Текст книги "Шум и ярость"
Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
– Заткнись, придурок, – сказал Ластер не оборачиваясь. – А пожалуй, раз такое, ни в какую церковь нас сегодня не потащат. – Но, сидя обмякло на стуле, свесив вялые ручищи меж колен, Бен тихо постанывал. Внезапно он заплакал – мычаньем неспешным, бессмысленным, долгим. – Тихо, – сказал Ластер. Повернулся к Бену, замахнулся. – Хочешь, чтоб выпорол? – Но Бен глядел на него, при каждом выдохе протяжно мыча. Ластер подошел, качнул его, прикрикнул: – Замолчи сейчас же! На вот, смотри… – Поднял Бона со стула, подтащил стул к устью плиты, открыл дверцу, пихнул Бена обратно на стул – точно буксир, орудующий неуклюжей громадиной танкером в узком доке. Бен сел, лицом к алому зеву. Замолчал. Опять слышны стали часы, затем медленная поступь Дилси на лестнице. Она вошла, и Бен захныкал снова. Потом громко замычал.
– Ты зачем обижал его? – сказала Дилси. – И без того сегодня, а тут ты еще.
– Не трогал я его нисколечко, – сказал Ластер. – Это мистер Джейсон его испугал, вот и ревет. Что, он там не насмерть зашиб мис Квентину, а?
– Тш-ш-ш, Бенджи, – сказала Дилси. Бен затих. Дилси подошла к окну, глянула на двор. – Перестал, значит, дождь? – спросила.
– Да, мэм, – сказал Ластер. – Давно перестал.
– Тогда идите погуляйте от греха, – сказала Дилси. – Я сейчас только утихомирила мис Кэлайн.
– А в церковь как же – идти сегодня? – спросил Ластер.
– Потерпи – узнаешь. Гуляй с ним подальше от дома, пока не кликну.
– А на луг можно? – спросил Ластер.
– Можно. Лишь бы не у дома. А то у меня уже сил нет.
– Хорошо, мэм, – сказал Ластер. – Куда мистер Джейсон поехал, – а, мэмми?
– Тоже твое дело, – сказала Дилси. Примялась убирать со стола. – Тш-ш, Бенджи. Сейчас пойдете с Ластером на волю, в игры играть.
– Что он сделал мис Квентине – а, мэмми? – спросил Ластер.
– Ничего не сделал. Ну, ступайте отсюда.
– А спорим, ее и дома нету, – сказал Ластер.
Дилси поглядела на него.
– А ты откуда знаешь, что нету?
– Мы с Бенджи видели, как она вчера вечером из окна спускалась. Правда, Бенджи?
– Видели? – сказала Дилси, глядя на Ластера.
– Да она каждый вечер, – сказал Ластер. – Прямо по той груше и слазит.
– Не врал бы ты мне, парень, – сказала Дилси.
– Я не вру. Спросите хоть у Бенджи.
– Тогда почему ж ты молчал?
– А оно не мое дело, – сказал Ластер. – Дурак я, что ли, мешаться к белым в дела ихние. Ну, топай, Бенджи, поехали на двор.
Они вышли. Дилси постояла у стола, затем убрала из столовой посуду, позавтракала, прибрала в кухне. Сняла с себя передник и повесила на гвоздь, подошла к лестнице, прислушалась – сверху ни звука. Надела шинель, шляпу и пошла в свою хибару.
Дождь кончился. Дуло теперь с юго-востока, голубели плывущие разрывы туч. За деревьями, крышами, шпилями города солнце белесым лоскутом крыло гребень холма, снова меркло. Приплыл по ветру удар колокола, и его, как по сигналу, подхватили и завторили другие колокола.
Дверь хибары открылась, показалась Дилси, снова в бурой накидке, пурпурном платье, черной соломенной шляпе, но теперь без платка – и в грязновато-белых перчатках до локтей. Она вышла во двор, позвала: «Ластер!» Помедлив, направилась к дому, обогнула угол, держась поближе к стене, и заглянула в дверь погреба: Бен сидит на ступеньках. Перед ним, на сыром полу на корточках – Ластер. Левой рукой Ластер упирает стоймя в пол пилу, слегка изогнув, напружинив ее, в правой же руке у него стертый деревянный пест, который уже тридцать с лишним лет служит Дилси для приготовления печенья. Вот ударил сбоку по пиле. Пила лениво дзинькнула и смолкла с безжизненной моментальностью застыла под рукой Ластера тонкой, ровной дугой полотнища. Выгнулась, немая и непостижимая.
– Он точка в точку так делал, – сказал Ластер. – Видно, мне биту надо другую.
– Так вот ты чем занят, – сказала Дилси. – Дай-ка сюда пест.
– Ничего с ним не поделалось, – сказал Ластер.
– Дай его сюда, – сказала Дилси. – Но сперва поставь пилу на место.
Он поставил пилу, принес пест. И снова раздался плач Бена, звук безнадежный и длинный. Шум. Ничего более. Как если бы – игрой соединения планет – все горе, утесненье всех времен обрело на миг голос.
– Слышите, мычит, – сказал Ластер. – Вот так он все время, что мы во дворе. Не знаю, что это сегодня с ним.
– Веди его сюда, – сказала Дилси.
– Идем, Бенджи, – сказал Ластер. Сошел по ступенькам, взял за руку. Бен пошел покорно, плач его подобен был пароходным сиплым гудкам, чей медленный звук возникает и гаснет как бы с опозданием.
– Сбегай за его шапкой, – сказала Дилси. – Только тише, не потревожь мис Кэлайн. Ну, быстрей. И так замешкались.
– Она все равно услышит Бенджи, если не уймете, – сказал Ластер.
– Выйдем со двора, он и уймется, – сказала Дилси. – Чует он. Потому и плачет.
– Чует – а что чует, мэмми? – спросил Ластер.
– Ты беги за шапкой, – сказала Дилси. Ластер ушел. Дилси с Беном остались стоять в дверях погреба, Бен ступенькой пониже. Ветер гнал по небу облачные клочья, их быстрые тени скользили убогим огородом, поверх щербатого забора, через двор. Дилси медленно, мерно гладила Бена по голове, разглаживала челку на лбу. Он плакал ровно и неторопливо. – Тш-ш-ш, – сказала Дилси. – Тихо. Еще минутка – и уйдем отсюда. Ну, тихо же. – Бен плакал спокойно и ровно.
С матерчатой шапкой в руке вернулся Ластер – в новой жесткой соломенной шляпе с цветной лентой. Шляпа эта резко обрисовывала, высветляла, как юпитером, углы и грани черепа. Столь своеобразна была его форма, что на первый взгляд казалось, будто шляпа не на Ластере надета, а на ком-то, стоящем вплотную за ним. Дилси покосилась на шляпу.
– А почему не в старой своей? – сказала она.
– Я не мог ее найти, – сказал Ластер.
– Так я и поверила тебе. Ты ее с вечера еще небось запрятал, чтоб не найти было. Новую шляпу решил загубить.
– Ой, мэмми, – сказал Ластер. – Дождя ж не будет.
– Как ты можешь знать? Ступай старую одень, а эту спрячь.
– Ой, мэмми.
– Тогда зонтик возьми.
– Ой, мэмми.
– Одно из двух, – сказала Дилси. – Или старую шляпу, или зонтик. Мне все равно что.
Ластер ушел в хибару. Бен ровно плакал.
– Идем, – сказала Дилси. – Они нас догонят. Пойдем пение послушаем. – Они обогнули дом, пошли по аллее к воротам. – Тш-ш, – время от времени повторяла Дилси. Дошли до ворот. Дилси открыла калитку. Позади в аллее показался Ластер с зонтиком. Рядом с ним шла женщина. – Вот и они, – сказала Дилси. Вышла с Беном за ворота. – Ну, теперь уймись. – Бен замолчал. Ластер и Фрони, мать Ластера, поравнялись с ними. На Фрони – худощавой, с плоским приятным лицом – была украшенная цветами шляпа и ярко-голубое шелковое платье.
– Это платье, что на тебе, – оно твой шестинедельный заработок – сказала Дилси. – А если дождь польет, что ты тогда будешь делать?
– Мокнуть буду, – сказала Фрони. – Моему приказу дождь пока не подчиняется.
– Мэмми всегда думает, что дождь польет, – сказал Ластер.
– Если я не подумаю, то не знаю, кто еще об вас подумает, – сказала Дилси. – Ну пошли, а то опаздываем.
– Нынче проповедь будет говорить преподобный Шегог, – сказала Фрони.
– Да? – сказала Дилси. – А кто он такой?
– Из Сент-Луиса, – сказала Фрони. – Большой мастак на проповеди.
– Хм, – сказала Дилси. – Проповедник нужен такой, чтоб научил страху божьему эту нашу нынешнюю непутевую молодежь.
– Преподобный Шегог будет, – сказала Фрони. – Объявлено было.
Они шли улицей. Во всю ее нешумную длину нарядными группами двигались, направляясь в церковь, белые – под ветровыми колоколами, в переменчивых проблесках солнца. Ветер налетал порывами с юго-востока, сырой и холодный после недавних теплых дней.
– Вы бы не брали его в церковь, мэмми, – сказала Фрони. – А то меж людей разговоры.
– Меж каких это людей? – спросила Дилси.
– Да уж приходится выслушивать, – сказала Фрони.
– Знаю я, какие это люди, – сказала Дилси. – Шваль белая, вот кто. Мол, для белой церкви – он нехорош, а негритянская – для него нехороша.
– Так ли, этак ли, а люди говорят, – сказала Фрони.
– А ты их ко мне посылай, – сказала Дилси. – Скажи им, что господу всемилостивому неважно, есть у него разум или нет. Это только для белой швали важно.
Поперечная улочка повела их вниз и легла грунтовою дорогой. По обе стороны ее, под откосами насыпи, широко стлалась низина, усеянная хибарками, обветшалые крыши которых были вровень с полотном дороги. Дворики захламлены битым кирпичом, обломками штакетин, черепками. Вместо травы – бурьян, а из деревьев попадались здесь акация, платан, тутовник, пораженные тем же тлетворным оскудением, что и все кругом лачуг, – и даже зелень на деревьях этих казалась всего-навсего печальной и стойкой памяткою сентября, словно весна и та их обделила, оставила питаться лишь густым запахом негритянской трущобы, которого ни с чем не спутать.
Адресуясь большей частью к Дилси, обитатели лачуг окликали их с порогов.
– А, сестра Гибсон! Как живется-можется с утра сегодня?
– Ничего. А вы как?
– Пожаловаться не могу, спасибо.
Негры выходили из хибар, пологой насыпью подымались на дорогу – мужчины в солидных и скромных коричневых, черных костюмах, с золотой цепочкой от часов по жилету, иные – с тросточкой; кто помоложе – в дешевом броско-синем или полосатом, в залихватских шляпах; женщины шуршали платьями чопорновато, а дети шли в поношенной, купленной у белых одежонке и посматривали на Бена со скрытностью ночных зверьков.
– Слабо тебе подойти к нему дотронуться.
– А вот и не слабо.
– Спорим, не дотронешься. Спорим, побоишься.
– Он на людей не кидается. Он дурачок просто.
– А дурачки как будто не кидаются?
– Этот – нет. Я уже пробовал.
– А спорим, сейчас побоишься.
– Так ведь мис Дилси смотрит.
– Ты и так бы побоялся.
– Он не кидается. Он просто дурачок.
Люди постарше то и дело заговаривали с Дилси, но сама она отвечала только совсем уж старикам, с прочими же разговор вести предоставляла Фрони.
– Мэмми с утра нынче нездоровится.
– Это не годится. Ну ничего, преподобный Шегог ее вылечит. Он даст ей облегченье и развязку.
Дорога пошла в гору, и местность впереди стала похожа на декорацию. Окаймленный поверху дубами, открылся обрывистый разрез красной глины, дорога вклинилась в него и кончилась, как обрубили. А рядом траченная непогодами церквушка взнесла хлипкую колокольню, словно намалеванная, и весь вид был плосок, лишен перспективы, точно раскрашенный картонный задник, установленный по самому краю плоской земли, на солнечном и ветровом фоне пространства, апреля и утра, полного колоколов. Сюда-то и тек народ с праздничной степенностью. Женщины и дети проходили внутрь, а мужчины, собираясь кучками, негромко толковали меж собой при входе, покуда не отзвонил колокол. Тогда и они вошли.
Внутренность была украшена необильными цветами с грядок и изгородей да полосками цветной жатой бумаги, пущенными сверху и по стенам. Над кафедрой подвешен видавший виды рождественский колоколец. На кафедральном возвышении – пусто, но хор уже на месте и обмахивается веерами, невзирая на прохладу.
Большинство пришедших в церковь женщин, сгрудясь в сторонке, занято было разговором. Но вот звякнул колоколец, они разошлись по местам, и с минуту паства сидела и ждала. Колоколец звякнул вторично. Хор встал, запел, и все головы, как одна, повернулись к входящим. В упряжи из белых лент и цветов шестерка малышей – четыре девочки с тряпичными бантиками в тугих косичках и два под машинку остриженных мальчика – подвигалась по проходу, а позади детей шли друг за другом двое. Шедший вторым был внушителен размерами, светло-кофеен лицом, сановит, в белом галстуке и сюртуке. Голова его была величественна и глубокодумна, сочными складками выпирала холка из воротника. Но он был здешний пастор, и головы остались по-прежнему обращены назад, в ожидании приезжего священнослужителя, и лишь когда хор смолк, все поняли, что проглядели его; когда же тот, проследовавший первым, взошел на возвышение, все так же держась впереди пастора, – смутный ропот, вздох разнесся, звук удивления и разочарования.
Приезжий был щуплый человечек в потертом аляпововом пиджачке. Личико у него было черное и сморщенное, как у престарелой обезьянки. Опять запел хор, – малыши встали все шестеро и пропели безголосо, писклявыми испуганными шепоточками, – и все это время прихожане в какой-то оторопи глядели на замухрышку, присевшего рядом с монументальной тушей пастора и от этого казавшегося еще щуплей и захудалой. Все так же оторопело, не веря глазам, сидели они и слушали, как пастор, встав, представлял гостя собравшимся в сочных и раскатистых тонах, елейная торжественность которых лишь подчеркивала весь мизер приезжего.
– И стоило везти такое к нам аж из Сент-Луиса, – шепнула Фрони.
– Что ж, я видывала и почудней орудия божьи, – ответила Дилси. – Тш-ш-ш, – зашептала она Бену. – Они запоют сейчас снова.
Гость поднялся и заговорил, и речь его звучала как речь белого. Голос у него оказался бесстрастный, холодный, несоразмерно зычный. И они прислушались – из любопытства, как если бы мартышка вдруг заговорила. Стали следить за ним, как за канатоходцам. Даже невзрачность его позабыли – так виртуозен был этот бег, балансировка и скольженье по ровной и холодной проволоке голоса; и когда наконец, плавно и стремительно сойдя на низы, он смолк, стоя у аналоя, положив на него поднятую на уровень плеча руку, а обезьяньим своим тельцем застыв, как мумия или как опорожненный сосуд, слушатели вздохнули и пошевелились, точно пробуждаясь от сна, приснившегося всем им сообща. Позади кафедры хор обмахивался веерами не переставая. Дилси прошептала: «Тш-ш. Запоют, запоют сейчас».
И тут раздался голос:
– Братие.
Проповедник не изменил позы. Не снял с аналоя руки, так и стоял недвижно, пока голос затухал в гулких отзвуках меж стенами. Как день от ночи, разнился этот голос от прежнего; печалью тембра напоминая альтгорн и западая в сердца их, он заново звучал там, когда уже и эхо кончило накатывать, затихло.
– Братие и сестрие, – раздалось снова. Проповедник убрал руку, заходил взад-вперед пред аналоем – убогая, в три погибели скрюченная фигурка человека, давно и наглухо замуровавшегося в борьбу с беспощадной землей. – Во мне жива память и кровь агнца божьего! – Сгорбясь, заложив руки за спину, он упорно вышагивал из угла в угол помоста под колокольцем и бумажными фестонами. Он был как стертый обломок утеса, снова и снова захлестываемый, крушимый волнами собственного голоса. Казалось, он телом своим питает этот голос, что, как упырь, впился в него и поглощает на глазах у них всех, и вот уже не осталось ни его, ни их, ни даже голоса, а одни лишь сердца говорили с сердцами в поющих ладах, и в словах уже не было нужды, – и когда он застыл, заведя руку на аналой для опоры, задрав обезьянье лицо, точно распятый в светлой муке, преодолевшей, лишившей всякого значения неказистость его и убогость, – протяжный выдох-стон исторгся из слушателей, и чье-то сопрано: «Да, Иисусе!»
По небу рваными облаками плыл день, и тусклые окна зажигались и меркли в призрачных отсветах. Автомобиль проехал, пробуксовывая по песку дороги, и затих вдалеке. Дилси сидела выпрямившись, положив руку Бену на колени. Две слезы проползли по ее запавшим щекам, изморщиненным годами, жертвенностью, самоотреченьем.
– Братие, – произнес проповедник трудным шепотом, не двигаясь.
– Да, Иисусе! – послышался тот же высокий женский голос, приглушенный покамест.
– Братья и сестры! – вновь зазвучали грустные альтгорны. Он распрямился, воздел обе руки. – Во мне жива память про божье ягня и про кровь его пролитую! – Они не заметили, когда именно речь его, интонация, выговор стали негритянскими, – они лишь сидели и слегка раскачивались, и голос вбирал их в себя без остатка.
– Когда долгие, холодные… О братья, говорю вам, когда долгие, холодные… Я, бедный грешник, вижу свет и вижу слово! Рассыпались в прах колесницы египетские, ушли поколенья. Жил богач – где он теперь, о братья? Жил бедняк – где он теперь, о сестры? Говорю вам – горе будет вам без млека и росы спасенья древлего, когда холодные, долгие годы пройдут и минут!
– Да, Иисусе!
– Говорю вам, братья, и говорю вам, сестры, – придет срок для каждого. Скажет бедный грешник: допустите меня лечь у Господа, дозвольте сложить мою ношу. Что же спросит Иисус тогда, о братья? О сестры? А жива в тебе, спросит, память про божье ягня и про кровь его? Ибо негоже мне небеса отягощать сверх меры!
Он порылся в пиджаке, достал носовой платок, утер пот с лица. В комнате стоял негромкий, дружный гул: «Ммммммммммммм!» Высокий женский голос восклицал: «Да, Иисусе! Иисусе!»
– Братья! Взгляните на малых детей, что сидят вон там. Когда-то и Иисус был как они. Его мэмми знала материнскую радость и муку. Она, может, на руках усыпляла его вечерами, и ангелы пели ему колыбельную; и, может, выглянув из двери, видела она, как проходят полисмены-римляне. – Проповедник вышагивал взад-вперед, отирая потное лицо. – Внимайте же, братья! Я вижу тот день. Мария сидит на пороге, и на коленях у нее Иисус, младенец Иисус. Такой же, как вон те малые дети. Я слышу, как ангелы баюкают его, поют мир и славу в вышних, вижу, как дитя закрывает глаза, и вижу, как Мария всполохнулась, вижу лица солдат: «Мы несем смерть! Смерть! Смерть младенцу Иисусу!» Я слышу плач и стенанье бедной матери – у нее отымают спасение и слово божье!
– Мммммммммммммммм! Исусе! Младенче Исусе! – и еще голос:
– Вижу, о Исусе! Вижу! – и еще голос без слов, и еще, – как вскипающие в воде пузырьки.
– Вижу, братья! Вижу! Вижу то, от чего вянет сердце и слепнут глаза! Вижу Голгофу и святые древеса крестов, и на них вижу вора, и убийцу, и третьего вижу; слышу похвальбу и поношенье: «Раз ты Иисус, чего ж ты не сходишь с креста?»60 Слышу вопли женщин и стенания вечерние; слышу плач, и рыданье, и отвратившего лицо свое Господа: «Они убили Иисуса, сына моего убили!»
– Мммммммммммммммммммм! Исусе! Вижу, о Исусе!
– О слепой грешник! Братья, вам говорю, сестры, вам глаголю – отворотился Господь лицом мощным и сказал: «Не отягощу небеса ими!» Вижу, как затворил осиротелый Господь двери свои, как воды, преграждая, хлынули; вижу мрак и смерть вековечную на все поколения. Но что это! Братья! Да, братья! Что вижу? Что вижу, о грешник? Я вижу воскресение и свет, вижу кроткого Иисуса, говорящего: «Меня убили, дабы вы воскресли; я принял смерть, чтоб те, кто видит и верит, жили бы вечно». Братья, о братья! Я вижу час последнего суда, слышу золотые трубы, трубящие славу с небес, и вижу, как встают из мертвых сберегшие память об агнце и пролитой крови его!
Среди голосов и рук Бен сидел, глядел, как в забытьи, васильковым взором. Рядом Дилси сидела вся прямая и немо, строго плакала над пресуществлением и кровью воспомянутого страстотерпца.
В ярком полдне подымались они в город по песчаной дороге среди расходящихся по домам прихожан, что снова уже беззаботно перекидывались словом, но Дилси по-прежнему плакала, отрешенная от всего.
– Вот это я понимаю проповедник! Спервоначала – сморчок сморчком, а после – держись только!
– Уж он-то видел всю силу и славу.61
– Еще бы не видел. Лицом к лицу видел.
Дилси плакала беззвучно, не искажая лица, слезы ползли извилистыми руслами морщин, а она шла с поднятою головой и не утирала их даже.
– Вы бы перестали, мэмми, – сказала Фрони. – Народ кругом смотрит. А скоро мимо белых пойдем.
– Ты на меня уж не гляди, – сказала Дилси. – Я видела первые и вижу последние.62
– Какие первые – последние? – спросила Фрони.
– Да уж такие, – сказала Дилси. – Видела начало и вижу конец.
Когда вошли в город, она остановилась, однако, отвернула платье и вытерла глаза подолом верхней из юбок. Затем пошли дальше. Бен косолапо ступал рядом с Дилси, а Ластер с зонтиком в руке резвился впереди, лихо сдвинув набекрень свою блестящую на солнце шляпу, – и Бен глядел на него, как смотрит большой и глупый пес на проделки смышленого песика. Пришли к воротам, вошли во двор. И тотчас Бен захныкал снова, и с минуту все они стояли и смотрели в глубину аллеи, на облупленный квадрат фасада с трухлявыми колоннами.
– Что там сегодня у них? – спросила Фрони. – Не иначе случилось что-то.
– Ничего не случилось, – сказала Дилси. – Тебе своих дел хватает, а уж белых дела пусть тебя не касаются.
– Ну да, не случилось, – сказала Фрони. – Он с утра пораньше разорялся, я слыхала. Ну, да это дело не мое.
– Ага, а я знаю что, – сказал Ластер.
– Больно много знаешь, как бы не завредило тебе, – сказала Дилси. – Слыхал, что Фрони говорит – что дело это не твое. Ступай-ка лучше с Бенджи на задний двор да гляди, чтоб он не шумел там, пока обед на стол подам.
– А я знаю, где мис Квентина, – сказал Ластер.
– Ты знай помалкивай, – сказала Дилси. – Как потребуется твой совет, я тебе сообщу. Ступайте-ка с Бенджи, погуляйте там.
– Как будто вы не знаете, какой вой будет, как только на лугу начнут гонять мячики, – сказал Ластер.
– Пока они там начнут, так Ти-Пи уже придет и повезет его кататься. Постой, дай-ка мне эту новую шляпу.
Ластер отдал ей шляпу и отправился с Беном на задний двор. Бен хотя негромко, но похныкивал по-прежнему, Дилси с Фрони ушли к себе в хибару. Немного погодя Дилси показалась оттуда – снова уже в ситцевом линялом платье – и пошла на кухню. Огонь в плите давно погас. В доме ни звука. Дилси надела передник и поднялась наверх. Ни звука ниоткуда. В Квентининой комнате все так и осталось с утра. Дилси вошла, подняла сорочку с пола, сунула чулок в комод, задвинула ящик. Дверь в спальню миссис Компсон притворена плотно. Дилси постояла, послушала. Затем открыла дверь – и вступила в густой, разящий запах камфары. Шторы опущены, комната и кровать в полумраке, и, решив, что миссис Компсон спит, Дилси хотела уже было закрыть дверь, но тут миссис Компсон подала голос.
– Ну? – сказала она. – Что?
– Это я, – сказала Дилси. – Вам не надо ли чего?
Миссис Компсон не ответила. Помолчав, она спросила, не поворачивая головы:
– Где Джейсон?
– Еще не вернулся, – сказала Дилси. – Так ничего вам не надо?
Миссис Компсон молчала. Подобно многим черствым, слабым людям, она – припертая к стене неоспоримым уже бедствием – всякий раз откапывала в себе некую твердость, силу духа. Сейчас ей служила поддержкой неколебимая уверенность в роковом значении того, что обнаружилось утром.
– Ну, – сказала она, помолчав. – Нашла уже?
– Что нашла? Вы об чем это?
– Записку. Хоть на записку-то, надеюсь, у нее хватило уважения. Даже Квентин, и тот оставил после себя записку.
– Что вы такое говорите? – сказала Дилси. – Как будто с ней может что случиться. Вот увидите, еще до вечера войдет прямо вот в эту дверь.
– Нет уж, – сказала миссис Компсон. – Это в крови у нее. Каков дядя, такова и племянница. Или какова мать… Не знаю, какой исход хуже. Не все ли равно.
– Для чего вы говорите такое? – сказала Дилси. – Да зачем она станет это делать?
– Не знаю. А Квентин, а он зачем сделал? Зачем, ответь ты мне ради всего святого. Ведь не может же быть, чтобы с единственной только целью поступить назло и в пику мне. Кто б ни был бог, – а уж такого надругательства над благородной дамой он не допустил бы. А я ведь благородная. Хотя, глядя на моих детей, и не подумаешь.
– Вот подождите и увидите, – сказала Дилси. – Прямо в постельку к себе и воротится к ночи. – Миссис Компсон не ответила. На лбу у нее лежал пропитанный камфарой платок. Черный халат брошен был в ногах, поперек кровати. Дилси стояла, держась за ручку двери.
– Ну, – сказала миссис Компсон. – Что тебе нужно?
Может быть, ты намерена оставить вовсе без обеда Джейсона и Бенджамина?
– Джейсона нету еще, – сказала Дилси. – Сейчас пойду, займусь обедом. Так, может, вам надо чего? Грелка еще не выстыла?
– Ты могла бы подать мне мою Библию.
– Я утром до ухода дала ее вам.
– Ты положила в изножье постели. Сколько ей прикажешь там еще лежать?
Дилси подошла к кровати, порылась с краю, среди складок и теней, нашла горбом валявшуюся Библию. Разгладила смятые листы, положила опять книгу на постель. Глаза миссис Компсон были закрыты. Волосы ее цветом не отличались от подушки, лоб покрыт белым, и она походила на молящуюся старуху-монашенку в белом апостольнике.
– Снова кладешь туда, – произнесла миссис Компсон, не открывая глаз. – Она и прежде там лежала. Я, по-твоему, должна подняться, чтобы взять ее?
Дилси нагнулась над хозяйкой, положила книгу рядом, сбоку.
– Все равно вам читать невидно будет, – сказала она. – Разве штору чуть поднять?
– Нет. Не трогай ничего. Иди займись обедом для Джейсона.
Дилси вышла. Затворила дверь за собой и вернулась на кухню. Постояла у плиты, почти остывшей. Часы над буфетом пробили десять раз.
– Час дня, – сказала Дилси вслух. – А Джейсона нету. Видела первые, вижу последние, – сказала она, глядя на потухшую плиту. – Видела первые и вижу последние. – Достала из духовки холодную еду, накрыла на стол. На ходу она напевала спиричуэл. Она пела, повторяя вновь и вновь первые две строчки, заполняя ими весь мотив. Затем подошла к дверям, позвала Ластера, и немного спустя Ластер с Беном явились. Бен все еще помыкивал, про себя как бы.
– Так все время и ноет, – сказал Ластер.
– Садитесь кушать, – сказала Дилси. – Будем обедать без Джейсона. – Они сели за стол. С твердой пищей Бен справлялся довольно сносно сам, но, хотя обедали без первого, Дилси все же повязала ему слюнявчик. Бен с Ластером сидели ели, а Дилси хозяйничала, напевая все те же две строчки, – дальше слов она не помнила.
– Кушайте все, – сказала она. – Джейсон не сейчас вернется.
Джейсон в это время был в двух десятках миль от дома. Со двора он на полной скорости направился в город, обгоняя праздничные неспешные группы горожан и властные колокола в облачном, плывущем небе. Проехав по пустынной площади, он повернул в узкую улочку и разом окунулся в глушь задворков; затормозил у дощатого дома и пошел к веранде по обсаженной цветами дорожке.
Из-за сетчатой внутренней двери доносился говор. Он поднял руку постучать, но услышал шаги, подождал, и ему открыл рослый человек в черных суконных брюках и в белой, с крахмальной манишкой, рубашке без воротничка. У него была буйная седая со стальным отливом шевелюра, серые глаза круглились и блестели, как у мальчика. Приветственно тряся и не выпуская руку Джейсона, он потащил его в дом.
– Прошу, – приговаривал он. – Прошу.
– Ехать надо. Вы готовы? – сказал Джейсон.
– Входите, входите, – говорил тот, за локоть увлекая его в комнату, где сидели двое, мужчина и женщина. – Вы знакомы с мужем моей Мэртл? Нет? Джейсон Компсон – Вернон.
– Да, – сказал Джейсон. Он и не взглянул на Вернона, и тот произнес:
– Мы выйдем, не будем мешать. Идем, Мэртл.
– Нет, нет, – сказал шериф, неся через комнату стул. – Вы, друзья, сидите, как сидели. Не настолько уж это серьезно – а, Джейсон? Садитесь.
– Расскажу дорогой, – сказал Джейсон. – Надевайте пиджак и шляпу.
– Мы выйдем, – сказал Вернон, вставая с места.
– Вы сидите, – сказал шериф. – А мы с Джейсоном потолкуем на веранде.
– Наденьте пиджак и шляпу, – сказал Джейсон. – У них уже и так двенадцать часов форы. – Шериф вышел на веранду, за ним и Джейсон. Мимо дома прошли двое, поздоровались с шерифом. Ответный жест шерифа был размашист и сердечен. Колокола по-прежнему слышны были – из Низины, из негритянского поселка. – Идите за шляпой, шериф, – сказал Джейсон. Шериф пододвинул два стула.
– Присаживайтесь и рассказывайте, что у вас стряслось.
– Я вам говорил уже – по телефону, – сказал Джейсон, не садясь. – Думал время этим сэкономить. Но, видно, придется мне обратиться к властям, чтобы заставить вас выполнить долг и присягу.
– Да вы сядьте расскажите, как и что, – сказал шериф. – А о дальнейшем уже моя забота.
– Хороша забота, – сказал Джейсон. – Вот эту мешкотню вы называете заботой?
– Вы сами же нас задерживаете, – сказал шериф. – Садитесь и рассказывайте.
Джейсон принялся рассказывать, каждым новым словом так распаляя свое чувство обиды и бессилия, что скоро и спешка была позабыта в этом яростном громожденье праведных и гневных жалоб. Шериф не сводил с него блестящих холодных глаз.
– Но вы же не знаете наверняка, что это их рук дело, – сказал он. – У вас одни предположения.
– Предположения? – сказал Джейсон. – Это когда я, заботясь о ней, битых два дня гонялся за ними по всем закоулкам, причем предупредил, что я с ней сделаю, если увижу с ним, и после всего я еще, по-вашему, не знаю, что эта малолетняя б…
– Ну, хватит, – сказал шериф. – Довольно. Предостаточно. – Он сунул руки в карманы, перевел взгляд на ту сторону улицы.
– А теперь прихожу к вам, должностному лицу, поставленному охранять закон, – сказал Джейсон.
– Эту неделю они в Моттсоне63 гастролируют, – сказал шериф.
– Да, – сказал Джейсон. – И если бы мне найти такое должностное лицо, чтоб хоть мало-мальски позаботилось насчет защиты тех, кто его избрал на должность, то я бы тоже уже в Моттсоне сейчас был. – Он опять принялся излагать, едко подытоживать, как бы смакуя свое посрамление и бессилие. Шериф его уже не слушал.
– Джейсон, – сказал он. – На что вам было прятать в доме три тысячи долларов?
– На что? – сказал Джейсон. – Это мое дело, где я держу свои деньги. А ваше дело-помочь мне вернуть их.
– А матушке вашей известно было, что вы храните дома столько денег?
– Послушайте, – сказал Джейсон. – Мой дом ограбили. Я знаю кто и знаю, куда скрылись. Я прихожу к вам, поставленному на стражу закона, и я вас опять спрашиваю: намерены вы принять какие-то меры к возвращению моей собственности или нет?
– Допустим, вы поймали их, что вы сделаете с этой девочкой?
– Ничего, – сказал Джейсон. – Ровно ничего. Я до нее пальцем не дотронусь. Дряни, которая стоила мне моей должности и тем лишила меня единственного шанса на успех в жизни, которая свела в могилу моего отца и день за днем сводит в могилу мою мать, а мое имя обратила в посмешище в городе, – я ей ничего не сделаю, – сказал он. – Ровным счетом ничего.
– Вы сами ее довели до побега, Джейсон, – сказал шериф.
– Как я веду мои семейные дела, вас не касается, – сказал Джейсон. – Намерены вы мне помочь или нет?
– Вы сами ее довели, – сказал шериф. – А насчет того, чьи это деньги, у меня есть кой-какие подозрения, только вряд ли мне дознаться полной правды.
Джейсон стоял, медленно обминая в пальцах поля шляпы. Он сказал тихо:
– Так вы не окажете мне никакого содействия в их поимке?
– Это не входит в мои обязанности, Джейсон. Будь у вас фактическое доказательство, тогда я обязан был бы действовать. А так – думаю, что это не мое дело.
– И это ваш окончательный ответ? – сказал Джейсон. – Советую прежде подумать.