Текст книги "Шум и ярость"
Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
– Я сам жалею о той истории но ведь я тогда младенцем был и матери как ваша не имел некому было научить меня высшим тонкостям Если вы скажете ей то причините только напрасную боль Да вы правы незачем об этом знать ни им ни Кэндейси
– Я сказал – ни отцу ни маме
– Послушайте мальчик взгляните на меня и на себя Сколько думаете минут вы бы против меня продержалась
– А мне и не понадобится долго если вы такой же боксер как студент Попробуйте узнаете сколько продержусь
– Ох молокосос напросишься
– Давайте пробуйте
– Мой бог сигара Что бы ваша матушка сказала если бы я прожег ей каминную доску Вовремя успел Послушайте Квентин мы вот-вот учиним такое о чем после оба будем сожалеть Вы мне по душе Понравились с первого взгляда. Я сразу подумал кто б этот Квентин ни был а парень он должно быть первый сорт раз Кэндейси так о нем Вы меня послушайте Я уже десять лет вращаюсь в Деловом мире В реальной жизни эти вещи не столь важны Сами убедитесь Давайте столкуемся мы же свои люди оба гарвардцы А неузнаваем должно быть стал старик университет Нет в мире места лучше для молодежи Непременно сыновей своих туда пошлю пусть за меня доучатся Да погодите уходить Давайте обсудим здраво Я всей душой за то чтобы у молодого человека были благородные идеалы Пока он учится это ему на пользу характер формируется традиции там всякие студенческие Но когда потом выходишь в жизнь то приходится рвать свой кусок всеми способами потому что видишь ведь что и все черт их дери то же самое делают Ну давай руку и кто старое помянет Ради матушки твоей Вспомни какое у нее здоровье Да не прячь руку Смотри вот Новенькая без пятнышка как воспитанница вчера только из монастыря ни единой складочки взгляни-ка
– К черту ваши деньги
– Да ну брось Я теперь ведь тоже член семьи Знаю как оно у молодых людей Расходов личных куча а из папаши выжать монету непросто Сам был таким не так давно Теперь-то я остепенился женюсь вот в Гарвардском особенно на этот счет Да ну же не дури Ты меня слушай Вот сойдемся как-нибудь потолковать по душам я тебе расскажу про вдовушку одну там в городе
– Я и это уже слышал Не суйте ваши чертовы деньги
– Ты считай что берешь их взаймы Зажмурь глаза разбогатеешь на полсотни
– Не суйте руки Уберите сигару с камина
– Ну и черт с тобой рассказывай Много этим возьмешь Только такой дурень как ты не способен понять что обе они с матушкой у меня вот так в руках и нечего тут братикам-молокососам с башкой набитой благородной спесью Тоже нашелся рыцарь Галахад31 Мне твоя матушка тебя описала О входи дорогая входи Мы тут с Квентином знакомство укрепляем разговор ведем о Гарвардском Что соскучилась о благоверном своем
– Герберт оставь нас одних на минуту Мне надо поговорить с Квентином
– Да входи же входи Поболтаем все втроем интимно Я как раз говорил Квентину
– Оставь нас Герберт на минуту
– Что ж пожалуйста Захотелось значит сестричке с братцем еще раз повидаться
– Вы бы убрали сигару с камина
– Прав как всегда мой мальчик Ну надо топать раз велят Сейчас Квентин самое их время помыкать нами но подождем до послезавтра и услышим «разреши муженек дорогой» Не так ли дорогая Ну поцелуй же
– Перестань прибереги до послезавтра
– Тогда уж я потребую с процентами Не позволяй тут Квентину начинать чего кончить не сможет Кстати рассказывал ли я Квентину как у одного был болтливый попугай и что с ним приключилось Печальная история и поучительная Напомни расскажу Ну пока до встречи на страничке юмора
– Ну
– Ну
– Что ты еще затеял
– Ничего
– Ты опять в мои дела суешься. Мало тебе того что было прошлым летом
– У тебя жар Кэдди «Ты больна Чем ты больна»
«Больна и все И к доктору нельзя»
Застрелил его голос сквозь
– Но не за этого прохвоста Кэдди
Время от времени река скользила вдалеке, яркими взблесками прочеркивая полдень и за. Теперь-то давно уже за полдень, хотя в одном из водных просветов я увидел, что он все еще гребет, величественно подымаясь по реке пред лицом бога – нет, богов. Богов – лучше. Бостонский бог, массачусетский, пожалуй, тоже «быдло» для Блэндов. Или просто, поскольку бог человек неженатый. Влажные весла мигают, переблесками уносят лодку на ладонях женских. Восторженно-льстивых ладонях. Раз у бога женой не попользуешься, то Джеральд его сбросит со счетов. «Не за этого прохвоста Кэдди» Река блеснула и ушла за поворот.
«Я больна Ты должен обещать»
«Больна чем ты больна»
«Больна и все И к доктору нельзя еще Обещай»
«Если им теперь несладко будет то из-за тебя ведь Чем ты больна» Нам слышно, как под окном отъезжает автомобиль на вокзал, к поезду, что в 8.10. Родственничков везет. Все новых Хедов32. Наращивает все новые головы. Хотя не парикмахеры. Маникюрщицы. У нас прежде был жеребец чистокровный. В конюшне – да, но под седлом ублюдок подлый. Квентин расстрелял все их голоса сквозь пол Кэддиной комнаты
Трамвай остановился. Я сошел – прямо в середку своей тени. Через рельсы дорога легка. Под деревянным навесом старик что-то ест из кулька, и вот уже трамвай из слуха вышел. Дорога уходит в деревья, там будет тенисто, но июньская листва здесь, в Новой Англии, немногим гуще, чем апрельская у нас в Миссисипи. В той стороне – фабричная труба. Я повернулся, пошел в противоположную, втаптывая тень в пыль. «Во мне что-то было ужасное Ночью иногда оно на меня скалилось Сквозь них сквозь их лица мне скалилось Теперь прошло и я больна»
«Кэдди»
«Не трогай меня обещай мне только»
«Раз ты больна ты, ведь не можешь»
«Нет могу Все после этого уладится и будет все равно Не давай им отправить его в Джексон Обещай»
«Обещаю Кэдди Кэдди»
«Не трогай меня не трогай»
«А облика оно какого Кэдди»
«Что»
Что и то скалилось тебе сквозь них"
Труба видна еще. В той стороне вода, к морю течет, к тихим гротам. Тихо будут на дне рассыпаться, и, когда Он повелит воскреснуть, всплывут только одни утюги. Уходя на весь день на охоту, мы с Вершем не брали поесть, и в двенадцать начинало сосать под ложечкой. Длилось это примерно до часа, а потом я вдруг забывал и о том даже, что голод у меня уже прошел. Фонари уходят под гору а немного погодя услышал как автомобиль ушел туда же Подлокотник плоский прохладный гладкий под моим лбом выгиб кресла ощутим и на волосы сверху веет яблоней над платьем подвенечным которое по запаху услышал нос – У тебя жар Я вчера заметил Как от печки пышет.
– Не трогай
– Кэдди раз ты больна ты не можешь. Не за этого прохвоста.
– Я должна замуж за кого-нибудь. И тут мне говорят что кость придется ломать заново
Наконец труба скрылась из виду. Дорога идет вдоль стены. Поверх нее деревья клонят ветви, кропленные солнцем. Камень стены прохладен. Идешь вблизи нее, и на тебя веет прохладой. Только все здесь скудней, чем у нас. Дома, бывало, выйдешь – и точно окунешься в тихое и яростное плодородие, всеутоляющее, как хлеб голод. Сплошным щедрым потоком вкруг тебя, не скряжничая, не трясясь над каждым жалким камушком. А здесь зелени отпущено деревьям как будто ровно столько, чтобы хватило с грехом пополам для прогулок, и даже лазурь дали – не обильна, не наша фантастическая синева. что кость придется ломать заново и внутри у меня что-то Оx Оx Оx и в пот ударило Большая важность пусть ломают Знаем уже что такое сломанная нога и ничего тут страшного Придется только дома просидеть немного дольше вот и все А скулы мои сводит и губы сквозь пот выговаривают Обождите Минуту обождите Оx Оx стиснул зубы И отец: Проклятый жеребец проклятый конь Подождите я сам виноват Каждое утро он с корзиной идет к кухне тарахтя палкой по штакетинам забора и каждое утро я волокусь к окну хоть нога в гипсе и подстерегаю его с куском угля в руке А Дилси: Ты себя загубишь ты видать вовсе без разума еще и четырех дней мету как сломал Обождите Дайте минуту привыкнуть одну минуту только обождите
Здесь даже и звуки глуше, как будто здешний воздух обветшал, столько уже лет передавая звуки. Собачий лай слышно дальше, чем поезд, – в темноте, по крайней мере. И людские голоса тоже некоторые. Негритянские. Луис Хэтчер никогда не трубил в рог, хоть и таскал на себе вместе с тем старым фонарем. Спрашиваю его:
– Луис, ты когда фонарь последний раз чистил?
– Не так чтобы давно. Вот когда у северян там паводком все смыло – в тот день как раз и вычистил. Сидим мы со старухой вечером у очага, она говорит: «Луис, что, если и нас затопит?» А я ей: «И то правда. Пожалуй, вычищу-ка я фонарь». И в тот самый вечер вычистил.
– Наводнение было далеко-далеко, в Пенсильвании, – говорю я. – К нам оно не могло бы дойти.
– Это так по-вашему, – говорит Луис. – А по-нашему, вода – она и в Джефферсоне мокрая, подыматься и затапливать может не хуже, чем в Пенсильване. Вот такие, что говорят: до нас, мол, не дойдет, – глядишь, как раз и плывут потом на коньке крыши.
– Вы с Мартой небось и дома не остались ночевать?
– Само собой. Вычистил я фонарь, и до самого утра мы с ней потом просидели на бугре за кладбищем. А знать бы местечко повыше, так мы с ней и туда не поленились бы забраться.
– И с тех пор так ни разу фонарь и не чищен?
– А зачем его чистить без надобности?
– Значит, до следующего наводнения?
– Что ж, в тот рай он нас упас.
– Да ну, дядюшка Луис, брось шутки, – говорю я.
– Ага, шутки. Вы по-своему, а мы по-своему будем. Если, чтоб упастись от воды, только и надо, что фонарь почистить, то уж я артачиться не стану.
– Дядя Луис не привык, чтоб фонарь свет давал, ему в потемках сподручней опоссумов брать, – говорит Верш.
– Я, парень, тут на опоссумов охотился еще в те времена, когда твоему отцу его мамаша керосином вымывала гнид из головенки, – говорит Луис. – И домой приходил не с пустыми руками.
– Что правда, то правда, – говорит Верш. – Навряд ли есть у нас такой в округе, чтоб за жизнь добыл больше опоссумов, чем дядя Луис.
– То-то же, – говорит Луис. – Опоссумам моим света хватает. Они у меня не жалуются на фонарь. А теперь кончай, ребята, разговоры. Слышите, учуяли. Ого-го! Веселей, собачки! – И мы сидим средь сухих листьев, они слегка шуршат от наших затаенно-ждущих выдохов и вдохов и от неспешного дыхания земли в безветренной октябрьской ночи. В жесткой свежести воздуха – вонь фонаря, лай собак и замирающий вдали эхом голос Луиса. Он никогда его не напрягал, но в тихий вечер, бывало, этот голос доносило даже к нам на веранду. Когда Луис сзывал собак, голос его звучал трубно, как рог, праздно висевший у него через плечо, – но чище, мягче рога, словно голос этот был частью тьмы и тишины, возникал, развивался из них и снова уходил, свивался в темноту. Ого-гоОоооо. Го-гоОоо. Го-гооОоооооооооооооооооо. «Должна выйти замуж»
«У тебя их очень много было Кэдди»
«Не знаю Слишком много Обещай заботиться о Бенджи и о папе»
«И ты не знаешь от кого у тебя А он знает ли»
«Не трогай меня Обещай о Бенджи и о папе»
Еще не подошел к мосту, а уже ощутилась вода. Мост из серого камня, мшистого, в плесенных пятнах медленно ползущей сыри. В тени под ним вода негромкая и чистая журчит, курлычет, обтекая камень, в гаснущих воронках вертя небо. «Кэдди не за этого»
«Я должна за кого-нибудь» Верш рассказывал, как один малый сам себя изувечил. Ушел в лес и, сидя там в овражке, – бритвой. Сломанной бритвой отчекрыжил и тем же махом через плечо швырнул их от себя кровавым сгустком. Но это все не то. Мало их лишиться. Надо, чтоб и не иметь их отроду. Вот тогда бы я сказал: «А, вы про уго. Ну, это китайская грамота. По-китайски я ни бе ни ме». Отец мне говорит: «Ты потому так, что ты девственник. Пойми, что женщинам вообще чужда девственность. Непорочность – состояние негативное и, следовательно, с природой вещей несовместное. Ты не на Кэдди, ты на природу в обиде». А я ему: «Одни слова все». И в ответ он: «А девственность будто не слово?» А я: «Вы не знаете. Не можете знать». И в ответ: «Нет уж. С момента, как это осознано нами, трагедия теряет остроту».
Там, где воду кроет тень от моста, видно далеко вглубь, хотя не до самого дна. Если листок в воде долго, то со временем всю зеленую ткань размывает, и одни только тонкие жилки веют медленным движеньем сна. Каждая колеблется раздельно, как бы спутаны ни были раньше, как бы плотно ни прилегали к костям. И может, когда Он повелит воскреснуть, глаза тоже всплывут из мирной глубины и сна на горнюю славу взглянуть. А следом уж всплывут и утюги. Спрятав их под мостом с краю, я вернулся и облокотился на перила.
Не до дна, но до глуби ток воды прозрачен, и вижу – там какая-то теневая черта висит, как жирно проведенная стрела, нацелившаяся в течение. А над самой водой мошкара – веснянки снуют из тени на солнце и снова в тень моста. Если бы просто за всем этим ад – чистое пламя и мы оба мертвее мертвых. Чтобы там один я с тобой я один и мы оба средь позорища и ужаса но чистым пламенем отделены Без шевеления малейшего стрела выросла в размерах, и, взрябив губой гладь, форель утянула под воду веснянку с той великаньей уклюжестью, с какой слон подбирает фисташку. Воронка, сглаживаясь, поплыла течением, и опять стрела нацелилась, чуть колышимая водным током, над которым вьются и парят веснянки. Чтоб только ты и я там средь позорища и ужаса но отгороженные чистым пламенем
Форель висит уклюже и недвижно средь зыбящихся теней. Подошли трое мальчуганов с удочками, и мы, облокотясь, стали вместе глядеть на форель. Эта рыбина – их старый знакомец. Достопримечательность местная.
– Ее уже двадцать пять лет ловят и поймать не могут. Одна бостонская лавка объявила, что даст спиннинг ценой в двадцать пять долларов тому, кто ее поймает на крючок.
– Ну и чего же вы зеваете? Разве не хочется иметь такой спиннинг?
– Хочется, – ответили они, следя с моста за форелью – Еще как хочется, – сказал один.
– Я бы не стал брать спиннинг, – сказал второй. – Деньгами взял бы.
– А они, может, деньгами не дали бы, – возразил первый. – Спорим, дали бы спиннинг, и все.
– А я б его продал.
– Двадцать пять долларов ты бы за него не выручил.
– Сколько бы выручил, столько бы и выручил. Я этой удочкой рыбы не меньше могу наловить, чем тем спиннингом. – И разговор свернул на то, что можно бы купить на двадцать пять долларов. Все сразу заговорили – горячо, наперебой, запальчиво, нереальное обращая в возможное, затем в вероятное, затем в неспоримый факт, как это у людей всегда выходит, когда они желания облекают в слова.
– Я бы лошадь купил и фургон, – сказал второй.
– Как же, продадут тебе за эту цену, – сказали первый и третий.
– А я говорю, продадут. Я знаю, где купить можно. Один человек продает.
– А кто он?
– Да уж кто б ни был. Двадцать пять долларов дам – и отдаст.
– Ага, после дождичка, – сказали первый и третий – Никакого он не знает человека. Болтает только.
– Вы так думаете? – сказал второй. Те продолжали насмехаться, но он молчал. Опершись о перила, смотрел вниз на рыбину, которую уже пустил в оборот мысленно, – и вдруг весь задор, вся едкость ушли из голосов тех двоих, как будто и они уверились, что форель поймана и лошадь с фургоном куплены: подействовало горделивое молчание, не только взрослых, но и мальчишек способное убедить в чем угодно. По-моему, это логично, что люди, столько водя себя и других за нос при помощи слов, наделяют молчание мудростью, и в наступившей паузе почувствовалось, как те двое спешно ищут возражение, средство какое-то отнять фургон и лошадь.
– Никто тебе не даст двадцать пять долларов за спиннинг, – сказал первый. – Спорю на что хочешь, не дадут.
– Да он и не поймал еще форелину, – вспомнил третий, и оба закричали:
Ага, а я что говорю! Ну-ка, как того человека зовут? Слабо сказать. Его и нет на свете.
– Да заткнитесь вы, – сказал второй. – Смотрите, опять выплывает. – Они нагнулись и застыли одинаково, и одинаковые удочки тонко и косо блестят на солнце. Форель не спеша всплыла зыбко растущей тенью; опять воронка ушла по течению, медленно разглаживаясь.
– Ух ты, – пробормотал первый.
– Мы и не пробуем уже ее ловить, – сказал он. – Только смотрим, как приезжие бостонцы пробуют.
– А другой, кроме нее, тут рыбы нет?
– Нету. Из этого омута она других всех повыгоняла уженья самое лучшее место ниже, у водоворота.
– А вот и нет, – сказал второй. – У мельницы Бигев два раза больше словишь. – Они поспорили немного – где клев лучше, затем внезапно замолчали и стали глядеть, как форель опять всплывает и как воронка всасывает клочок неба. Я спросил, далеко ли отсюда до ближайшего городка. Они сказали.
– Но к трамвайной линии ближе всего вон туда, – доказал второй в сторону, откуда я пришел. – Вам куда?
– Никуда. Гуляю просто.
– Вы из университета студент?
– Да. А фабрика в том городке есть?
– Фабрика? – Смотрят на меня.
– Нет, – сказал второй, – Там фабрик нету. – Смотрит на мой костюм – Вы что, работу ищете?
– А про мельницу Бигелоу ты забыл? – сказал третий.
– Тоже фабрику нашел. Он про настоящую фабрику спрашивает.
– Чтобы с фабричным гудком, – сказал я. – Тут часового гудка ниоткуда что-то не слыхать.
– А-а, – сказал второй. – Ну, там на унитарианской церкви33 есть часы. Узнать время можно по ним. А на цепке у вас не часы разве?
– Я их утром разбил.
Показал им часы Осмотрели, посерьезнев.
– А идут все-таки, – сказал второй – Сколько такие часы стоят?
– Они дареные, – сказал я – Отец мне дал их, когда я кончил школу.
– Вы не из Канады? – спросил третий. Рыжеволосый.
– Из Канады?
– Нет, у канадцев выговор не такой, – сказал второй. – Я слышал, как говорят канадцы. А у него – как у артистов, которые неграми переряжаются.34
– А ты не боишься, – спросил третий, – что он тебя двинет за это?
– За что?
– Ты сказал, что он как негры говорит.
– Да ну тебя, – сказал второй. – Вон за тем холмом вам станет видно колокольню.
Я поблагодарил их.
– Желаю вам наловить много рыбы. Только эту старую форелину не троньте. Она заслужила, чтобы ее оставили в покое.
– Да ее все равно не поймаешь, – сказал первый.
Смотрят в воду с моста, и три удочки на солнце, как три косые нити желтого огня. Иду и снова втаптываю свою тень в пятнистую тень деревьев. Дорога повернула, подымаясь от реки. Взошла на холм, извилисто спустилась, маня глаз и мысль за собой, под зелено застывший кров; там над деревьями квадрат башни и круглое око часов, но еще в удаленье достаточном. Сел у обочины. Трава по щиколотку, несметнолистая. Тени на дороге застыли, как по трафарету впечатанные, вчерченные косыми грифелями солнца. Но это поезд всего-навсего, и вскоре протяжный гудок заглох за деревьями, и стало мои часы слышно и гаснущий стук колес, как будто поезд шел где-то совсем в другом месяце и сквозь иное лето, мчался под реющей чайкой. И все на свете мчится. Кроме Джеральда. Он тоже как бы реет – одиноко и торжественно гребет сквозь полдень, выгребает из полдня по длинным и ярким лучам, точно в апофеозе возносясь в дремотную бескрайность, где только он и чайка: она неистово-недвижная, он же в четких гребках и возвратах, мерностью сродных с покоем, и на блеске солнца-тени их обоих, а внизу – весь мир карликово. Кэдди не за этого прохвоста не за этого Кэдди.
С косогора спускаются их голоса и три удочки – пойманными нитями бегучего огня. Они смотрят, проходя, не замедляя шага.
– Что-то не вижу форелины, – окликнул я их.
– А мы и не пробовали, – сказал первый. – Ее все равно не поймаешь.
– Вон там часы, – сказал второй, указывая на башню. – Чуть ближе подойдете – станет видно стрелки. Да-да, – сказал я. – Хорошо. – Я встал. – Вы в город?
Мы к водовороту, за голавлями, – сказал первый.
У водоворота клева нет, – сказал второй.
Тебе обязательно хочется к мельнице, где полно ребят плескается и вся рыба распугана.
– У водоворота не наловишь ничего.
– Вот будем стоять здесь – много наловим, – сказал третий.
– Заладил: водоворот, водоворот, – сказал второй. – Там же не клюет.
– А ты не ходи, – сказал первый. – Ты ко мне веревкой не привязан.
– Пошли на мельницу купаться, – сказал третий.
– Я пошел к водовороту за голавлями, – сказал первый. – А вы как хотите.
– Ну скажи ты ему, сколько уже лет, как в последствии раз у водоворота клевало, – сказал второй третьему.
– Пошли на мельницу купаться, – сказал третий. Башенка медленно тонет в деревьях, и круглый циферблат еще достаточно далек. Мы идем в пятнистой тени. Подходим к саду, белому и розовому. Он весь полон пчел, их уже слышно.
– Пошли на мельницу купаться, – сказал третий. У сада тропинка ответвилась от дороги. Третий замедлил шаг, остановился. Первый мальчуган продолжает идти, солнечные пятна скользят с удочки на плечо и по рубашке вниз. – Пошли, а, – сказал третий. Второй тоже остановился. «Кэдди зачем тебе замуж»
«Хочешь чтобы я ответила зачем Думаешь скажу и причина исчезнет»
– Пошли с нами на мельницу, – сказал третий. – Пойдем.
Первый не слушает. Босые ноги его ступают без шума, мягче листьев ложатся шаги в легкую пыль. Пчелы в саду шумят, как подымающийся ветер, – звук доведен до самой почти вершины нарастания и пойман, длится как бы волшебством. Тропинка уходит вдоль стены, усыпанная цветом, под сводом цветущим, и вдали теряется в деревьях. Сквозь ветки солнце – косо, нечастым горячим накрапом. Желтые бабочки в тени мелькают солнечными крапинами.
– Зачем тебе к водовороту? – сказал второй. – Как будто нельзя у мельницы удить.
– Да пусть идет, – сказал третий, Глядят вслед первому Солнце мажет пятнами его уходящие плечи, желтыми муравьями скользит по удочке.
– Кении, – позвал второй. «Отцу скажи скажешь да Мы же от него Родитель Я его породил создал я его Скажи отцу тогда оно исчезнет потому что он скажет „Меня нет“ и тогда не будет нас с тобой тоже раз он родитель»
– Да пошли, – сказал третий – Там уже все наши – Смотрят первому вслед. – Ну и пускай, – сказали оба вдруг – Ну и иди себе, сынок мамин Боится, что от купанья голова будет мокрая и мама выпорет. – Они свернули на тропинку, пошли тенью, и вокруг них желто мигают мотыльки.
потому что ничего другого нет Мне верится что есть но возможно и нет и тогда я Ты поймешь что даже вселенская несправедливость едва ли стоит того что ты намерен Он не обращает на меня внимания, скула его упряма в профиль, лицо отвернуто слегка под помятой шляпой
– Почему ты не пошел с ними купаться? – спросил я. «не за этого прохвоста Кэдди»
«Ты что драку с ним хотел затеять»
«Он лжец и негодяй Кэдди его из студенческого клуба выгнали за шулерство объявили ему бойкот В зимнюю сессию поймали со шпаргалкой и исключили»
«Ну и что Я к ним в карты играть не собираюсь»
– Значит, рыбу удить ты больше любишь, чем купаться? – сказал я Пчелиный гуд убавился, но длится, как будто не он сникает в тишину, а тишина возросла между садом и нами, как вода, прибывая Дорога опять повернула и сделалась улицей между тенистых лужаек и белых домов «Кэдди как ты можешь за этого прохвоста Подумай о Бенджи о папе не обо мне»
«А о ком я думаю если не о Ради кого еще я это делаю» Мальчик свернул Не оглянувшись, перелез через забор, прошел лужайкой к дереву, удочку положил на землю, влез на дерево и сел в развилке сучьев, спиной к улице, и зайчики застыли наконец на белой рубашке «Ради кого еще я и выплакаться не могу даже Прошлым летом я говорила тебе что мертва но тогда я еще не знала что говорю не знала что это значит» Такие дни бывают у нас дома в конце августа – воздух тонок и свеж, как вот сегодня, и в нем что-то щемяще-родное, печальное. Человек – это сумма климатов, в которых приходилось ему жить Так отец говорил. Человек – это сумма того и сего. Задачка на смешанные дроби с грязью, длинно и нудно сводимая к неизменному нулю – тупику страсти и праха. «Но теперь говорю тебе и знаю что мертва»
«Так зачем тебе Слушай давай уедем ты, Бенджи и я куда-нибудь где нас никто не знает где» В пролетку впряжен белый конь, копыта бьют легкую пыль; паутиноспицые колеса сухо поскрипывают, катясь в гору под лиственной рябью, под вязами Под академическими вязами.
«А на какие деньги На те что за твое ученье отдали что за луг выручили Неужели ты не понимаешь что теперь ты обязан кончить курс иначе у Бенджи не будет совсем ничего»
Продали луг Белая рубашка его неподвижна в развилке, в мерцающей тени Колеса паутиноспицые Под насевшим на рессоры кузовом мелькают копыта, проворно и четко, как игла вышивальщицы, и пролетка уменьшается без продвиженья – так марионетка топчется на месте, а в это время ее быстро тянут за кулисы Опять Поворот, и стало видно белую башню и круглоликую глупую самоуверенность часов Луг продали
«Врачи говорят что папе не прожить и года если пить не бросит а он не бросит не сможет теперь после того что я после того что прошлым летом И тогда Бенджи в Джексон отвезут И выплакаться не могу даже выплакаться» Застыла в дверях на миг а в следующий Бенджи уже тащит ее за платье ревет голос раскатами от стены к стене а она вжимается в стенку все больше съеживается и в белом лице глаза как пальцем вдавленные выпихнул ее из комнаты Голос раскатывается точно не в силах собственный раскат остановить уместить в тишину ревет
Я открыл дверь, и колокольчик прозвенел – всего однажды, высоко, чисто и слабенько звякнул в опрятном сумраке над дверью, как будто металл и размер с тем и выбраны, чтобы получался этот чистый слабый звяк, и не изнашивался колокольчик, и не слишком велик был расход тишины на ее водворение после того, как дверь открылась и навстречу тебе теплый дух свежевыпеченного хлеба, и стоит замурзанная девочка с глазами, как у плюшевого медвежонка, и с двумя словно лакированными косичками
– Привет, сестренка – В теплой хлебной духовитости личико – как чашка молока с малой помесью кофе – А где продавец?
Смотрит молча, но вот задняя дверь отворилась, и вошла хозяйка Над прилавком, где за стеклом ряды румяных корок, воздвиглось опрятное серо-стальное лицо – жидкие волосы туго оттянуты с опрятного серо-стального лба, очки в опрятной серо-стальной оправе, – воздвиглось, прикатило, водрузилось, как магазинная стальная касса. На библиотекаршу похожа. На нечто мирно-засушенное среди пыльных полок, где в строгом порядке расставлены непреложные и прописные истины, давно отрешенные от жизни, – как будто стоит лишь дунуть ветерку из мира, где неправедность творится.35
– Пожалуйста, две сдобные, мэм.
Взяла под прилавком квадратно нарезанную газету, положила на прилавок, достала две плюшки. Девочка смотрит на них не моргая и глаз не сводя, похожих на две коринки, всплывшие в чашке некрепкого кофе. Страна для мойш, отчизна итальяшкам.36 Смотрит на булочки, на опрятно серо-стальные пальцы, на широкое золотое кольцо за синеватым суставом указательного левого.
– Вы их сами выпекаете, мэм?
– Простите, сэр? – переспросила. Вот так: "Простите, сэр? – точно на сцене. – С вас пять центов. Что-нибудь еще желаете?
– Нет, мэм. Я-то нет. А вот юная леди желает. – Из-за витрины хозяйке ее не видно. Подошла к краю, смотрит оттуда на девчушку.
– Она с вами?
– Нет, мэм. Я вошел – она уже здесь была.
– Ах ты, негодница маленькая, – сказала хозяйка. Вышла из-за прилавка, но не доходя остановилась. – Небось набила уже карманы?
– У нее нет карманов, – сказал я. – Она ничего не брала. Стояла и ждала вас.
– А почему колокольчик молчал? – грозно блеснула на меня очками. Ей не хватает только пучка розог и на доске чтоб классной позади: 2x2=5. – Она так спрячет под платье, что ввек не догадаетесь. Скажи-ка мне, деточка, как ты вошла сюда?
Молчит девчушка. Смотрит на хозяйку. На меня летучий черный взгляд – и снова на хозяйку.
– Эти иностранцы, – сказала хозяйка. – Как она так вошла, что и звонка не было слышно?
– Я открыл дверь, она и вошла, – сказал я. – Колокольчик доложил о нас обоих сразу. Отсюда за прилавок ей все равно не дотянуться. К тому же она бы и не стала. Правда, сестренка? – Смотрит на меня взором тайным, раздумчивым. – Что тебе? Хлеба?
Протянула кулачок. Разжала – в нем влажные и грязные пять центов, и на ладошке влажно-грязный отпечаток. Монета сырая и теплая. Слышен запах монетный, слабо металлический.
– Дайте нам, пожалуйста, пятицентовый хлеб.
Хозяйка достала из-под прилавка газетный лоскут, постлала сверху, завернула хлеб. Я положил монету на прилавок и еще одну такую же.
– И булочку еще, пожалуйста.
Вынула из витрины плюшку.
– Дайте-ка ваш сверток.
Я дал, она развернула, присоединила третью плюшку, завернула, взяла монетки, нашла у себя в фартуке два цента, подала. Я вложил их девочке в руку. Пальцы сжались, горячие и влажные, как червячки.
– Эту третью вы – ей? – спросила хозяйка.
– Да, мэм, – ответил я. – Я думаю, она съест вашу булочку с не меньшим удовольствием, чем я.
Я взял оба свертка, отдал хлеб девочке, а серо-стальная за прилавком смотрит на нас с холодной непреложностью
– Погодите-ка минутку, – сказала она. Ушла в заднюю комнату. Дверь отворилась, затворилась. Девчушка на меня глазеет, прижав хлеб к грязному платьицу.
– Как тебя зовут? – спросил я. Отвела взгляд, но ни с места. Даже как будто не дышит. Хозяйка вернулась. В руке у нее какой-то странный предмет. Она держит его чуть на отлете, как несла бы дохлую ручную крысу.
– Вот тебе, – сказала хозяйка. Девочка подняла на нее глаза. – Бери же, – сказала хозяйка, суя принесенное. – Оно только на вид неважное. А на вкус разницы не будет никакой На же. Некогда мне с тобой тут. – Девочка взяла, смотрит на хозяйку. Та вытерла руки о фартук. – А колокольчик надо будет починить, – сказала. Подошла к входной двери, распахнула. Невидимый над дверью колокольчик звякнул чисто и слабо. Мы пошли к двери, к сосредоточенной спине хозяйки.
– Благодарим вас за пирожное, – сказал я.
– Уж эти иностранцы, – сказала она, всматриваясь в сумрак над дверью, где прозвучал колокольчик. – Мой вам совет, молодой человек, держаться от них подальше.
– Слушаю, мэм, – сказал я – Пошли, сестренка. – Мы вышли. – Благодарю вас, мэм.
Она захлопнула дверь, опять распахнула рывком, и колокольчик тоненько звякнул.
– Эт-ти иностранцы, – проворчала хозяйка, вглядываясь в наддверный сумрак.
Мы пошли тротуаром.
– Ну, а как насчет мороженого? – сказал я. Надкусила свое пирожное-уродину. – Мороженое любишь? – Подняла на меня спокойный черный взгляд, жует. – Что ж, идем.
Мы вошли в кондитерскую, взяли мороженого. Хлеб она по-прежнему прижимает к себе. «Дай положу его на столик, тебе удобнее будет есть». Не дает, прижимает, а мороженое жует, как тянучку. Надкусанное пирожное лежит на столике. Методически съела мороженое И опять взялась за пирожное, разглядывая сласти под стеклом прилавков. Я кончил свою порцию, мы вышли.
– Где ты живешь? – спросил я.
Пролетка опять, с белой лошадью. Только доктор Пибоди37 толще. Триста фунтов. Он подвозил нас на гору. Цепляемся, едем на подножке. Детвора. Чем цепляться, легче пешком. «А к доктору ты не ходила к доктору Кэдди»