, доверие к своей энергии и хладнокровие, с которым я вынес даже приговор изгнания из дома отца, – и все шел я вперед к цели. И если какое-нибудь предприятие подвергало большей пытке сердце человеческое, то именно это было мое: я шел на свидание с мистером Шервином.., может быть, с ней… Какое надо вынести унижение! Мне предстоит произнести страшные слова, выразить ясно истины, которые покажут ему, что отныне всякая хитрость бесполезна, что некоторые намеки в его письме – наглое оскорбление с его стороны, клятвопреступление со стороны его дочери! Вот что мне предстояло сделать, и еще больше: обличая в вероломстве, которого я стал жертвой, мне надо было спасти свое семейство, членом которого, хоть изгнанным, я состою, спасти от всех злобных попыток, которые могут они предпринять или из чувства мщения, или ради корысти, когда будут открыты их наглое преступление и алчность. Трудное, почти невозможное дело, но я должен выполнить его!
Беспрерывно я приводил себе на память мысль об этой жестокой необходимости и не для того только, чтоб убедить самого себя в своем долге, но чтобы закалить себя против другой мысли, которую я силился запечатлеть в душе: мне все виделся образ бледной, неподвижной Клэры, упавшей на грудь отца. Клэра! При этом имени горе слабеет, тоска и ужас сливаются с мыслью. Боже, сохрани меня от отчаяния!
У садовой калитки стояла служанка, та самая, которую я видел и расспрашивал в первые дни моей пагубной страсти.
Бедно одетый человек подал ей письмо и быстро удалился при моем приближении.
Когда она посторонилась, чтобы дать мне дорогу, ее замешательство и удивление были так велики, что она не могла взглянуть на меня. Только тогда, когда я поднимался на крыльцо, она сказала мне:
– Мисс Маргрета, – она все еще звала ее этим именем, – мисс Маргрета наверху, сэр… Вероятно, вам угодно с нею видеться…
– Я не хочу ее видеть, а мне надо переговорить с мистером Шервином.
Еще более испуганная, она бросилась отворять мне двери из коридора. По ее замешательству я догадался, что она впустила меня в эту комнату вопреки приказанию.
Мистер Шервин поспешно задвинул ширмами один угол, комнаты, видимо не желая, чтобы я видел там что-то, что, впрочем, я не заметил.
Потом он подошел ко мне, протянув руку, но с тревожным выражением косясь на ширмы.
– Ага!.. Наконец-то! Так вот и вы! Не пойдем ли мы в гостиную? Дело в том.., впрочем, не моя вина.., я писал вам.
Он вдруг остановился и протянутая рука сама собой опустилась.
Я не произнес еще ни слова, но, вероятно, по моему взгляду или обращению он понял цель моего появления.
– Отчего же вы ничего не говорите? – спросил он после минутного молчания. – Зачем вы так смотрите на меня?.. Подождите.., мы потолкуем в другой комнате.
Он прошел мимо меня, указывая на дверь и отворяя ее.
Что за горячее желание удалить меня отсюда? Какого человека или что за вещь прячет он за ширмами?
Служанка сказала мне, что дочь его наверху, а слова и действия этого человека казались мне подозрительными, и я решил остаться в этой самой комнате, чтобы открыть тайну, заключавшуюся в ней.
– Ну что же? – сказал он, открывая обе половинки дверей. – Вам известно, что гостиная в той стороне и что я всегда принимаю гостей в лучшей, самой передней комнате.
– Меня привели сюда, а теперь нет у меня ни времени, ни охоты ходить из комнаты в комнату ради вашего каприза… То, что мне надо вам сказать, займет немного времени, и я вам скажу это здесь, если только вы не объясните мне причины, почему это вам противно.
– Здесь!.. Вы хотите здесь со мною говорить? Позвольте же вам сказать, что у нас, простых, честных торговцев, подобные поступки называются именно невежливостью. Да, я повторяю это слово: невежливостью или, лучше сказать, грубостью.
Мускулы его лица съежились и страшно подергивались, и его бегающие злобные глаза все косились на ширмы.
– Впрочем, – сказал он вполголоса, принимая самый наглый вид и садясь на прежнее место, – пускай будет что будет… Не на меня должны пенять все эти доктора и женщины… Никто не может упрекнуть меня в неосторожности или в недостатке заботливости… а так далее… Ну что ж? – продолжал он, между тем как страшная подозрительность чувствовалась в его взглядах и движениях. – Пускай будет по-вашему, останемся здесь. Бьюсь об заклад, что вы скоро в том раскаетесь. Кажется, вы не очень спешите говорить, и потому я сяду… Ну, а вам как угодно!.. Ну так что же?.. Не будем терять попусту время. Вы пришли сюда с дружеским намерением просить меня позвать дочь мою и, словом, показать себя настоящим джентльменом во всех отношениях… Или не так?
– Вы мне написали два письма?
– Да, и притом же я чертовски хлопотал, чтоб письма верно попали к вам в руки, я сам относил их.
– Чтобы объяснить себе содержание этих писем, надо предположить одно из двух: или вас жестоко обманули, и в таком случае остается только сожалеть вам, или же…
– Сожалеть мне!.. Что вы хотите этим сказать? Никто здесь не просит у вас сожаления!
– Или же вы сами хотели обмануть меня, и в таком случае я предупреждаю вас, что теперь все ваши обманы бесполезны и послужат только к тому, чтоб довершить зло злом, прибавив преступление отца к преступлению дочери. Я все знаю, знаю больше, чем вы думаете, больше, чем вы желали бы.
– А! Так вы вот каким тоном заговорили! Черт возьми! Только вы входили сюда, как я уже видел, что дело – дрянь! Как! Вы не верите моей дочери? Не верите ей? Вы пришли затем, чтобы перехитрить.., и сыграть с нами скверную шутку! Вот каково ваше намерение! Провалитесь вы сквозь землю с вашей холодной важностью и аристократическими манерами! Вы увидите, что я из таких, которые сумеют держать ответ, сами увидите! Ха! Ха!.. Это что?.. Мы ведь не потеряли венчального свидетельства – вот оно в кармане!.. А! Так вы не хотите поступать с моей дочерью как следует честному человеку? Уйдем! Уйдем отсюда… Право, для вас же лучше будет уйти отсюда… Сейчас же я отправлюсь к вашему отцу и расскажу ему всю историю. Сейчас же прямо к нему, это так верно, как то, что меня зовут Шервином!
Тут он сильно стукнул кулаком по столу и вскочил бледный от гнева.
Ширмы слегка заколебались, и я услышал шелест. Шервин подошел ко мне, но вдруг остановился, изрытая проклятья и оглядываясь на ширмы.
– Советую вам, – сказал я, – спокойно оставаться здесь. Сегодня отец все узнал от меня самого. Он отверг меня, и я навсегда оставил дом отца моего.
Он поспешно повернулся и посмотрел прямо мне в глаза, на его лице выразились ярость и крайнее замешательство.
– Так вы вернулись ко мне нищим! – воскликнул он. – Нищим, который запутал меня в сети своей знатностью, своими богатыми надеждами! Нищим, который не может прокормить своей жены! Ну да! Еще повторю – нищим, который осмеливается смотреть мне прямо в глаза и разговаривать таким тоном! Плевать мне на вас и на вашего отца! Я знаю законы! Ведь я англичанин! Слава Богу! Я знаю свои права и дочери моей и назло вам обоим докажу, что это не пустые права. Ого! Смотрите на меня, сколько хотите и с каким хотите бешеным видом! Я честный человек, и дочь моя честная!
В эту минуту я смотрел на него с истинным презрением и отвращением: его бешенство не производило на меня другого впечатления. События этого утра иссушили во мне источники самых жизненных и сердечных ощущений. Даже другого рода слова не произвели бы на меня более сильного впечатления. Разве я не выслушал уже слова отца, который сумел пронзить мне сердце? Какие же слова, кем бы ни были произнесены они, могли теперь тронуть меня?
– Ну да! Подтверждаю, что дочь моя честная и целомудренная девушка, – повторил он опять, садясь, – и посмотрю, как вы или кто другой станут мне доказывать противное. Вы говорите, что все знаете. Что же все-то? Посмотрим! Этот пункт надо прежде всего разъяснить, а там уже перейдем к другому. Она говорила, что она невинна, и я верю ей и подтверждаю это. Если б только я мог найти следы этого проклятого Маньона, так я и его заставил бы подтвердить то же. Словом, говорите все, что вы там выдумали про нее, про свою законную жену, а я заставлю вас признать ее и содержать ее, как следует по закону, – уж я за это ручаюсь вам!
– Если бы вы еще не совсем потеряли стыд и совесть, если бы в вас сохранилось хоть какое-нибудь понятие о человеческой чести, то вы скорее умерли бы, чем стали задавать мне подобный вопрос. Молчите! Я не затем пришел сюда, чтоб укорять вас, не затем, чтобы пробудить в вашей совести хоть малейшее сознание, что вы меня навеки опозорили и погубили. Еще раз я пришел в ваш дом затем, чтобы только сказать вам, что все гнусные обманы, заключающиеся в вашем письме, так же мало доставят вам выгоды, как и глупое нахальство, с которым вы и в настоящую минуту подтверждаете эту ложь. Я сказал уже и еще раз повторяю – я все знаю. Я был в этом доме раньше, чем увидел вашу дочь у подъезда, я слышал ее голос, я подслушивал их разговор, и собственные их слова убедили меня в том позоре и бедствии, которых вы не можете заставить меня пересказывать вам. Что же касается до вашей прошлой двуличности и до настоящего бешенства, то вот вам единственный ответ от меня: никогда я уже не увижу вашей дочери, виновной в таком преступлении!..
– А вот же увидите, черт возьми! Непременно увидите! Это я вам говорю… Да и еще возьмете ее к себе! Неужели же вы думаете, что я не вижу ясно все, что в вас происходит и что значит ваша удивительная выдумка? Отец прогнал вас, лишив куска хлеба, ну так теперь вам хочется опять войти к нему в милость.., вот вы и стали Бог знает что сочинять на мою бедную дочь, чтобы как-нибудь отвязаться от нее! Только этому не бывать. Раз обвенчавшись, хочешь не хочешь, а все живи с женой. Неужели вы думаете, что я не верю ей в тысячу раз больше, чем вам? Неужели вы полагаете, что мне легко? Вот там наверху дочь, которая у меня на шее, которая только и знает, что слезы проливает, а вот тут жена – и при этом голос у него необыкновенно понизился – жена, которая до того потеряла рассудок, что я вынужден бросать свои дела, чтоб присматривать за ней, и все это горе, все расстройство и помешательство произошли только оттого, что вам захотелось перевернуть все вверх дном! Неужели вы думаете, что это возвратит мне спокойствие? Ну да! Я заставлю вас исполнить ваши обязанности в отношении дочери, хоть бы для этого она должна была подать просьбу в консисторию [18]18
Консистория – религиозный совет.
[Закрыть]. Нечего сказать, хорошая выдумка! Да и кто поверит вам, чтобы такая молоденькая женщина, как Маргрета, привязалась к такому человеку, как Маньон, и так давно, и без вашего ведома? Какой человек поверит этому? Хотелось бы мне знать, что это за человек?
– Я!
Это слово было произнесено мистрис Шервин.
Из-за ширм выдвинулась фигура. Неужели это то самое нежное, грустное лицо, некогда возбуждавшее мое сострадание, то самое исхудалое от болезни и горя лицо, которое всегда занимало место на заднем плане сцены нашей проклятой любви, всегда уподобляясь привидению, когда темнота ночи заставала нас с Маргретой сидящими рядом один подле другого?
Разве могила возвращает своих мертвецов? Я был охвачен таким ужасом, что не мог ни шевелиться, ни говорить, когда она подходила ко мне. На ней было все белое, как саван на мертвеце, вышедшем из гроба. Этот призрак женщины, преждевременно сгорбившейся от печалей и болезней, теперь судорожно выпрямился и принял свой настоящий рост, руки ее висели по бокам, как у мертвеца, обычная бледность лица сменилась землистым цветом, и не было уже на нем того грустного выражения безмолвной печали и кроткой покорности своей судьбе; оно выражало только застывшую тоску, мертвенное спокойствие от истощения, страшная печать смерти лежала на этом живом, но уже мертвенном лице, неумолимый взгляд смерти светился в ее неподвижных, но блестящих глазах…
Не трогаясь с места, Шервин заговорил с ней, когда она остановилась передо мной, тон его изменился, но ничто не выражало в нем особенной чувствительности – Ну вот вы говорили, что он непременно придет и что вы не умрете, пока не увидите его и не поговорите с ним. Ну вот он и пришел! Он пришел, пока вы спали, я и просил его подождать, чтобы вы могли видеться с ним, если хотите. Уж теперь нельзя сказать, чтобы я не исполнял ваших причуд и капризов. Ну вы и вбили себе в голову, что верите ему. А теперь не позвать ли служанку, чтоб она проводила вас наверх? И ложитесь себе, не думая более ни о чем.
Она слабо покачала головой и при последних его словах устремила на него глаза. Когда ее умирающие глаза встретились с его глазами, когда обратилось к нему лицо, с которого исчезал уже последний луч жизни, тогда даже эта грубая натура почувствовала как бы толчок. Я видел, как он вздрогнул, побледнел как смерть и отодвинул свой стул, не сказав ни слова.
Она снова повернулась ко мне. Ее голос, хотя и не дрожал уже, но был все таким же смиренным, кротким и приятным. Тяжело было замечать, как мало изменился этот голос, тогда как на лице была такая страшная перемена.
– Я умираю, – сказала она мне. – Много ночей прошло с тех пор, как Маргрета ночью одна возвратилась домой. Тогда, взглянув на нее, я почувствовала, как сжалось у меня сердце, и приняла это за предвестие смерти. Много ночей прошло с тех пор, как я привыкла произносить молитвы с мыслью, что я молюсь в последний раз, что наконец я осмелюсь сомкнуть свои глаза во мраке и покое. А между тем моя жизнь продолжалась до сегодня. Отвращение к жизни не покидало меня с той самой ночи, когда я увидела возвращение Маргреты, а между тем я не хотела еще умереть, потому что мне надо было просить прощения у вас… А вы все не приходили, чтобы выслушать и простить меня!.. Прискорбно было бы мне, если б Господь взял меня прежде, чем я вас увидела… Сны не обманули меня, я была уверена, что Господь пошлет мне это очищение покаянием…
Она остановилась и опять взглянула на меня, но в ее лице было то же полное отсутствие выражения. Глаза ее были тусклы, оставался один голос.
– Мой муж спросил, кто вам поверит, – продолжала она, и каждое ее слово становилось яснее и отчетливее. – Я отвечала на то, что вам верю я… Вы сказали истину. В эту минуту, когда в глазах моих меркнет свет жизни, когда в груди моей застывает дыхание, когда я слышу уже голос смерти.., вот здесь, в этом самом доме, где я перенесла столько страданий и печали, в присутствии моего мужа, под кровом, охраняющим меня и мою виновную дочь, я свидетельствую за вас и подтверждаю, что вы сказали истину! Это я, мать ее, говорю: Маргрета Шервин пала и недостойна уже называться вашей женой!
Медленно, ясно, торжественно произнесла она последние слова. До той минуты, пока она не высказывала еще этого страшного обличения, ее муж наблюдал за нами с какой-то свирепой недоверчивостью, но когда обличение было произнесено, его глаза потухли, и он молча отвернулся от нас.
Шервин не поднимал глаз, не пошевелился, не пытался даже прекратить наш разговор, когда она снова заговорила все более ослабевающим голосом, медленно, останавливаясь на каждой фразе:
– Из этой комнаты я отправлюсь в могилу… Мои последние слова на земле будут обращены к мужу и изменят его отношение к вам. Я всегда была слабодушна, нерешительна, – тут в ее голосе появилась странная и кроткая горечь. – Жалкое, бедственное малодушие! В молодости я испытала такие жестокие потрясения, я выстрадала так много горя, что это вызвало у меня болезнь, от которой я никогда уже не оправлялась… Так что я прожила всю жизнь, страшась других, сомневаясь в себе. Вот почему я стала так страшно виноватой перед вами. Простите меня, пока я жива… Я подозревала вероломный обман, замышляемый против вас… Я предчувствовала позор, следствия его… Им удалось всех обмануть своим лицемерием; от меня они не могли укрыться с самого начала… А между тем я не предупредила вас, как следовало… Этот человек, – тут ее глаза засверкали ужасом, и исхудалые, дрожащие руки беспрерывно то поднимались, то падали, – этот человек производил на меня впечатление сатаны. Я всегда дрожала перед ним, как, бывало, ребенком дрожала в темноте… Вся моя жизнь прошла в страхе… Страх от него, страх от мужа, страх даже от дочери, и страх еще ужаснее – страх от собственных мыслей, страх открытия истины, которое я должна была вам сделать!.. Когда я пыталась объясниться с вами, вы, по своему чрезмерному благородству, не могли понять меня. Я все еще боялась верить основательности моих подозрений, тогда как давно уже эти подозрения должны бы стать для меня истиной… Какая была это мука!.. О, как я выстрадала с той поры до настоящей минуты!
Ее голос обратился в слабый шепот, дыханье ее замирало. Она сделал усилие, чтобы собраться с духом, и быстро прошептала:
– Не дайте мне умереть, не получив вашего прощения! Я вытерпела страшную казнь, свидетельствуя против невинности своей дочери!.. Она не раскаивается в своем гнусном поведении… Если она подойдет к моему смертному одру, я не осмелюсь молиться, чтобы Господь благословил ее! Простите меня, простите! Дайте унести в могилу ваше прощение!
Она схватила мою руку и прижала к своим холодным губам. Слезы навернулись на глазах моих, когда я хотел отвечать ей.
– Не плачьте!.. Не плачьте обо мне! – прошептала она с невыразимою кротостью в голосе. – Сидни – позвольте мне назвать вас по имени, как называла бы вас мать ваша, если б она была жива, – Сидни! Помолитесь за меня, чтобы я там, в страшной вечности, получила отпущение своих грехов, как получаю его от вас. А за нее… Ах! Кто будет молиться за нее, когда меня не станет?
Это были последние слова, которые я слышал от нее.
От истощения она не могла уже говорить даже шепотом, но пыталась взять меня за руку и проститься, отправляясь в последний, безвозвратный путь. Но и тут силы ей внезапно изменили, так что было страшно смотреть. Ее рука протянулась было ко мне и так осталась в воздухе, потом опять упала с судорожно скорченными пальцами. Она зашаталась и упала бы прямо на грудь, но я подхватил ее.
Тут бросился к ней муж и разлучил нас. Наши взгляды встретились, и я увидел в его глазах выражение злобного лукавства, противоречившего его лицемерной сдержанности. Он прошептал:
– Если вы не перемените своего обращения, завтра…
Он не докончил фразы и вывел свою жену в другую комнату.
Но прежде чем она ушла, мне показалось, что глаза ее еще устремились на меня с выражением покорности, которое вскоре заменилось давно знакомым мне выражением печали и доброты. Обман ли то воображения или действительно последняя искра жизни этого несчастного создания сверкнула для меня, как последнее прощание на земле? Прежде чем я успел хорошенько разглядеть, она стала невидима, навеки для меня исчезла…
Впоследствии мне передали, как она умерла.
Весь тот день и всю ночь она оставалась неподвижной и безгласной, хотя подавала еще признаки жизни. Истощенное тело все еще упорно боролось с смертью. Доктора снова прибегли к возбуждающим средствам, сильно удивляясь тому, что она двенадцать часов прожила еще после того, как они каждую минуту ожидали ее смерти. Когда они объявили ее мужу о своем приговоре, то никак не могли объяснить себе его поступков. Он наотрез отказался верить их словам, что жизнь его жены в опасности, обвинил всех, утверждавших о ее смерти, что они делают это с умыслом для того, чтобы ему приписать причину ее, как будто оттого, что он недостаточно берег ее; кроме того, всякому встречному и даже своим слугам он твердил о примерном своем поведении в отношении жены своей, о своем снисхождении к ее капризу видеться со мной и о терпении, с каким он выслушивал ее сумасбродное вранье, по собственному его выражению. Доктора с отвращением отворачивались от его укорительных жалоб, видя тут не совсем чистую совесть. Все домашние бегали от него.
На другой день, несколько взбодренная возбуждающими лекарствами, мистрис Шервин пожелала остаться с мужем наедине. Ее слова и поступки совершенно опровергали его уверения, что она помешалась в уме, все присутствующие нарочно замечали, что за все время она ни разу не подавала повода полагать, что она в бреду. Никогда еще Шервин не казался таким встревоженным, как после свидания с ней. Выйдя от жены, он пошел к дочери и послал ее к матери, желавшей поговорить с нею наедине. Через несколько минут вышла дочь, бледная и взволнованная, говоря, что мать говорила с ней так бесчеловечно и непонятно, что она ни за что не пойдет к ней, пока она не придет в себя. Лучше того: и отец, и дочь, точно сговорившись, твердили одно и то же. Оба утверждали, что она совсем не смертельно больна, а просто сошла с ума!
После этого доктора строго наказали, чтобы к больной не допускали ни мужа, ни дочь без их разрешения – бесполезная предосторожность, – чтобы дать ей покой в последние минуты ее жизни! Под вечер она впала в бесчувственное состояние, и хотя не умерла еще, однако ее положение нельзя уже было не назвать безнадежным. С смиренной кротостью выносила она предсмертные муки, глаза ее были закрыты, дыхание так слабо, что его не было слышно. Так продолжалось до позднего вечера, когда совсем смерклось и в комнату больной принесли свет. Бывшая при ней горничная подошла к постели, чтобы поглядеть на свою госпожу. Глаза ее были все еще закрыты, но улыбка блаженства и признательности была запечатлена на этом всегда грустном лице, на котором давно уже никто не видел улыбки. Молодая девушка со слезами позвала другую служанку. Обе раздвинули занавески, наклонились к ней и увидели, что она действительно умерла.
Возвращаюсь ко дню моего последнего посещения Северной Виллы. Мне остается еще многое рассказать.
Лишь только дверь затворилась за мистрис Шервин, я убедился, что видел ее в последний раз в жизни, и оставался на несколько минут в комнате для того, чтобы немного успокоиться и собраться с силами для дальнейшего странствования по улицам.
Когда я шел по аллее сада, ведущей к калитке сквера, я услышал, что кто-то бежит за мной. Это была та самая служанка, которую я встретил у входа, когда подходил к дому. Она с живостью просила меня остановиться на минуту, чтобы переговорить с ней.
Девушка горько расплакалась, когда я остановился и посмотрел на нее.
– Я боюсь, что дурно делаю, – говорила она, рыдая. – И это еще ужаснее оттого, что именно в то время, когда бедная мистрис умирает! Если вы позволите, то я расскажу вам нечто…
Дав ей время успокоиться, я спросил у служанки, что ей надо от меня.
– Кажется, вы видели, сэр, человека, который подавал мне письмо в то время, как вы пришли сюда, то есть недавно.