Текст книги "Город"
Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
7. ЧАРЛЬЗ МАЛЛИСОН
Помню, Рэтлиф сказал, что Елены всего мира никогда по-настоящему не теряют мужчин, которые любили и потеряли их; быть может, потому, что они, Елены, не хотят этого.
Когда дядя Гэвин уехал в Гейдельберг, меня еще на свете не было, а когда я увидел его в первый раз, волосы у него, кажется, уже тронуло сединой. Потому что хоть я в то время и был уже на свете, я не могу вспомнить, какой он был, когда приехал в разгар войны из Европы, чтобы пройти подготовку и снова вернуться туда. Он сказал, что до самой последней минуты был уверен, что как только получит степень доктора философии, так сразу пойдет санитаром в германскую армию; был уверен почти до последней минуты, а потом признался себе, что та Германия, которую он мог бы так горячо любить, умерла где-то между фортами Льеж и Намюр и 1848 годом. Или, вернее, ту Германию, которая родилась между 1848 годом и этими бельгийскими фортами, он не любил, потому что это уже не была Германия Гете, и Баха, и Бетховена, и Шиллера. И это, как он говорил, причиняло боль, в этом было трудно признаться даже после того, как он добрался до Амстердама и мог действительно разузнать об американской армии, о которой он слышал.
Но он сказал, что мы, Америка, не привыкли к европейским войнам и все еще принимаем их всерьез; а ведь как-никак он два года был студентом немецкого университета. Иное дело – французы: для них новая война с Германией по-прежнему была лишь досадной неприятностью из исторической хроники; нация практичных и практических пессимистов, которая всякому, независимо от его политических убеждений, предоставляет делать что угодно, особенно тому, кто готов был делать это бесплатно. Так что он, дядя Гэвин, пробыл со своими носилками эти пять месяцев под Верденом и, схватив воспаление легких, вскоре очутился в американском госпитале и мог поехать домой, в Джефферсон, ждать, пока, как он сказал, мы тоже вступим в войну, а этого ждать было недолго.
И он был прав: двое Сарторисов, внуки полковника Сарториса, близнецы, уже уехали в Англию поступать в королевский воздушный флот, а потом настал апрель, и дядю Гэвина как секретаря АМХ [4]4
Ассоциация молодых христиан
[Закрыть] послали обратно во Францию с первыми американскими войсками; и вдруг появился Монтгомери Уорд Сноупс, первый из тех, кого Рэтлиф называл «эти пухлые, белесые мальчишки, сыновья А.О.», тот, чья мать сидела в качалке у окна гостиницы Сноупса, потому что было еще холодно, чтобы перебраться на галерею. А Джексон Маклендон организовал нашу джефферсонскую роту, и его избрали капитаном, и Монтгомери Уорд мог в нее вступить, но вместо этого он пришел к дяде Гэвину, чтобы ехать с ним во Францию от АМХ; и тогда-то Рэтлиф сказал, что мужчины, которые любили и потеряли Елену Троянскую, только думают, будто потеряли ее. Но ему следовало бы еще добавить: «И всех ее родственников». Потому что дядя Гэвин это сделал. Я хочу сказать – он взял с собой Монтгомери Уорда.
– Какого черта, Юрист, – сказал Рэтлиф. – Ведь он Сноупс.
– Конечно, – сказал дядя Гэвин. – А разве можно в наше время найти для Сноупса более подходящее место, чем северо-западная Франция? Как можно дальше к западу от Амьена и Вердена.
– Но почему? – сказал Рэтлиф.
– Я и сам об этом думал, – сказал дядя Гэвин. – Если б он сказал, что хочет защищать родину, я бы приказал Хэбу Хэмптону посадить его в тюрьму, заковать в кандалы и не спускать с него глаз, пока я буду звонить в Вашингтон. Но он сказал так: – Все равно, скоро выйдет закон, чтоб всех забрить, и ежели я поеду с вами теперь, то, сдается мне, попаду туда раньше и успею оглядеться.
– Оглядеться, – сказал Рэтлиф. Они с дядей Гэвином переглянулись. Рэтлиф моргнул раза два или три.
– Да, – сказал дядя Гэвин, и Рэтлиф снова моргнул раза два или три.
– Оглядеться, – сказал он.
– Да, – сказал дядя Гэвин. И дядя Гэвин взял Монтгомери Уорда Сноупса с собой, и вот тут-то Рэтлиф сказал о тех, которые думают, что наконец потеряли Елену Троянскую. А Гаун все еще жил у нас; может, из-за войны в Европе государственный департамент не позволял его отцу и матери вернуться из Китая или еще откуда-то, где они были. По крайней мере раз в неделю, идя домой через площадь, он встречал Рэтлифа, словно Рэтлиф нарочно ждал его там, и Гаун рассказывал Рэтлифу, что пишет дядя Гэвин, и Рэтлиф говорил:
– Напиши ему, чтоб глядел в оба. Напиши, что я здесь делаю все возможное.
– А что это – все возможное? – спросил однажды Гаун.
– Держу и несу.
– Что держите и несете? – спросил Гаун и, только когда спросил это, в первый раз вдруг увидел, что Рэтлифа вовсе не видишь, покуда вдруг не увидишь по-настоящему, или, по крайней мере, так было с ним, Гауном. И с тех пор он сам стал искать Рэтлифа. А в следующий раз Рэтлиф сказал:
– Сколько тебе лет?
– Семнадцать, – сказал Гаун.
– Ну, тогда, тетя, конечно, разрешает тебе пить кофе, – сказал Рэтлиф. – Что ты скажешь, если мы…
– Она мне не тетя, а двоюродная сестра, – сказал Гаун. – Да, конечно, я пью кофе. Но только я его не очень люблю. А что?
– Я и сам иногда не прочь побаловаться мороженым, – сказал Рэтлиф.
– Что ж в этом дурного? – сказал Гаун.
– А что ты скажешь, если мы зайдем в кондитерскую и поедим мороженого? – сказал Рэтлиф.
И они зашли. Гаун сказал, что Рэтлиф всегда брал себе клубничное. И он мог встретить Рэтлифа чуть ли не каждый день, так что теперь, когда он за это дело взялся, он должен был есть мороженое, хотелось ему или нет, и они с Рэтлифом платили по очереди, а однажды Рэтлиф сказал, держа вафельный стаканчик с розовой верхушкой в своей смуглой руке:
– Это, пожалуй, самое приятное изобретение, какое я знаю. До чего ж приятно, когда не рискуешь обжечься. Даже представить себе не могу ничего ужаснее: целая трагедия – обжечься клубничным мороженым. Поэтому, что ты скажешь, если мы станем есть его только раз в неделю, а в остальные дни просто обмениваться новостями?…
Гаун согласился, и после этого они просто встречались, и Гаун на ходу передавал Рэтлифу последние вести от дяди Гэвина: – Он просил сказать вам, что тоже делает все возможное, но что вы были правы: одного мало. А чего это – одного? – спросил Гаун. – И для чего – мало? – Гауну тогда было семнадцать лет, у него были и другие дела, верили этому взрослые или нет, но он охотно передавал то, что, как мама говорила, дядя Гэвин писал для Рэтлифа, когда встречал Рэтлифа, или, вернее, когда Рэтлиф встречал, ловил его, а это, кажется, бывало почти каждый день, так что он удивлялся, как это у Рэтлифа остается время зарабатывать себе на жизнь. Только он не всегда слушал то, что говорил Рэтлиф, так что потом он сам не знал, как или когда Рэтлиф ему внушил это, и у него даже появился интерес, как к игре, состязанию или даже к борьбе, войне, к тому, что за Сноупсами нужно все время следить, как будто это нашествие змей или тигров, и дядя Гэвин и Рэтлиф делали это или пытались делать, потому что в Джефферсоне, как видно, никто больше не понимал опасности. Так что в ту зиму, когда была наконец объявлена мобилизация и Байрона Сноупса взяли из банка полковника Сарториса в армию, Гаун отлично понял, о чем говорит Рэтлиф, когда тот сказал:
– Не знаю, как он это сделает, но ставлю миллион против цента, что он не уедет из Соединенных Штатов; и сто против одного, что он не уедет из Миссисипи дальше ближайшего форта на границе Арканзаса, где их разместят на первое время; давай мне десять долларов, и я отдам тебе одиннадцать, если он не вернется в Джефферсон через три недели. – Гаун денег не дал, но потом говорил, что жалеет об этом, потому что Рэтлиф ошибся на два дня, после чего Байрон Сноупс снова водворился в банке. Но мы не знали, как ему это удалось, и Рэтлиф ничего не мог узнать, покуда тот не ограбил банк и не удрал в Мексику, и Рэтлиф сказал, что Сноупсам все всегда удается оттого, что они все, как один, стараются добиться того, чтобы слова «быть Сноупсом» значили не просто принадлежать к зоологическому виду, но и не ведать неудач, и добиваются этого, соблюдая одно-единственное правило, закон, священную клятву – никогда никому не открывать, как им это удается. Байрон сделал так: каждую ночь, ложась спать, приклеивал к левой подмышке свежую табачную жвачку и этим нагонял себе температуру, пока наконец армейские доктора не демобилизовали его и не отправили домой.
Теперь, по крайней мере, были какие-то свежие новости о Сноупсах, которые можно было сообщить дяде Гэвину, и как раз тогда Рэтлиф заметил, что вот уже несколько месяцев дядя Гэвин ни слова не пишет о Монтгомери Уорде Сноупсе. Но к тому времени, когда от дяди Гэвина пришел ответ, в котором говорилось: «Никогда не упоминайте больше в письмах ко мне это имя. О нем я и слушать не стану. Не хочу», – мы уже могли сообщить дяде Гэвину свои собственные новости о Сноупсе.
Теперь эти новости касались Эка.
– Твой дядя был прав, – сказал Рэтлиф.
– Говорю вам, он мне не дядя, а двоюродный брат, – сказал Гаун.
– Ну ладно, ладно, – сказал Рэтлиф. – Эк ведь не был Сноупсом. Это его и погубило. Похоже, что в мире не было настоящего, истинного места для Сноупсов, и они сами себе его раздобыли, просто-напросто держась друг за друга, а когда один из них в первый раз поскользнулся, или споткнулся, или не сумел быть Сноупсом, остальной стае даже не надо было, как волкам, приканчивать его: сама судьба только и ждала случая и воспользовалась им.
Эк, носивший стальной ошейник с кожаными ремнями, потому что однажды кипарисовый ствол сломал ему шею, был ночным сторожем, сторожил на вокзале бак нефтяной компании; о том, что с ним случилось, я знал сам, потому что тогда мне было уже почти четыре года. Случилось это под вечер, еще засветло; мы ужинали, и вдруг раздался страшный взрыв, самый громкий звук, какой когда-либо слышал Джефферсон, до того громкий, что все мы сразу поняли – это немцы наконец сбросили на нас бомбу, не иначе; мы – вернее, мэр де Спейн – ждали этого с тех самых пор, как немцы потопили «Лузитанию» и нам наконец тоже пришлось вступить в войну. Ведь мэр де Спейн окончил академию в Уэст-Пойнте и был лейтенантом на Кубе, и, когда эта война началась, он тоже захотел в ней участвовать. Но, видно, не мог, и поэтому попытался собрать ополченскую роту, только никто, кроме него, не принимал это всерьез. Но, по крайней мере, у нас была своя система тревоги – в случае немецкого налета нужно было звонить в колокол во дворе суда.
Так что, когда раздался этот оглушительный грохот и зазвонил колокол, мы все поняли, что это такое, и ждали следующей бомбы, а люди, выбегавшие на улицу с криком: «Где это? Где?» – наконец разузнали, что взрыв был где-то около вокзала. Это был нефтеналивной бак, большой и круглый – футов тридцать в диаметре и в высоту футов десять, на кирпичных опорах. То есть он раньше таким был, теперь-то от него ничего не осталось, даже этих самых опор. И к этому времени им удалось наконец заставить миссис Наннери перестать вопить и рассказать, что же случилось.
Миссис Наннери – это мать Седрика. Ему тогда было лет пять. Они жили в маленьком домике на холме у самого вокзала, и когда ее наконец заставили сесть и кто-то дал ей глотнуть виски, она перестала голосить и рассказала, что часов в пять она нигде не могла найти Седрика и пошла туда, где мистер Сноупс сидел на стуле перед домиком величиной с уборную, который он называл конторой, и где по ночам сторожил бак, пошла спросить, не видел ли он Седрика. Седрика он не видел, но сразу встал, чтобы помочь ей искать его, и они обшарили все товарные вагоны на запасном пути, и пакгауз, и все вокруг и звали Седрика; только вот миссис Наннери не могла вспомнить, кто из них первый подумал о нефтеналивном баке. Кажется, мистер Сноупс, потому как он знал, что бак пустой, хотя, должно быть, миссис Наннери тоже видела лестницу, приставленную к баку, по которой мистер Сноупс лазил наверх, чтобы открыть люк и выпустить из бака газ.
Мистер Сноупс, видно, думал, что газ почти уже вышел, но при этом оба они, должно быть, подумали, что оставшегося газа хватит для того, чтобы Седрик отравился, если залезет внутрь. Потому что, как сказала миссис Наннери, оба они подумали, что Седрик там, мертвый; сна была так уверена в этом, что не могла ждать ни секунды, и уже бежала, сама не зная куда, просто бежала, когда мистер Сноупс вынес из своей «конторы» зажженный фонарь, и все бежала, пока он лез по лестнице, все бежала, когда он спустил фонарь на веревке в люк; и она сказала, что все бежала, когда взрыв (она сказала, что даже не слышала его, не слышала ничего, иначе она остановилась бы) сбил ее с ног и в воздухе вокруг, как рой шмелей, зажужжали осколки бака. И мистер Харкер с электростанции, который прибежал туда первый и нашел ее, сказал, что, как только он ее поднял, она снова порывалась бежать, вскрикивая и молотя руками воздух, а он держал ее, пока не заставил сесть, и дал ей виски, а тут подоспели остальные и стали переворачивать обломки кирпича, искали какие-нибудь следы Седрика и мистера Сноупса, но тут сам Седрик прибежал что было духу по путям, оказывается, когда грохнул взрыв, он играл возле дренажной трубы в полумиле от бака.
А мистера Сноупса так и не нашли до следующего утра, когда Том-Том Бэрд, кочегар с электростанции, по дороге на работу от своего дома, стоявшего в двух милях от электростанции по железнодорожному полотну, увидел, что на телеграфных проводах, ярдах в двухстах от того места, где стоял бак, что-то висит, взял длинную палку и сбил эту штуку, а когда пришел на электростанцию, показал ее мистеру Харкеру, и оказалось, что это стальной ошейник мистера Сноупса, хотя от ремней ни клочка не уцелело.
Но никаких останков самого мистера Сноупса не нашли; хороший он был человек, и все его любили, – сидел себе на стуле у дверей «конторы», откуда он мог видеть бак, или прохаживался вокруг него, пока керосин наливали в бидоны, ведра и канистры, в стальном ошейнике, так что он не мог повернуть головы: ему приходилось поворачиваться всем туловищем, словно он был деревянный. Его знали все мальчишки в городе, потому что очень скоро они пронюхали, что он привез из деревни целый мешок земляных орехов и оделял ими всех детишек, которые проходили мимо.
Кроме того, он еще принадлежал к масонам. Принадлежал так давно, что стал хорошим масоном, хоть и не достиг высокого положения в ордене. Так что этот ошейник похоронили, как положено, в гробу, погребением распоряжались масоны, и было прислано больше цветов, чем можно было ожидать, даже от нефтяной компании, хотя мистер Сноупс зря взорвал их бак, потому что в нем даже не было Седрика Наннери.
В общем, похоронили то, что нашлось; на похоронах был баптистский проповедник, и масоны в своих фартуках бросали комья земли в могилу, приговаривая: «Увы, брат мой», – и устлали свежую рыжую землю цветами (в один из цветков был вставлен масонский знак); а бак был застрахован, так что нефтяная компания не стала проклинать мистера Сноупса за то, что он, взрослый человек, свалял такого дурака, и они выплатили миссис Сноупс тысячу долларов, выразив ей этим свое соболезнование, хоть она и вышла замуж за болвана. Или, вернее, они отдали деньги миссис Сноупс потому, что ее старшему сыну Уоллстриту еще не было тогда шестнадцати. А воспользовался ими все равно он.
Но все это было позже. А тогда все кончилось тем, что мэр де Спейн, который уже столько времени состоял командиром, дождался наконец случая ударить в свой колокол и поднять тревогу, а мы могли сообщить дяде Гэвину кое-какие свежие новости о Сноупсе. Теперь, когда я говорю «мы», это значит «я». Родители Гауна наконец вернулись из Китая или еще откуда-то, и Гаун уехал в Вашингтон (была осень), чтобы там кончить школу и на следующий год поступить в Виргинский университет, и однажды мама велела позвать меня в гостиную, а там сидел Рэтлиф в своей аккуратной синей вылинявшей рубашке без галстука, с невозмутимым выражением на смуглом лице, словно светский гость (на столе стоял чайный поднос, и у Рэтлифа в руках была чашка с чаем и бутерброд с огурцом, а я теперь знаю, что многие в Джефферсоне, не говоря уже о том округе, откуда Рэтлиф был родом, понятия не имели, что делать с чашкой чая в четыре часа дня, и, может быть, сам Рэтлиф никогда такого не видывал, но только, глядя на него, никто бы этого не подумал), и мама сказала:
– Поздоровайся с мистером Рэтлифом, малыш. Он зашел нас проведать, – а Рэтлиф сказал:
– Так вот как вы его зовете? – а мама сказала:
– Да нет же, мы его зовем, как придется, – а Рэтлиф сказал:
– Бывает, мальчишку по имени Чарльз, когда он в школу пойдет, начинают звать Чиком. – А потом он меня спросил: – Ты клубничное мороженое любишь? – И я ответил:
– Я всякое люблю, – и тогда Рэтлиф сказал:
– В таком случае, может быть, твой двоюродный брат тебе говорил… – И замолчал, а потом сказал маме: – Простите, миссис Маллисон, меня столько раз поправляли, что, кажется, мне еще нужно время, чтобы привыкнуть.
И с тех пор за Сноупсами следили мы с Рэтлифом, а не Гаун с Рэтлифом, только вместо двух порций мороженого Рэтлифу приходилось покупать три, потому что, когда я ездил в город без мамы, со мной был Алек Сэндер. Не знаю, как, и тем более не могу вспомнить когда, потому что мне еще и пяти лет не было, но Рэтлиф и мне вбил в голову, как и Гауну, ту же мысль, что Сноупсы заполонили Джефферсон, как змеи или хищные лесные звери, и только они с дядей Гэвином понимают опасность, которая всем нам грозит, и теперь ему приходится нести крест одному, пока наконец не кончится война, и тогда дядя Гэвин вернется и поможет ему. – Пора уже тебе об этом знать, – сказал он, – хотя тебе только пять лет. Все равно тебе еще многое предстоит узнать, прежде чем ты подрастешь и сам сможешь с ними бороться.
Был ноябрь. И вот наступил день, когда колокол во дворе суда снова зазвонил, и на этот раз вместе с ним зазвонили все церковные колокола – бешено и яростно, посреди недели, хотя обычно в них звонили только по воскресеньям, и раздалось несколько ружейных и револьверных выстрелов, – так на открытии памятника солдатам Конфедерации стреляли старые ветераны, которые еще были в живых, только эти, нынешние, еще не бывали на войне, так что, может, теперь они ликовали потому, что эта война кончилась прежде, чем им пришлось на ней побывать. Теперь дядя Гэвин мог вернуться домой, и Рэтлиф сам мог спросить у него, что же такое сделал Монтгомери Уорд Сноупс, что даже его имени упоминать нельзя. И тогда Рэтлиф сказал мне:
– Пора бы тебе уж привыкнуть к этим разговорам, хоть тебе всего пять лет. – И тогда же он сказал: – Как ты думаешь, что он сделал? Твой двоюродный брат десять лет наблюдал за Сноупсами; одного он даже довез до самой Франции, лично позаботился, чтоб тот шел в ногу с веком. Как ты думаешь, что такое мог сделать Сноупс, чтобы после этих десяти лет удивить, ошарашить его настолько, что он даже слышать о нем не хочет?
А может, он это только собирался сказать, но не сказал, потому что дядя Гэвин приехал домой на две недели. Он освободился от военной формы, от армии, от АМХ, но как только он от всего этого освободился, его включили в какой-то там совет, или комиссию, или бюро по ликвидации последствий войны в Европе, потому что он так долго жил в Европе, да к тому же два года учился в Германии. И, может, он вообще вернулся домой только потому, что в последний год войны умер дедушка, и он приехал повидать нас, как принято делать, когда люди теряют близких. Но я тогда думал, что он приехал рассказать Рэтлифу что-то ужасное про Монтгомери Уорда Сноупса, о чем нельзя даже написать в письме. Это было, когда Рэтлиф сказал, что мне многое предстоит узнать, подразумевая, что, если он, Рэтлиф, опять один должен нести крест, я, по крайней мере, могу хоть этим ему помочь.
И вот однажды – мама теперь иногда отпускала меня в город одного, я хочу сказать, иногда она просто не замечала, что я ухожу, и не говорила: «Ну-ка, вернись». Или нет: я хочу сказать, она поняла, что мне не нравится, когда она со мной слишком строга, – однажды я услышал голос Рэтлифа: «Иди сюда». Он продал свой фургончик и упряжку, и теперь у него был форд с маленьким раскрашенным домиком на месте заднего сиденья, а внутри домика – швейная машина; такие автомобили теперь называют пикапами, но этот пикап Рэтлиф с дядей Нуном Гейтвудом сделали сами. Рэтлиф сидел за рулем и уже открыл дверцу, и я сел рядом, а он захлопнул дверцу, и мы медленно поехали по окраинным улицам.
– Так сколько тебе лет? – спросил он. И я снова сказал ему: пять. – Ну, с этим уж ничего не поделаешь, правда?
– С чем ничего не поделаешь? – сказал я. – Почему?
– Если подумать, может, ты и прав, – сказал он. – А теперь нам надо съездить тут неподалеку. С Монтгомери Уордом Сноупсом произошло вот что – он ушел из действующей армии и занялся делом.
– Каким делом? – спросил я.
– Занялся… занялся солдатской лавкой. Да, лавкой. Вот что он делал, когда был с твоим двоюродным братом в Европе. Они стояли в городе, который назывался Шалон, и твоему двоюродному брату нужно было оставаться в этом городе по долгу службы, и он поручил Монтгомери Уорду, который был всех свободнее, открыть солдатскую лавку в другом городке неподалеку, для удобства солдат, – это такой домик с прилавком, как в магазине, где солдаты могли купить конфеты, газировку и носки ручной вязки, когда они не дрались с немцами, – так сказал нам на той неделе твой двоюродный брат, помнишь? Только в скором времени лавка Монтгомери Уорда стала пользоваться самым большим успехом среди армейских лавок и даже среди лавок АМХ во всей Франции и вообще всюду, таким успехом, что твой двоюродный брат наконец сам поехал поглядеть, что там такое, и увидел, что Монтгомери Уорд сломал заднюю стену и устроил комнату для развлечений с отдельным входом и поместил там молодую француженку, свою знакомую, так что, когда солдату надоедало просто покупать носки или жевать шоколад, он мог купить у Монтгомери Уорда билет, пойти в заднюю комнату и получить удовольствие за свои деньги.
Вот что увидел твой двоюродный брат. Да только в уставе армии и АМХа была какая-то статья против таких развлечений; они считали, что солдат должен довольствоваться одними носками и газировкой. Или, может, вмешался твой двоюродный брат; да, похоже, что это он. Потому что, если бы армия и АМХ узнали об этой задней комнате, они вышвырнули бы Монтгомери Уорда вон, и он вернулся бы в Джефферсон в наручниках, если б только не застрял в Ливенуорте [5]5
каторжная тюрьма
[Закрыть], штат Канзас. Помнится, я как-то сказал другому твоему двоюродному брату, Гауну, давно, когда тебя еще и в помине не было: тот, кто потерял Елену Троянскую, в один прекрасный день может пожелать, чтоб он ее вовсе никогда не встречал.
– Как это? – сказал я. – Где я был, если меня не было?
– Ну конечно, это все твой двоюродный брат. Монтгомери Уорд мог бы даже накопить со входных билетов в эту развлекательную комнату достаточно денег, чтоб откупиться и выпутаться из истории. Но ему это было ни к чему. Его твой брат выручил. Монтгомери Уорд, знал это или нет, хотел этого или нет, был как бы власяницей, надетой на память о погибшей любви и верности твоего двоюродного брата. Или, может, все дело было в Джефферсоне. Может, твой двоюродный брат не вынес бы мысли, что в Ливенуортскую тюрьму попадет гражданин Джефферсона, пусть даже благодаря этому в самом Джефферсоне станет одним Сноупсом меньше, Так что похоже – он это сделал, а потом сказал: «Но чтоб я больше тебя не видел во Франции».
Это значило – никогда не показывайся мне на глаза, потому что Монтгомери Уорд был власяницей: похоже, твой двоюродный брат испытал тот же гордый, жалкий, торжествующий, смиренный ужас перед своей твердостью, что и те древние отшельники, которые удалялись в пустынь и, полные несокрушимой твердости, сидели на камнях под палящим солнцем, и оно сушило их кровь и скрючивало ноги, а Монтгомери Уорд меж тем заводил все новых развлекательных дамочек в своей новой лавке, которую открыл в Париже…
– В солдатских лавках бывает шоколад и газировка, – сказал я. – Так говорил дядя Гэвин. И еще – жевательная резинка.
– Но ведь это американская армия, – сказал Рэтлиф. – Она воевала так недолго, что, видно, не успела к этому привыкнуть. А новая лавка Монтгомери Уорда, можно сказать, была французской лавкой, у него были лишь частные связи с американскими военными. Французы воевали достаточно, вон у них сколько войн было, и они давно поняли, что лучший способ избавиться от чего-нибудь – не обращать на это слишком много внимания. В самом деле, французы, вероятно, думали, что такая лавка, какую открыл на этот раз Монтгомери Уорд, самая платежеспособная, экономичная и, так сказать, самоокупающаяся на свете, потому что сколько бы денег ни взять за мороженое, и шоколад, и газировку, деньги, конечно, никуда не денутся, но этого шоколада, мороженого и газировки уже нет, они съедены или выпиты, и надо потратить часть этих денег, чтобы снова все это возместить, возобновить запас, тогда как чистое развлечение не потребляется, запас его не нужно возобновлять, затрачивая труд и деньги: налицо лишь общий и абсолютный износ, который так или иначе неизбежен.
– Может быть, теперь Монтгомери Уорд не вернется в Джефферсон, – сказал я.
– Я бы на его месте не вернулся, – сказал Рэтлиф.
– А вдруг он привезет с собой свою лавку, – сказал я.
– В этом случае я бы уж наверняка не вернулся, – сказал Рэтлиф.
– Это вы все о дяде Гэвине? – сказал я.
– Ах, прости, – сказал Рэтлиф.
– А почему вы его не называете дядей Гэвином? – сказал я.
– Ах, прости, – сказал Рэтлиф. – Да, он тебе дядя. Это твой двоюродный брат Гаун (кажется, на этот раз я сказал правильно?) меня запутал, но теперь уж я не забуду. Даю слово.
Монтгомери Уорд не приезжал еще два года. Но только когда я стал постарше, я понял, что Рэтлиф имел в виду, когда сказал, что Монтгомери Уорд из кожи вылезет, только бы привезти домой какое-нибудь приемлемое для Миссисипи объяснение, что у него была в Париже за лавка. Он был последний солдат из Йокнапатофы, который вернулся домой. Из роты капитана Маклендона один был ранен в первом же бою, в котором участвовали американские войска, и вернулся в 1918 году в форме и с нашивкой за ранение. Потом, в начале 1919 года, вернулась вся рота, только двое солдат умерли от гриппа и несколько лежало в госпитале, и все вернувшиеся некоторое время разгуливали в военной форме по площади. А в мае появился один из близнецов – внук Сарториса (другой был убит в июле прошлого года), служивший в Британских воздушных силах, но на нем никакой формы не было, – а был у него только большой низкий гоночный автомобиль, рядом с которым маленький красный автомобильчик мэра де Спейна казался игрушечным, и он носился в нем по городу в те короткие промежутки, когда мистер Коннорс не арестовывал его за превышение скорости, но большей частью, примерно раз в неделю, ездил в Мемфис и обратно, все привыкал, Или, вернее, это мама говорила, что он пытается привыкнуть.
А только и он, видно, не мог привыкнуть как следует, похоже, что война и его доконала. Это я о Монтгомери Уорде Сноупсе, он, видно, никак не мог от нее отвыкнуть и вернуться домой, а Баярд Сарторис домой-то вернулся, но привыкнуть не мог и с такой скоростью гонял на машине между усадьбой Сарториса и Джефферсоном, что полковник Сарторис, который ненавидел автомобили не меньше моего деда и даже ссуды из банка не выдавал человеку, который собирался купить автомобиль, бросил свой экипаж и отличных лошадей и стал ездить в город и обратно домой с Баярдом, надеясь, что Баярд, пока он не угробился сам или еще кого не угробил, станет ездить помедленней.
В конце концов Баярд угробил человека, как все мы (взрослые в округе Йокнапатофа) ожидали, и это был его собственный дед. Мы не знали, что у полковника Сарториса было плохое сердце; доктор Пибоди сказал ему об этом три года назад и запретил даже близко подходить к автомобилям. Но полковник Сарторис никому об этом не сказал, даже своей сестре, миссис Дю Прэ, которая вела у него хозяйство: просто стал каждый день ездить на этой машине в город и обратно, чтобы Баярд так не гнал (они даже каким-то образом убедили мисс Нарциссу Бенбоу выйти за него замуж, надеялись, что так он скорей привыкнет), но однажды утром они с дедом спускались с холма со скоростью миль пятьдесят в час, а на дороге подвернулся фургон с негритянской семьей, и Баярд сказал: «Держись, дедушка», – и свернул прямо в овраг; автомобиль не перевернулся и даже остался целехонек; он просто остановился в овраге, но полковник Сарторис сидел неподвижно и глаза у него еще были открыты.
Так что банк лишился своего президента, и тут-то мы узнали, кому же принадлежали все акции: оказывается, полковник Сарторис и майор де Спейн, отец мэра де Спейна, при жизни владели двумя самыми большими пакетами, а старый Билл Уорнер с Французовой Балки владел третьим. И мы думали, что, может, Байрон Сноупс получил в банке место не просто потому, что его предок служил в кавалерии под началом отца полковника Сарториса, но, может, тут не обошлось без старого Билли Уорнера. Только мы никогда этому всерьез не верили, потому что достаточно знали полковника Сарториса, знали, что ему достаточно было пойти один раз с человеком в разведку или даже просто посидеть с ним у походного костра, чтобы его раскусить.
Конечно, немало акций, может, даже больше, чем у этих троих, было по мелочам у многих семей, скажем, у Компсонов, Бенбоу, Пибоди, у мисс Юнис Хэбершем, у нас да еще у целой сотни фермеров в нашем округе. Но лишь после того, как мэр де Спейн был избран президентом на место полковника Сарториса (и, собственно говоря, именно поэтому), мы узнали, что мистер Флем Сноупс уже не первый год всюду, где только мог, скупает акции, от одной до десятка; этих акций вместе с акциями мистера Уорнера и мэра де Спейна, которому они достались от отца, было бы достаточно, чтобы ему из вице-президента стать президентом (событий было столько, что пока, так сказать, не улеглась пыль, мы даже не заметили, что мистер Флем Сноупс теперь тоже стал вице-президентом), даже если бы миссис Дю Прэ и жена Баярда (сам Баярд в конце концов угробился, испытывая в Огайо новый самолет, на котором, как говорили, никто другой не хотел летать и самому Баярду лететь на нем тоже не было никакой надобности) не проголосовали за него.
Мэр де Спейн ушел в отставку, продал свое автомобильное агентство и стал президентом банка как раз вовремя. Банк полковника Сарториса был государственным банком, потому что, как сказал Рэтлиф, полковник Сарторис, видно, знал, что деревенским людям это покажется надежнее и они скорее рискнут десятком долларов, положив их в банк, не говоря уж о вдовах и сиротах, поскольку женщины, даже если они не вдовы, никогда не верили ни в какие мужские затеи, не говоря уж о деньгах. И Рэтлиф сказал, что по случаю смены президента правительству придется прислать кого-нибудь, чтобы ревизовать счетные книги, хотя для годовой ревизии было еще не время; и в то утро, в восемь часов, два ревизора уже ждали около банка, пока кто-нибудь отопрет дверь и впустит их, что должен был сделать Байрон Сноупс, но он не показывался. Пришлось им дожидаться еще кого-нибудь, у кого есть ключ; и дверь отпер мистер де Спейн.