355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Катберт Фолкнер » Авессалом, Авессалом ! » Текст книги (страница 3)
Авессалом, Авессалом !
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:09

Текст книги "Авессалом, Авессалом !"


Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)

Это заняло у него два года, у него и его команды привозных рабов, которые все еще казались его приемным согражданам гораздо страшнее любого дикого зверя, какого он мог бы поднять и убить в тех местах. Они работали от зари до зари, между тем как группы всадников подъезжали и, не спешиваясь, молчаливо смотрели, а архитектор, в своем нарядном сюртуке и в парижской шляпе, с угрюмым и ожесточенным изумлением на лице скрывался где-то на заднем плане, напоминая нечто среднее между случайным, ничуть не заинтересованным зрителем и обреченным добросовестным призраком –изумлением, как сказал генерал Компсон, не столько перед остальными и их работой, сколько перед самим собой, перед необъяснимым и невероятным фактом своего здесь присутствия. Однако он был хорошим архитектором; Квентин видел этот дом, в двенадцати милях от Джефферсона, окруженный рощей из дубов и виргинских можжевельников, через семьдесят пять лет после его завершения. И не только архитектором, но, как сказал генерал Компсон, еще и художником, ибо лишь художник мог выдержать эти два года, чтобы построить дом, который он, без сомнения, не только не собирался, но и твердо намеревался никогда больше не видеть. Да, целых два года терпеть не столько издевательство над здравым смыслом и оскорбление своих лучших чувств, сколько Сатпена, сказал генерал Компсон; лишь художник мог терпеть жестокость и спешку Сатпена и все же суметь обуздать мечту о мрачном величавом замке, на который явно нацелился Сатпен, ибо усадьба в том виде, как он ее задумал, была бы лишь немногим меньше тогдашнего Джефферсона, и маленький угрюмый измученный иностранец один на один сразился и победил неистовое непомерное тщеславие Сатпена или стремление к величию, к самоутверждению или к чему-то другому (этого не знал еще даже и сам генерал Компсон) и таким образом создал из самого пораженья Сатпена победу, которой самому Сатпену – даже выиграй он эту битву – едва ли удалось бы добиться.

Итак, дом был закончен – до последней доски, кирпича и деревянной шпильки, которые они могли изготовить сами. Непокрашенный и необставленный, без единого стекла, дверной ручки или щеколды, в двенадцати милях от города и почти на таком же расстоянии от любого соседа, он простоял еще три года, окруженный своим регулярным садом и прямыми аллеями, хижинами рабов, конюшнями и коптильнями; дикие индюки бродили в одной миле от дома, а дымчатые олени легким шагом подбегали совсем близко, оставляя еле заметные следы на симметричных клумбах, которые еще четыре года простоят без цветов. Теперь начался период, фаза, когда город и округ наблюдали за ним даже с еще большим недоуменьем. Возможно, это было потому, что следующий шаг к достижению той тайной цели, о которой генералу Компсону, по его словам, было известно, но которую город и округ представляли себе весьма смутно или вообще никак не представляли, требовал теперь терпения и пассивного выжидания вместо бешеной гонки, к которой он их приучал; что именно ему нужно и каков будет его следующий шаг, первыми заподозрили женщины. Никто из мужчин, и уж конечно не те, кто знал его достаточно хорошо, чтобы называть просто по имени, не подозревали, что ему требуется жена. Не подлежит сомнению, что некоторые мужчины – и женатые и холостые – не только не согласились бы с таким предположением, но даже решительно его бы отвергли, ибо образ его жизни в последующие три года должен был им казаться верхом совершенства. Он жил там в восьми милях от ближайшего соседа, в холостяцком одиночестве, в поистине великолепной – как бы ее назвать? ну, скажем, оружейне площадью в пол-акра. Он жил в спартанской оболочке самого большого строения во всем округе, не исключая даже здания суда, в доме, порога которого ни одна женщина не только не переступала, но даже и не видела, без всяких атрибутов женской изнеженности вроде оконных рам, дверей или тюфяков; там, где не только не было ни единой женщины, которая могла бы возразить, если б ему вздумалось спать на одной соломенной подстилке с собаками, но где ему даже не требовались собаки, чтобы убивать оленей, оставлявших следы возле дверей на кухню, ибо вместо них он охотился с двуногими, которые были ему преданы душой и телом и которых считали (или говорили, что считают) способными подползти к спящему оленю и перерезать ему горло прежде, чем он успеет шевельнуться.

Именно в это время он, как мисс Колдфилд рассказывала Квентину, начал приглашать в Сатпенову Сотню компании мужчин; они ночевали, укрывшись одеялами, в голых комнатах, в пустых вместилищах будущей роскоши, охотились, по вечерам играли в карты и пили; время от времени он стравливал своих негров, а возможно уже и тогда при случае и сам участвовал в этой забаве -зрелище, которого, по словам мисс Колдфилд, сын его не мог выдержать, тогда как дочь его, напротив, во все глаза за ним следила. Сатпен теперь тоже выпивал, хотя кроме Квентинова деда были, вероятно, и другие, кто заметил, что пил он весьма умеренно, за исключением тех случаев, когда спиртное ставил он сам. Гости постоянно привозили с собой виски, но он пил как бы со скрупулезным расчетом, словно, как говорил генерал Компсон, старался сохранить некую духовную платежеспособность, баланс между количеством виски, принятым им от гостей, и количеством живого мяса, которое он поставлял для их ружей.

Так он прожил три года. Теперь у него была плантация; за два года он выдрал дом и сад из девственного болота, вспахал свою землю и засеял ее семенами хлопка, которыми ссудил его генерал Компсон. После этого он, казалось, бросил все свои дела. Казалось, он просто уселся посреди того, что уже почти завершил, и сидел так три года, не выказывая ни малейшего признака еще каких-либо намерений или желаний. Пожалуй, не приходится удивляться, что мужчины округа поверили, будто жизнь, какую он теперь вел, с самого начала была его целью; иного мнения придерживался, пожалуй, один только генерал Компсон, который, казалось, знал Сатпена достаточно хорошо, чтобы для начала ссудить его семенами хлопка, и которому тот хоть немного рассказал о своем прошлом. Именно генерал Компсон первым узнал, что испанская монета была у него последней, и именно Компсон (как в городе стало известно позже) предложил Сатпену в долг деньги для завершения и меблировки его дома, но тот отказался. Вот почему генерал Компсон, без сомнения, первым во всем округе сказал себе, что Сатпену не нужно брать в долг деньги для окончательной отделки дома, потому что он намерен на этих деньгах жениться. Он был первым мужчиной, который это понял, ибо, судя по тому, что мисс Колдфилд рассказала Квентину семьдесят пять лет спустя, женщины округа говорили друг другу, а также и своим мужьям, что Сатпен не собирается на этом кончать, что он приложил уже слишком много усилий, перенес слишком много тягот и лишений, чтобы угомониться и жить так, как он жил, пока дом строился, хотя теперь он может спать под крышей, а не на голой земле под парусиной, снятой с фургона. Вероятно, женщины уже прикидывали, у кого из мужчин, которых теперь можно было назвать его друзьями, имеется в семье предполагаемая невеста, чье приданое могло бы сообщить окончательную форму и содержание той респектабельности, которую мисс Колдфилд так или иначе считала его целью. И поэтому когда по истечении этой второй фазы, через три года после того, как дом был закончен, а архитектор уехал, и снова в воскресенье утром и снова без всякого предупреждения город увидел, как он пересекает площадь – на сей раз пешком, хотя и в том же костюме, в котором въехал в город пятью годами раньше и которого с тех пор никто не видел (он сам или один из его негров гладил сюртук раскаленными кирпичами, сказал генерал Компсон отцу Квентина) – и входит в методистскую церковь, удивились этому лишь некоторые мужчины. Женщины просто сказали, что он исчерпал возможности семейств тех мужчин, с которыми охотился и играл в карты, и теперь явился в город искать себе жену – точно так же, как отправился бы на рынок в Мемфис покупать рабов и скот. Но когда они поняли, на кого именно пал его выбор, ради кого он явился в город и в церковь, уверенность женщин слилась с удивлением мужчин, а потом превратилась даже в нечто большее – в изумленье.

Ибо к этому времени город решил, что хорошо его знает. Два года он наблюдал, как Сатпен с этим своим угрюмым и неослабным остервененьем возводит оболочку дома и расчищает свои земли, затем три года пребывает в полной неподвижности, словно его приводило в действие электричество, а потом кто-то пришел и убрал, размонтировал провода или всю динамо-машину. И потому, когда он в своем отглаженном сюртуке тем воскресным утром вошел в методистскую церковь, многие мужчины и женщины думали, что им достаточно оглядеть прихожан, дабы предугадать, в какую сторону поведут его ноги, как вдруг они поняли, что он, очевидно, наметил себе отца мисс Колдфилд, и притом с таким же холодным жестоким расчетом, с каким наверняка прежде наметил архитектора-француза. Глубоко потрясенные, они наблюдали, как он начал планомерную осаду единственного во всем городе человека, с которым он не мог иметь ничего общего, а уж денег и подавно, – человека, который не мог решительно ничем быть ему полезен, разве что предоставить кредит в захудалой лавчонке или подать за него свой голос, если б ему когда-либо вздумалось выставить свою кандидатуру на должность методистского священника, – начал осаду казначея методистской церкви, лавочника не только со скромным положением и средствами, но уже обремененного женой и детьми, не говоря о матери и сестре – всех их он должен был содержать на доход от лавки, весь товар которой он десятью годами ранее привез в Джефферсон в одном-единственном фургоне, – человека, пользующегося репутацией исключительной и несгибаемой, даже пуританской праведности в стране, где в те времена царили беззаконие и произвол, человека, который не пил, не играл в карты и даже не ходил на охоту. В своем удивлении они забыли о том, что у мистера Колдфилда была дочь на выданье. Дочь они совсем не приняли в расчет. Мысль о любви никак не вязалась у них с Сатпеном. Им скорее приходила на ум мысль о жестокости, а не о справедливости, о страхе, а не об уважении, и уж никак не о сострадании или любви; к тому же они, все еще теряясь в догадках, толковали о том, как Сатпен намерен или как он ухитрится использовать мистера Колдфилда в тех тайных целях, которые у него еще оставались. Этого они так никогда и не узнают: этого не узнала даже мисс Роза Колдфилд. Ибо с того самого дня в Сатпенову Сотню больше никого на охоту не приглашали, и если теперь им случалось его видеть, то лишь в городе. Однако не без дела, не праздным. Мужчины, которые прежде ночевали и пили под его крышей (кое-кто даже стал называть его просто "Сатпен" без учтивого "мистер"), смотрели, как он проходит по улице мимо Холстон-Хауса, едва касается рукою шляпы, идет дальше, входит в лавку мистера Колдфилда – и поминай как звали.

– А потом в один прекрасный день он вторично уехал из Джефферсона, -сказал мистер Компсон Квентину. – К тому времени городу уже пора было к этому привыкнуть. Тем не менее его положение чуточку изменилось, и ты сам в этом убедишься, узнав, как город отнесся к его вторичному возвращенью. Ибо когда он вернулся во второй раз, он в известном смысле стал врагом общества. Возможно, это произошло из-за того, что он на этот раз привез с собой, -из-за вещей, которые он на этот раз привез – в отличие от фургона, груженного всего лишь дикими черномазыми, привезенными им прежде. Но я этого не думаю. То есть, я думаю, дело было не только в цене люстр, красного дерева и ковров. Я думаю, город возмутился, когда понял, что Сатпен втягивает его в свои дела, что, каково бы ни было преступное деяние, посредством коего были добыты красное дерево и хрусталь, он вынуждает город его покрыть. До тех пор, до того воскресенья, когда он явился в церковь, если он кого и обманул или обидел, то всего лишь старика Иккемотуббе, от которого он получил свою землю – сделка, о которой знали только его совесть, дядюшка Сэм да господь бог. Но теперь его положение изменилось, ибо, когда спустя три месяца после его отъезда из Джефферсона навстречу ему выехали к Реке четыре фургона, все знали, что их нанял, снарядил и отправил не кто иной, как мистер Колдфилд. Это были большие фургоны, запряженные волами, и, когда они возвратились, город посмотрел на них и понял: что бы в них ни содержалось, мистер Колдфилд не смог бы набрать достаточно денег, чтобы их наполнить, даже если б он заложил все свое имущество; без сомнения, на этот раз скорее мужчины, чем женщины, во время этой его отлучки представили себе его действия так: он стоит в кают-компании парохода, лицо закрыто носовым платком, стволы обоих пистолетов поблескивают в свете канделябров; а быть может, еще и похуже: притаившись на скользком причале, он в предательской тьме вонзает кому-то в спину нож. Они видели, как он верхом на чалой лошади сопровождает свои четыре фургона, и даже те, кто прежде ел его хлеб, стрелял его дичь и даже называл его просто "Сатпен" без "мистера", даже и они теперь не пытались вступить с ним в разговор. Они просто ждали, а тем временем города достигли рассказы и слухи о том, как он и его теперь более или менее прирученные негры прилаживали окна и двери, размещали на кухне горшки и сковородки, развешивали в комнатах хрустальные люстры и гардины, расставляли мебель, расстилали ковры; в один прекрасный вечер тот самый Эйкерс, который пятью годами раньше чуть не наступил на спящего в болоте негра, вытаращив глаза и разинув рот, ворвался в бар Холстон-Хауса с криком: "Ребята, на этот раз он ограбил целый пароход!"

И тут наконец гражданская добродетель взыграла. Однажды человек восемь или десять во главе с шерифом округа отправились в Сатпенову Сотню. Далеко им ехать не пришлось, потому что милях в шести от города они встретили самого Сатпена. Он сидел верхом на своей чалой лошади в знакомом им сюртуке и в касторовой шляпе, прикрыв ноги куском парусины; к луке седла была приторочена дорожная сумка, а в руках он держал небольшую плетеную корзинку. Он осадил чалого (стоял апрель месяц, и дорога все еще была покрыта непролазной грязью) и сидел в своей забрызганной парусине, переводя взгляд с одного лица на другое; твой дед говорил, что глаза его напоминали осколки разбитой тарелки, а борода была жесткая, как скребница. Он так и сказал: жесткая, как скребница. "Доброе утро, господа, – произнес он. – Вы ко мне?"

Возможно, в то время стало известно что-нибудь еще, но, сколько я знаю, никто из членов комитета бдительности об этом не упоминал. Я только слышал, что город, мужчины на веранде Холстон-Хауса увидели, как Сатпен и вся компания вместе въезжают на площадь – Сатпен немного впереди, а остальные беспорядочной кучкой за ним; Сатпен сидит, аккуратно прикрыв ноги парусиной, распрямив плечи под поношенным суконным сюртуком, слегка заломив набекрень поношенную касторовую шляпу, и разговаривает с ними через плечо, а эти его светлые глаза смотрят холодно, дерзко, пожалуй, насмешливо, а возможно, уже и тогда презрительно. Он останавливается у дверей, негр-конюх подскакивает, придерживает голову лошади, и Сатпен спешивается, берет свою сумку и корзинку и поднимается по ступенькам, и как мне рассказывали, поворачивается, еще раз взглядывает на них и видит, что они, съежившись, сидят на своих лошадях и не знают, что делать дальше. И наверное, даже хорошо, что борода у него закрывала рот, и он им не был виден. Потом он повернулся и посмотрел на других мужчин, которые сидели, задрав ноги на перила, и тоже на него смотрели, на мужчин, которые еще недавно приезжали к нему, спали у него на полу и охотились вместе с ним, и приветствовал их этим своим спесивым напыщенным жестом, приложив руку к шляпе (да, он был дурно воспитан. Твой дед говорил, что это ясно обнаруживалось всякий раз, как он сталкивался с людьми. Он напоминал Джона Л. Салливена, который с великим трудом выучился танцевать шотландку – тайком упражнялся и упражнялся, пока не счел, что теперь уже можно не прислушиваться к музыке. Возможно, Сатпен думал, что твоему деду или судье Бенбоу это далось бы немножко легче, чем ему, но ни за что не поверил бы, что кто-нибудь может лучше его знать, когда это надо делать и как. И кроме того, это было написано у него на лице; именно в этом, по словам твоего деда, и заключалась его сила – при виде него каждый мог сказать: {В случае необходимости этот человек может сделать и сделает что угодно}). Затем он вошел в дом и потребовал себе комнату.

И вот они сидели на лошадях и ждали его. Я полагаю, они знали, что рано или поздно ему придется выйти; я полагаю, что они сидели и думали об этой его паре пистолетов. Понимаешь, дело в том, что все еще не было ордера на его арест; просто общественное мнение перестало его переваривать; а потом на площадь выехали новые всадники и тоже поняли что к чему, так что, когда он вышел на веранду, там в ожидании его собрался целый отряд. Теперь на нем была новая шляпа и новый суконный сюртук, и так они узнали, что лежало у него в сумке. Теперь они даже узнали, что лежало у него в корзинке, потому что ее при нем теперь тоже не было. Без сомнения, в то время это просто сильно их озадачило, потому что они, видишь ли, были слишком заняты пересудами насчет того, как именно он собирается использовать мистера Колдфилда, и к тому же после его возвращения слишком сильно негодовали по поводу того, что им казалось результатами его деятельности, далее если средства все еще оставались для них загадкой, чтобы вообще вспомнить про мисс Эллен.

Итак, он, без сомнения, снова остановился и снова начал переводить взгляд с одного лица на другое, без сомнения, неторопливо запоминая новые лица, а борода все еще скрывала то, что мог бы выдать его рот. Но на этот раз он, по-видимому, не сказал ни слова. Он просто спустился по ступенькам и пошел через площадь, а отряд (твой дедушка говорил, что к тому времени в нем набралось уже человек до пятидесяти) тоже двинулся и последовал за ним. Говорят, он даже не оглянулся. Он просто шел вперед, держась очень прямо и заломив набекрень новую шляпу, а в руке у него теперь находился предмет, который они наверняка сочли за последнее, ничем не вызванное оскорбление; комитет ехал по улице рядом, хотя и не совсем с ним наравне; остальные, у кого в ту минуту не оказалось лошадей, присоединялись к отряду и шли за ним по дороге, тогда как дамы, дети и рабыни высовывались из окон и дверей домов посмотреть на движущуюся мимо мрачную живую картину, а Сатпен, так ни разу и не оглянувшись, вошел в ворота мистера Колдфилда и по выложенной кирпичом дорожке зашагал к дверям, неся в свернутом из газеты рожке букет цветов.

Они снова принялись его ждать. Теперь толпа росла быстро – другие мужчины, мальчишки и даже негры из соседних домов, сгрудившись вокруг первоначальной восьмерки, следили за дверью мистера Колдфилда в ожидании его выхода. Вышел он не скоро, цветов у него в руках уже не было, и к воротам он вернулся уже помолвленным. Но они об этом не знали и, едва он успел подойти к воротам, взяли его под арест. Они повели его обратно в город, а дамы, дети и дворовые негры смотрели из-за занавесок, из-за садовых кустов, из-за углов и из кухонь, где, без сомнения, уже начал пригорать обед, и таким порядком они возвратились на площадь, где остальные здоровые мужчины вышли из своих контор и лавок и тоже присоединились к ним, так что, когда Сатпен добрался до здания суда, за ним шла толпа, как за беглым рабом. Его передали мировому судье, но к этому времени туда подоспели твой дед и мистер Колдфилд. Они взяли его на поруки, и к вечеру того же дня он вернулся домой вместе с мистером Колдфилдом, по той же улице, что и утром, и, без сомнения, те же глаза наблюдали за ним из-за оконных занавесок, вернулся прямо к торжественному ужину по случаю помолвки, однако ни за столом, ни до и ни после не было ни вина, ни виски. Трижды за тот день проходя по этой улице, он ни разу не изменил своей осанки – все тот же неторопливый шаг, в такт ему развеваются фалды нового сюртука, и все так же лихо над бородой и глазами заломлена новая шляпа. Твой дед говорил, что пятью годами раньше, когда он приехал в город, лицо его имело оттенок обожженной глины, а теперь его кожу покрывал обыкновенный загар. И он не то чтобы потолстел – по словам твоего дедушки, дело было совсем не в том, просто, преодолев сопротивление воздуха, как при беге, мясо на его костях, казалось, успокоилось, так что теперь он по-настоящему заполнял свою одежду и хотя все еще чванился, но уже без бахвальства и воинственности; правда, твой дед говорил, что это и прежде была не воинственность, а всего лишь настороженность. А теперь не стало и ее, словно по прошествии этих трех лет он мог доверить караульную службу одним только глазам, а мясо на его костях могло и отдохнуть. Два месяца спустя они с Эллен поженились.

Это произошло в июне 1838 года, почти день в день через пять лет после того воскресного утра, когда он въехал в город на своем чалом. Оно (бракосочетание) состоялось в той самой методистской церкви, где он, по словам мисс Розы, впервые увидел Эллен. Тетке даже каким-то образом -вероятно, беспрестанным ворчаньем (но только не уговорами – они бы не подействовали) – удалось заставить мистера Колдфилда дать Эллен по этому случаю разрешение напудриться. Пудра должна была скрыть следы слез. Но еще до окончания свадебной церемонии пудра растеклась полосами и склеилась в комья. Видимо, в этот вечер Эллен вошла в церковь из плача, как входят с дождя, выдержала всю церемонию, а затем вышла из церкви обратно в плач, в слезы, даже в те самые слезы, в тот самый дождь. Она села в коляску и под ним (под дождем) удалилась в Сатпенову Сотню.

Причиной этих слез была свадьба, а отнюдь не брак с Сатпеном. Те слезы, которые вызвал этот брак – если допустить, что слезы были, – пришли потом. Пышной свадьбы устраивать не собирались. То есть не собирался, очевидно, мистер Колдфилд Ты, наверное, заметил, что разводятся по большей части те женщины, которых сочетал браком жующий табачную жвачку мировой судья в окружном суде или разбуженный среди ночи священник, у которого из-под сюртука торчат подтяжки, а воротника и вовсе нет, в роли же свидетеля выступает его жена или сестра – старая дева в папильотках. Так разве не естественно предположить, что эти женщины начинают мечтать о разводе не потому, что их в чем-то обделили, а от самого неподдельного отчаяния и ощущения, будто их предали? что, несмотря на живое свидетельство в виде детей и всего прочего, им все еще мерещится, как они, провожаемые восхищенными взглядами, шествуют под торжественную музыку, с тем чтобы во всем блеске символических аксессуаров по всем правилам отдать то, чем уже не обладают? А собственно говоря, почему бы и нет? Ведь когда они и в самом деле отдаются, то для них это только и может быть (и действительно бывает) некоей церемонией, подобной размену ассигнации для покупки билета на поезд. Если говорить об обоих мужчинах, то пышная свадьба, переполненная церковь и вообще весь этот ритуал нужны были именно Сатпену. Я узнал об этом из кое-каких намеков, невзначай оброненных твоим дедом, а он, без сомнения, так же случайно узнал об этом от самого Сатпена, ибо Сатпен никогда и словом не обмолвился Эллен о том, что он этого хочет, и то обстоятельство, что в последнюю минуту он отказался поддержать ее желание и настоятельное требование, может отчасти объяснить ее слезы. Мистер Колдфилд, очевидно, намеревался использовать церковь, в которую он вложил определенную меру самопожертвования и, несомненно, самоотречения, и, уж конечно, настоящего труда и денег – чтобы, если можно так выразиться, поддержать свою духовную платежеспособность, – равно как он использовал бы хлопкоочистительную машину, за которую почитал бы себя ответственным материально или морально, для очистки любого количества хлопка, который он или кто-либо из членов его семьи – будь то родственники или свойственники – вырастил, – не более того. Возможно, его желание устроить свадьбу поскромнее объяснялось все той же упорной и неослабной бережливостью, позволившей ему содержать мать и сестру и жениться и вырастить детей на доходы от лавки, что десять лет назад уместилась в одном-единственном фургоне; возможно, каким-то врожденным чувством деликатности и приличия (им, кстати сказать, его сестра и дочь явно не обладали) по отношению к будущему зятю, которого он всего лишь двумя месяцами ранее помог вызволить из тюрьмы, но уж никак не страхом, что все еще ненормальное положение зятя в городе может ему повредить. Но каковы бы ни были их отношения прежде и какими ни могли бы они стать в будущем, если бы мистер Колдфилд в то время считал Сатпена виновным в каком-либо преступлении, он бы и пальцем не пошевелил, чтобы его освободить. Он, возможно, ничего бы не предпринял, чтобы оставить Сатпена в тюрьме, однако в то время ничто не могло полнее оправдать Сатпена в глазах сограждан, чем поручительство мистера Колдфилда, – а этого он не сделал бы даже ради спасения собственного доброго имени, хотя арест был прямым следствием сделки между ним и Сатпеном – того самого предприятия, от которого он отказался, когда оно приняло оборот, противный его совести, и дал возможность Сатпену завладеть всей прибылью, даже не позволив Сатпену возместить убыток, который сам он вследствие своего отказа потерпел, и тем не менее он разрешил своей дочери выйти замуж за человека, чьи действия он по совести одобрить не мог. Это был второй случай, когда он поступил таким образом.

Когда совершалось бракосочетание, из сотни приглашенных в церкви присутствовало всего лишь десять человек – включая жениха с невестой и родственников, но зато когда они вышли из церкви (дело было поздно вечером); Сатпен привез полдюжины своих диких негров, и они с горящими сосновыми ветками стояли у дверей, остальную часть этой сотни составили мальчишки, молодые люди и мужчины из трактира гуртовщиков на краю города – торговцы скотом, конюхи и тому подобная публика, которой никто не приглашал. Этим тоже объяснялись слезы Эллен. Устроить пышную свадьбу мистера Колдфилда убедила или умолила тетка. Но нужна она была Сатпену. Ему нужна была не безродная жена и не безродные дети, а два имени – имя безупречной жены и имя безукоризненного тестя – на брачном свидетельстве, на документе. Да на документе по возможности с золотой печатью и даже с красными лентами – если б от них могла произойти какая-нибудь польза. Но не для себя. Она (мисс Роза) сочла бы золотую печать и ленты тщеславием. Но ведь именно тщеславие и породило этот дом, возведенный в глуши почти одними только голыми его руками, дом, которому в дальнейшем грозила опасность назойливого вмешательства извне – ведь любое сообщество людей осуждает все то, что недоступно их пониманию. И гордость: мисс Роза признала, что он был храбр; возможно, она даже допускала, что он был горд, что именно его гордость требовала такого дома и не удовлетворилась бы ничем меньшим, и готова была добиваться его любою ценой. А потом он жил в этом доме, один, и три года спал на соломенной подстилке на полу, пока не смог обставить его как подобает – причем немаловажной частью этой обстановки было то самое брачное свидетельство. Она была совершенно права. Ему нужен был не просто кров, не просто безродная жена и дети, равно как ему нужна была не просто свадьба. Но когда разразился женский бунт, когда Эллен и тетка попытались привлечь его на свою сторону, чтобы он помог им убедить мистера Колдфилда дать согласие на пышную свадьбу, он отказался их поддержать. Он, без сомнения, еще лучше мистера Колдфилда помнил, что всего два месяца назад сидел в тюрьме, что общественное мнение, которое в какой-то момент предыдущих пяти лет его проглотило – хотя так и не сумело полностью его переварить, – проделало один из свойственных человечеству отчаянных и необъяснимых крутых поворотов и извергло его обратно. И ему ничуть не помогло, что по крайней мере двое граждан, долженствовавших представлять собою два зуба в этой оскорбленной пасти, вместо того послужили подпорками, которые не дали этой пасти захлопнуться, что позволило ему выйти наружу целым и невредимым.

Эллен и тетка тоже об этом помнили. Тетка во всяком случае. Будучи женщиной, она, без сомнения, принадлежала к лиге джефферсонских женщин, которые еще пять лет назад, на второй день после его появления в городе, решили, что никогда не простят ему отсутствие прошлого, и с тех пор непреклонно стояли на своем. Поскольку свадьба была теперь вопросом решенным, она, вероятно, считала ее единственной возможностью не только обеспечить будущее племянницы в качестве его жены, но и оправдать поступок брата, вызволившего его из-под ареста, а также и свое собственное положение – ведь она, по всей видимости, разрешила и одобрила свадьбу, хотя на самом деле просто не могла ее предотвратить. Возможно, все это делалось именно ради большого дома, ради положения и помпы, которых он (что женщины поняли задолго до мужчин) не только домогался, но и твердо решил добиться. Но, быть может, женщины еще много более примитивны, и для них любая свадьба лучше, чем никакая, а пышная свадьба и жених-злодей предпочтительнее скромной свадьбы и жениха-святого.

Поэтому тетка даже пустила в ход слезы Эллен, а Сатпен, который, вероятно, знал, к чему идет дело, с приближением назначенного срока становился все мрачнее и мрачнее. Не то чтобы он был встревожен, нет, просто озабочен – таким он, наверное, был с того самого дня, когда бросил все, что знал – лица и обычаи, – и (ему тогда как раз стукнуло четырнадцать, сказал он твоему деду) отправился в мир, о котором не знал ровно ничего даже теоретически, но уже имел в голове вполне определенную цель, какой большинство мужчин даже себе и не ставит, покуда кровь не начнет замедлять свой бег у них в жилах лет эдак в тридцать, а то и позже, да и тогда лишь потому, что эта мечта связана в их воображении с праздностью и покоем или, по крайней мере, с удовлетворением их тщеславия. Даже тогда в нем была та настороженность, какую позже он будет носить день и ночь, не снимая и не меняя, словно одежду, в которой ему приходилось и спать и бодрствовать, в чужой стране, среди людей, самый язык которых ему пришлось выучить; то неусыпное внимание, которое наверно знало: допусти одну-единственную ошибку – и конец; та способность сравнивать и сопоставлять закономерность со случайностью, обстоятельства с человеческой природой, свое собственное ненадежное сужденье и смертную плоть не только с человеческими силами, но и с силами природы; способность делать выбор и отказываться, идти на уступки своей мечте и честолюбивым замыслам – подобно тому как человеку приходится уступать лошади, на которой он скачет по лесам и оврагам и которой управляет лишь благодаря его способности помешать ей понять, что на самом деле управлять ею он не может, что на самом деле она сильней его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю