Текст книги "Город"
Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
3. ЧАРЛЬЗ МАЛЛИСОН
Может быть, оттого, что мама и дядя Гэвин были близнецы, мама поняла, что произошло с дядей Гэвином почти тогда же, когда и Рэтлиф.
Мы все жили тогда у дедушки. То есть дедушка был еще жив, и он с дядей Гэвином занимал половину дома, – дедушкина спальня и комната, которую мы всегда звали его кабинетом, были внизу, а дядины комнаты на той же стороне – наверху, и там он пристроил наружную лестницу, чтоб можно было входить и выходить со двора, а мама с папой и мой двоюродный брат Гаун жили с другой стороны, и Гаун учился в джефферсонской школе, готовясь к поступлению на подготовительные курсы в Вашингтоне, чтобы оттуда перейти в Виргинский университет.
Обычно мама сидела в конце стола, на бабушкином месте, дедушка – напротив, отец – с одной стороны, а дядя Гэвин и Гаун (я тогда еще не родился, а если бы и родился, то ел бы на кухне, с Алеком Сэндером) – с другой стороны, и, как рассказывал мне Гаун, в тот раз дядя Гэвин даже не притворялся, что ест; просто сидит и говорит про Сноупсов, как говорил про них за столом вот уже две недели. Казалось, будто он разговаривает сам с собой, словно заведенный, и завод никак не может кончиться, уж я не говорю остановиться, хотя казалось, что никому на свете так не хочется прекратить этот разговор, как ему самому. Нет, он не то что ругал их. Гаун никак не мог объяснить, что это было. Выходило так, будто дяде Гэвину надо о чем-то рассказать, но это настолько смешно, что он главным образом старается изобразить все это не в таком смешном виде, как было на самом деле, потому что если он расскажет так смешно, как оно было на самом деле, все, и он сам тоже, сразу расхохочутся и больше ничего не будут слушать. Мама тоже перестала есть: сидит, совсем тихо, не спуская глаз с дяди Гэвина, но тут дедушка вынул салфетку из-за воротника и встал, и отец, и дядя Гэвин, и Гаун тоже встали, и дедушка сказал маме, как всегда:
– Благодарю тебя за обед, Маргарет, – и положил салфетку на стол, и Гаун подошел к дверям и стоял там, пока дедушка выходил, как потом делал я, когда я уже родился и достаточно вырос. И обычно Гаун стоял у дверей, пока мама, отец и дядя Гэвин не выйдут из столовой. Но в тот раз все было не так. Мама даже не пошевельнулась, она все сидела и смотрела на дядю Гэвина; она смотрела на дядю Гэвина, даже когда сказала отцу:
– Разве ты и Гаун не хотите уйти за-за стола?
– Нет, мэм, – сказал Гаун. Потому что он был в этот день у дяди в кабинете и при нем пришел Рэтлиф и сказал:
– Добрый вечер, Юрист, зашел узнать последние новости про Сноупсов, – а дядя Гэвин спросил:
– Какие новости? – И Рэтлиф сказал:
– Вы хотите сказать – про каких Сноупсов? – Потом сел и стал смотреть на дядю Гэвина и наконец сказал: – Чего же вы мне опять не говорите? – И дядя Гэвин сказал: – Чего не говорю?
– «Выметайтесь-ка из моего кабинета, Рэтлиф».
Так что Гаун сказал:
– Нет, мэм!
– Тогда, может быть, ты мне разрешишь уйти? – сказал дядя Гэвин и положил на стол салфетку. Но мама и тут не двинулась.
– Ты хотел бы, чтобы я нанесла ей визит? – сказала она.
– Кому – ей? – сказал дядя Гэвин.
И даже Гауну показалось, что он сказал это слишком торопливо. Потому что тут даже мой отец сообразил, в чем дело. Впрочем, не знаю. Мне кажется, что, будь я при этом, пусть даже не старше Гауна, я бы сразу сообразил, что, если бы мне было лет двадцать или даже меньше, когда миссис Сноупс впервые прошла по городской площади, я бы не только понял, что происходит, я сам бы, наверно, очутился на месте дяди Гэвина. Но Гаун рассказывал мне, что отец заговорил так, будто он только что сообразил, в чем дело. Он сказал дяде Гэвину:
– А, черт подери! Так вот что тебя грызет последние две недели. – А потом сказал маме: – Нет, клянусь богом! Чтобы моя жена пошла к этой…
– Какой этой? – сказал дядя Гэвин резко и быстро.
А мама все еще не пошевельнулась: сидит себе между ними, а они стоят над ней.
– Сэр, – сказала она.
– Что? – сказал дядя Гэвин.
– Какой этой, сэр? – сказала мама. – Или, может быть, просто «сэр»? – вежливо, в виде вопроса.
– Ты за меня договори, – сказал отец дяде Гэвину. – Сам знаешь – какой. Знаешь, как ее называет весь город. И что весь город знает про нее и Манфреда де Спейна.
– Что значит – весь город? – сказал дядя Гэвин. – Кто, кроме вас? – Вы – и кто еще? Наверно, те самые, которые готовы даже Мэгги облить грязью, все те, что знают не больше вашего?
– Ты смеешь так говорить о моей жене? – сказал отец.
– Нет, – я смею так говорить о моей сестре и о миссис Сноупс.
– Мальчики; мальчики, мальчики, – сказала мама. – Пощадите хоть моего племянника. – И она обратилась к Гауну: – Гаун, ты никак не хочешь уйти из-за стола?
– Нет, мэм, – сказал Гаун.
– К черту племянника! – сказал отец. – Я не позволю его тетке…
– Значит, вы опять-таки говорите о своей жене? – сказал дядя Гэвин. Но тут мама тоже встала, а они оба перегнулись через стол и уставились друг на друга.
– А теперь действительно хватит, – сказала мама. – И оба извинитесь передо мной. – Они извинились. – А теперь извинитесь перед Гауном. – Гаун рассказывал мне, что они и перед ним извинились.
– И все же, черт меня дери, не позволю я… – сказал отец.
– Я только просила вас обоих извиниться, – сказала мама. – Даже если миссис Сноупс действительно такая, как ты про нее говоришь, то, если я такая, какой вы с Гэвином оба меня считаете, а по крайней мере, хотя бы в этом между вами разногласий нет, – то чем я рискую, просидев десять минут у нее в гостиной? Беда ваша та, что вы ничего не понимаете в женщинах. Женщин не интересует нравственность. Женщин даже не интересует безнравственность. Джефферсонским дамам безразлично, что она делает. Чего они ей никогда не простят, это того, как она выглядит. Нет: того, как джефферсонские джентльмены на нее глядят.
– Говори про своего брата, – сказал отец. – Я на нее ни разу и не взглянул за всю ее жизнь.
– Тем хуже для меня, – сказала мама, – значит, у меня муж какой-то крот. Нет: кроты теплокровные. А ты просто ископаемая рыба.
– А, черт меня раздери совсем! – сказал отец. – Так вот какой муж тебе нужен, да? Чтоб каждую субботу торчал в Мемфисе и всю ночь шнырял с Гэйозо на Малберри-стрит? [1]1
район веселых домов
[Закрыть]
– Вот теперь я попрошу вас уйти, хотите вы или не хотите, – сказала мама. Сначала вышел дядя Гэвин и поднялся наверх, в свою комнату, мама позвонила нашей Гастер, а Гаун стал у дверей, пропуская маму с отцом, и отец вышел, а за ним мама с Гауном вышли на веранду (стоял октябрь, но такой теплый, что днем можно было сидеть на веранде), и мама взялась за корзинку с шитьем, и тут вышел отец, уже в шляпе, и сказал:
– Жена Флема Сноупса въезжает в джефферсонское общество, держась за юбку дочери судьи Лемюэля Стивенса, – и ушел в город за покупками, и тут вышел дядя Гэвин и спросил:
– Значит, ты согласна?
– Конечно, – сказала мама. – Неужели все так плохо?
– Попробую сделать, чтобы было не так плохо, – сказал дядя Гэвин. – Даже если ты только женщина, ты же ее видела. Ты должна была ее видеть.
– Во всяком случае, я видела, как на нее смотрят мужчины, – сказала мама.
– Да, – сказал дядя Гэвин. И это слово прозвучало не как выдох, не как речь, а как вздох: – Да…
– Значит, ты собираешься спасти ее, – сказала мама, не глядя на дядю Гэвина, она внимательно рассматривала штопку на носке.
– Да! – сказал дядя Гэвин, быстро, торопливо: теперь уже без вздоха, так быстро, что чуть не выпалил все, прежде чем спохватился, так что маме оставалось только докончить за него:
– От Манфреда де Спейна.
Но тут дядя Гэвин уже спохватился, и голос его стал резким.
– И ты туда же! Ты и твой муж – вы тоже. Самые лучшие люди, самые чистые, самые непогрешимые. Чарльз, который, по его собственному утверждению, никогда даже не взглянул на нее, ты, по его же утверждению, не только дочь судьи Стивенса, но и жена Цезаря.
– А что именно… – начала мама, но тут, как рассказывал Гаун, она замолчала и посмотрела на него: – Не хочешь ли ты выйти на минуту? Сделай мне одолжение!
– Нет, мэм, – сказал Гаун.
– Значит, и ты туда же? – сказала она. – Ты тоже хочешь быть мужчиной, правда? – И потом она сказала дяде Гэвину: – А что же, собственно говоря, тебя так возмущает? То, что миссис Сноупс не так добродетельна, или то, что она, как видно, выбрала Манфреда де Спейна, чтобы потерять свою добродетель?
– Да! – сказал дядя Гэвин. – То есть нет! Все это ложь, сплетни. Все это…
– Да, – сказала мама. – Ты прав. Очевидно, это так. В субботу не очень легко попасть в парикмахерскую, но все-таки ты попробуй, когда пойдешь мимо.
– Спасибо, – сказал дядя Гэвин. – Но если я пойду крестовым походом, хоть с какой-то надеждой на успех, пускай уж я лучше буду нечесаным, лохматым, тогда больше поверят. Значит, сделаешь?
– Конечно, – сказала мама.
– Спасибо тебе, – сказал дядя Гэвин. И вышел.
– А теперь можно и мне уйти? – сказал Гаун.
– Теперь-то зачем? – сказала мама. Она смотрела, как дядя Гэвин прошел по дорожке и вышел на улицу. – Надо было ему жениться на Мелисандре Бэкус, – сказала она. Мелисандра Бэкус жила в шести милях от города, на плантации со своим отцом и с бутылкой виски. Я не хочу сказать, что он был пьяница. Нет, он был хороший хозяин. Просто все свободное время он проводил летом на веранде, а зимой в библиотеке, – с бутылкой, читая латинские стихи. А мисс Мелисандра училась вместе с моей мамой и в школе и в колледже. То есть мисс Мелисандра всегда была на четыре класса младше мамы. – Одно время я думала, что так и будет; но я, как видно, ничего не понимала.
– Кому, Гэвину? – сказал Гаун. – Ему жениться?
– Ну, да! – сказала мама. – Пока что он еще слишком молод. Он из тех мужчин, которые обречены жениться на вдовах со взрослыми детьми.
– Он еще может жениться на мисс Мелисандре, – сказал Гаун.
– Поздно, – сказала мама. – Он даже не замечает ее.
– Но они видятся всякий раз, как она приезжает в город, – сказал Гаун.
– Можно смотреть на что-нибудь и не видеть, так же как можно слушать и не слышать, – сказала мама.
– Ну, когда он в первый раз смотрел на миссис Сноупс, он все видел! – сказал Гаун. – А может, он решил подождать, пока у нее родится еще один ребенок, кроме Линды, и пока эти дети станут взрослыми?
– Нет, нет, – сказала мама, – на Семирамиде не женятся, ради нее лишь губят свою жизнь, так или иначе. Только джентльмены, которым вообще терять нечего, вроде мистера Флема Сноупса, могут пойти на такой риск и жениться на Семирамиде. Жаль, что ты уже совсем большой. Несколько лет назад я могла бы просто взять тебя с собой к ней в гости. А теперь ты должен сам признаться, что тебе очень хочется пойти, – может быть, даже попросить меня: «Возьмите, пожалуйста!»
Но Гаун напрашиваться не стал. В этот субботний вечер был футбольный матч, и хотя его еще не приняли в первый состав, никогда нельзя было предвидеть – а вдруг кто-нибудь сломает ногу или внезапно заболеет, а то и просто игроков не хватит. Кроме того как он говорил, мама не нуждалась в помощи, ей и так помогал весь город; он рассказывал, что не успели они на следующее утро дойти до площади, по дороге в церковь, как первая же дама, попавшаяся навстречу, весело сказала:
– А я уже слышала про вчерашний вечер! – И мама так же весело ответила ей:
– Неужели?
И вторая дама, которую они встретили, сказала (она была членом байроновского кружка и Котильонного клуба):
– Я всегда говорила, что нам жилось бы куда лучше, если бы мы верили только тому, что сами видели, своими глазами, да и то с опаской, – а мама все так же весело сказала:
– Да неужели? – Они – то есть байроновский кружок и Котильонный клуб – лучше оба вместе, но и поодиночке тоже годилось, – были мерилом всего. И дядя Гэвин уже перестал говорить про Сноупсов. То есть Гаун сказал, что он вообще почти перестал разговаривать. Как будто ему некогда было сосредоточиться и прекратить разговор в беседу, в искусство, – а это он считал долгом каждого. Как будто ему некогда было что-то делать и он только ждал, чтобы что-то само сделалось, и единственным способом, чтобы это сделалось, было ждать. Более того, не просто ждать: он не только все время не пропускал случая чем-нибудь помочь маме, он даже выдумывал всякие мелкие делишки для нее, так что, даже когда он и разговаривал, он как будто хотел убить двух зайцев сразу.
А разговаривал он теперь только вдруг, порывами, и часто его слова не имели никакого отношения к тому, о чем за минуту до того говорили мама, отец и дедушка; он не просто выпускал свою обычную пулеметную тираду, как он сам это называл. Он вдруг рассыпался в совершенно неумеренных похвалах, настолько неумеренных, что даже Гаун в свои тринадцать лет это понимал. Похвалы относились к какой-нибудь из джефферсонских дам, с которой и он и мама были знакомы всю жизнь, так что их отношение к каждой из них, их мнение было давным-давно известно. И все же весь месяц, каждые три-четыре дня, за столом, дядя Гэвин вдруг переставал энергично жевать и, так сказать, втаскивал чуть ли не за волосы очередную даму в разговор деда и мамы с отцом, о чем бы они ни говорили, и, обращаясь не к дедушке, не к отцу и не к Гауну, а прямо к маме, сообщал ей, какая добрая, или красивая, или умная, или занятная одна из тех женщин, с которыми мама вместе выросла или, по крайней мере, была знакома всю жизнь.
Да, да, все они были членами байроновского кружка и Котильонного клуба, а может быть, только одного из них (вероятно, только мама знала, что дядя Гэвин старался заполучить именно Котильонный клуб), и все наши понимали, что еще одна дама нанесла визит миссис Флем Сноупс. Но в конце концов Гаун стал удивляться, как же это дядя Гэвин всегда узнавал про визит очередной дамы, как он ее вычеркивал из списка тех, кто еще не побывал там, или же заносил в список тех, кто побывал, – словом, как это он все время вел им счет. И тут Гаун решил, что, может быть, дядя Гэвин следит за домом миссис Сноупс. А на дворе стоял ноябрь, отличная ясная погода для охоты, и так как Гаун наконец отстал от футбольной команды, то ему и Тапу (Тап был старшим братом Алека Сэндера, только Алек тогда тоже еще не родился. Я хочу сказать, что и Тап был сыном нашей Гастер, а так как ее мужа тоже звали Тап, то отца называли Тап-старший, а сына – Тап-младший) надо было бы все дни после школы охотиться на кроликов с терьерами, которых Гауну подарил дядя Гэвин. Но вместо этого Гаун почти целую неделю каждый вечер сидел в глубоком овражке за домом мистера Сноупса и следил не за домом, а за тем, не спрятался ли где-нибудь в овраге дядя Гэвин, чтобы подсматривать, какая дама нанесет очередной визит миссис Сноупс. Потому что Гауну было тогда всего тринадцать лет, и он выслеживал только дядю Гэвина: уже потом, много позже, он, по его словам, сообразил, что если бы он сидел там подольше или смотрел получше, он мог бы накрыть и мистера де Спейна, увидеть, как он влезает в заднее окошко или вылезает оттуда, – весь Джефферсон был убежден, что так оно и было, и вот тогда Гаун знал бы такое, за что можно было бы содрать со многих наших джефферсонцев доллар-другой.
Но если дядя Гэвин и прятался где-то в овражке, Гауну ни разу не удалось его поймать. Более того: и дядя Гэвин ни разу не поймал там Гауна. Потому что если бы моя мама когда-нибудь узнала, что Гаун прячется в овражке за домом мистера Сноупса, думая, что там прячется и дядя Гэвин, то, как мне потом говорил Гаун, неизвестно, что она сделала бы с дядей Гэвином, но то, что она сделала бы с ним, Гауном, он понимал отлично. Хуже того: вдруг мистер Сноупс узнал бы, что Гаун подозревал дядю Гэвина в том, что он прячется в овражке и следит за его домом. Или даже еще хуже: вдруг весь город узнал бы, что Гаун прячется в овражке, потому что подозревает, что там прячется дядя Гэвин.
Но когда человеку всего тринадцать лет, он сам не соображает, что делает, и ему ничего не страшно. Вот я, скажем, до сих пор вспоминаю, какие штуки мы выкидывали с Алеком Сэндером, не понимая, что мы вытворяем, и до сих пор я недоумеваю – как это мальчишки вообще доживают до взрослых лет. Помню, мне исполнилось двенадцать. Дядя Гэвин только что подарил мне ружье; это было уже после того (так объяснял отец), как миссис Сноупс заставила Гэвина заканчивать образование в Гейдельберге, и он побывал на войне, а потом вернулся домой и его выбрали прокурором округа, – самое для него подходящее место; и вот как-то в субботу мы впятером, я и еще три белых мальчика, и Алек Сэндер, охотились на зайцев. Было холодно, такой холодной погоды мы не знавали; подойдя к Хэррикен-Крик, мы увидели, что ручей сплошь покрылся льдом, и мы стали обсуждать, кто за сколько прыгнул бы на лед. Алек Сэндер сказал, что прыгнет, если каждый из нас даст ему доллар, и мы согласились, и в ту же минуту, прежде чем мы успели его остановить, Алек Сэндер вскочил и прыгнул в ручей, прямо сквозь лед, как был, во всей одежде.
Мы его вытащили, разожгли костер, пока он раздевался, закутали его в наши охотничьи куртки и стали сушить его одежду, чтобы она не смерзлась в комок, потом наконец одели его, и тут он говорит: – Ладно, а теперь гоните денежки.
Об этом мы не подумали. В те времена в Джефферсоне, штат Миссисипи, да и во всем Миссисипи ни у одного знакомого мне мальчишки сроду не бывало целого доллара, а чтобы у четырех мальчишек сразу оказалось по доллару на брата – и говорить нечего. Так что нам пришлось с ним поторговаться. Сначала с Алеком Сэндером сговорился Бак Коннорс: если Бак прыгнет на лед, Алек ему прощает доллар. Бак прыгнул, и, пока мы его сушили, я сказал:
– Раз нам приходится прыгать, давайте все прыгнем сразу и дело с концом, – и мы пошли было к ручью, но тут Алек Сэндер сказал – нет, мы, белые ребята, хотим его обжулить, потому что он – негр, оттого и уговариваем его простить нам долг, если мы сделаем то же самое, что и он. Пришлось опять с ним торговаться. Следующим был Эшли Ходком. Он полез на дерево, и когда Алек Сэндер сказал, что хватит лезть, он закрыл глаза и спрыгнул вниз, и Алек простил ему доллар. Потом пришла моя очередь и кто-то сказал, что раз мать Алека – наша повариха и мы с Алеком живем вместе, с тех пор как родились, – значит, Алек Сэндер с меня спросит какой-нибудь пустяк. Но Алек Сэндер сказал – нет, он уже сам об этом думал, и именно по этой причине ему придется спросить с меня больше, чем с Эшли, и он выбрал дерево, с которого мне прыгать, над самыми зарослями шиповника. Я, конечно, прыгнул; показалось, будто прыгнул я в холодное пламя, изодрал руки, лицо, порвал штаны, а вот охотничья куртка у меня была совсем новая, крепкая (дядя Гэвин прислал ее мне из Германии, как только получил от мамы телеграмму, что я родился; и когда я настолько вырос, что смог ее надеть, все сказали, что красивее этой куртки нет во всем Джефферсоне), и потому она не очень разорвалась, только отлетел карман. Остался Джон Уэсли Робек, и тут Алек Сэндер, наверно, сообразил, что пропадает его последний доллар, потому что Джон Уэсли предлагал все, что угодно, но Алек никак не соглашался. Наконец Уэсли предложил сделать все подряд: сначала прыгнуть на лед, потом с дерева Эшли, потом с моего, но Алек Сэндер все не соглашался. Наконец они порешили вот на чем, хотя, с какой-то стороны, это было не совсем справедливо по отношению к Алеку Сэндеру, потому что старый Эб Сноупс один раз уже стрелял дробью в спину Джона Уэсли, два года назад, так что Джону Уэсли это было не впервой, – может, потому он и согласился на это условие. Вот как они договорились: Джон Уэсли взял мою охотничью куртку, надел ее поверх своей, потому что мы уже сообразили, что моя куртка крепче всех, потом взял свитер у Эшли и обернул им голову и шею, мы отсчитали двадцать пять шагов, Алек Сэндер зарядил свое ружье одним патроном, и кто-то, может, и я, стал считать – раз, два, три – очень медленно, и когда кто-то сказал – раз, Джон Уэсли бросился бежать, а когда кто-то сказал – три, Алек Сэндер выстрелил Джону Уэсли в спину, и Джон Уэсли отдал мне и Эшли свитер и охотничью куртку, и мы (уже было поздно) пошли домой. Только мне пришлось всю дорогу бежать бегом, потому что такого холода в наших краях еще никогда не бывало, а мою охотничью куртку пришлось сжечь: легче было сказать, что куртка потерялась, чем объяснить, почему у нее вся спина изрешечена дробью номер шесть.
А потом мы узнали, откуда дядя Гэвин узнавал, кто из дам наносил визит миссис Сноупс. Счет вел за него мой отец. Я не хочу сказать, что отец шпионил в пользу дяди Гэвина. Меньше всего отец хотел помочь дяде Гэвину, снять с него эту заботу. Пожалуй, он еще больше сердился на дядю Гэвина, даже больше, чем на маму, в тот первый день, когда мама собралась навестить миссис Сноупс; казалось, он хочет отплатить им обоим – маме и дяде Гэвину: дяде Гэвину – за то, что он придумал, чтобы мама зашла к миссис Сноупс, а маме за то, что она сказала тут же, вслух, при дяде Гэвине и Гауне, что не только зайдет к ней, но и не видит в этом ничего дурного. По правде говоря, как рассказывал мне Гаун, отец гораздо больше думал о миссис Сноупс, чем дядя Гэвин. Стоило отцу войти в комнату, потирая руки, и сказать: «Ух ты, елки-палки!», или что-нибудь вроде: «Вот, двадцать два несчастья!», как мы уже знали, что он либо только что видел миссис Сноупс на улице, либо услышал, что еще одна дама из членов Котильонного клуба нанесла ей визит; если бы тогда выдумали «волчий присвист», отец, наверно, присвистывал бы на улице.
Наконец наступил декабрь; мама только что рассказала, что Котильонный клуб единогласно решил послать приглашения мистеру и миссис Сноупс на рождественский бал, и дедушка уже встал, положив салфетку, и сказал: «Благодарю тебя за обед, Маргарет», и Гаун открыл для него двери, ожидая, пока он выйдет, и тут отец сказал:
– На танцы? А вдруг она не умеет? – И Гаун сказал:
– А зачем ей уметь? – И тут все замолчали; Гаун рассказывал, что все они замолчали сразу и посмотрели на него, и он рассказывал, что хотя мама с дядей Гэвином приходятся друг другу братом и сестрой, но она женщина, а он мужчина, а отец вообще им не родной по крови. Но, как говорил мне потом Гаун, они все трое посмотрели на него с совершенно одинаковым выражением лица. Потом отец сказал маме:
– Подержи-ка его под уздцы, я посмотрю ему в зубы. Ты же говорила, что ему всего тринадцать.
– А что я такого сказал? – спросил Гаун.
– Да, – сказал отец. – Так о чем же мы говорили? Ах да, про танцы, про рождественский бал. – Теперь он обращался к дяде Гэвину: – Да, клянусь честью, ты обскакал Манфреда де Спейна на целую голову. Он же бедный сирота, у него нет ни жены, ни сестры-близнеца, основательницы всех джефферсонских литературных и снобистских клубов; и с женой Флема Сноупса он только и может что… – Гаун рассказывал, что до этих слов мама все время стояла между отцом и дядей Гэвином, упираясь каждому рукой в грудь, чтобы не подпустить их друг к другу. Но тут, рассказывал Гаун, оба – и мама и дядя Гэвин – обернулись к отцу, и мама одной рукой закрыла отцу рот, а другой пыталась зажать ему, Гауну, уши, и она с дядей Гэвином выпалили одно и то же, только дядя Гэвин сказал это не так, как мама:
– Не смей, слышишь!
– Ну, говори! Ну!
И отец смолчал. Но даже он не мог предвидеть, что еще затеял дядя Гэвин: он пробовал уговорить маму, чтобы Котильонный клуб вообще не приглашал Манфреда де Спейна на рождественский бал. – Сто чертей! – сказал отец. – Нельзя это делать!
– А почему нельзя? – сказала мама.
– Он – мэр города! – сказал отец.
– Мэр города – слуга народа, – сказала мама. – Конечно, он – главный слуга, мажордом. Но никто не приглашает мажордома в гости за то, что он мажордом. Его приглашают несмотря на это.
Но мэр де Спейн все же получил приглашение. Может быть, мама не отменила это приглашение, как того хотел дядя Гэвин, просто по той причине, которую она уже назвала, объяснила, уточнила: что она и ее Котильонный клуб вовсе не обязаны приглашать его за то, что он был мэром города, и в доказательство, в подтверждение этого они его и пригласили. Один только отец не верил, что это так. – Нет, – сказал он, – вы меня не проведете, вы никому очки не вотрете, бабье проклятое. Вам скандал нужен. Вам надо, чтобы что-нибудь случилось. Это вы любите. Вам надо, чтобы эти два петуха друг на дружку наскакивали, из-за вас, курочек. Вы готовы куда угодно их затолкать, только бы один, защищаясь, пустил кровь другому, потому что каждая капля крови, каждый подбитый глаз, или разорванный на виду у всех воротничок, или прореха, или вымазанные в грязи брюки – все это для вас еще одна отместка мужскому сословию, которое вас, женщин, поработило и держит круглые сутки, изо дня в день, в плену, где вам нечего делать, кроме как кормить ихнего брата, а в промежутках сплетничать по телефону. Клянусь честью, – сказал он, – если бы уже не существовал клуб, где через две недели можно устроить бал, вы бы, наверно, срочно организовали новый, лишь бы пригласить миссис Сноупс вместе с Гэвином Стивенсом и Манфредом де Спейном. Только на этот раз вы зря тратите время и деньги. Гэвин не сумеет затеять ссору.
– Гэвин – джентльмен, – сказала мама.
– Еще бы, – сказал отец. – Я же так и говорю: он не то что не хочет ссоры, он просто не умеет ее затеять. О нет, я вовсе не думаю, что он и пробовать не станет. Он сделает все, что в его силах. Но просто он не сумеет затеять такую ссору, которую человек, вроде Манфреда де Спейна, принял бы всерьез.
Но мистер де Спейн сделал все, что мог, чтобы научить дядю Гэвина, как затевать ссору. Начал он в тот день, когда разослали приглашения и он тоже его получил. Еще раньше, когда он купил свой красный гоночный автомобиль, первое, что он сделал, это поставил сирену, и до того дня, как он был выбран в первый раз мэром, сирена выла на весь город с той минуты, как он выезжал из дому. А вскорости после этого Люшьюс Хоггенбек кого-то уговорил (кажется, мистера Рота Эдмондса, а может, и мистера де Спейна, так как отец Люшьюса, старый Бун Хоггенбек, еще в те времена, когда майор де Спейн владел охотничьими угодьями, служил у этого майора де Спейна, и у отца мистера Рота – Маккаслина Эдмондса и у его дяди старика Айка Маккаслина, чем-то вроде доезжачего – псаря – верного Пятницы) дать ему вексель на покупку старого фордика-пикапа и занялся перевозкой грузов и пассажиров, и он тоже себе приделал сирену, а по воскресеньям в послеобеденные часы половина взрослого мужского населения Джефферсона удирала от своих жен, и все собирались на прямом отрезке дороги, милях в двух от города (а слышно их было даже за две мили, если ветер дул с той стороны), и мистер де Спейн пускался с Люшьюсом наперегонки. Люшьюс брал по никелю с пассажира за участие в гонках, но мистер де Спейн сажал всех бесплатно.
И вдруг первое, что сделал мистер де Спейн, когда его выбрали мэром, это – издал распоряжение, что воспрещается пользоваться сиреной в пределах города. Так что вот уже много лет, как никто не слыхал сирены. И вдруг, однажды утром, мы ее услыхали. То есть услыхали все наши – дедушка, мама, отец, дядя Гэвин и Гаун, – потому что сирена завыла прямо у нас под окнами. Время было раннее, все либо ушли в школу, либо на работу, и Гаун сразу узнал, чья это машина, даже прежде, чем подбежал к окошку, потому что машина Люшьюса гудела совсем иначе, а кроме того, один только мэр города мог себе позволить нарушать распоряжение, ставшее законом. Это и был он: красная машина уже скрылась за углом, и сирена смолкла, как только он проехал наш дом; а дядя Гэвин сидел себе за столом, кончал завтрак, словно никакого шума и не было.
А когда Гаун в полдень, возвращаясь из школы, завернул за угол у нашего дома, он опять ее услышал: мистер де Спейн сделал крюк в несколько кварталов, лишь бы промчаться мимо нашего дома на второй скорости, с завывающей сиреной. И еще раз, когда мама, отец, дядя Гэвин и Гаун кончали обедать и мама сидела, словно окаменев, и никуда не глядела, а отец смотрел на дядю Гэвина, а дядя Гэвин сидел и помешивал кофе ложечкой, будто на всем свете никаких звуков, кроме звяканья ложечки в чашке, и не существовало.
И опять, около половины шестого, уже в сумерки, когда лавочники, и врачи, и адвокаты, и мэры, вообще вся эта публика уже расходилась по домам, чтобы тихо и спокойно поужинать и уже больше никуда не выходить до завтрашнего утра, и на этот раз Гаун даже видел, что дядя Гэвин прислушивается к сирене, когда де Спейн промчался мимо дома. То есть на этот раз дядя Гэвин не скрывал ни от кого, что он слышит ее, он поднял глаза от газеты и держал газету перед собой, пока сирена выла и потом умолкла, когда мистер де Спейн проехал мимо нашего сада и отпустил педаль; и дядя Гэвин и дедушка подняли головы, когда машина проехала, но на этот раз дедушка только слегка нахмурился, а дядя Гэвин и того не сделал: просто ждал, с самым мирным видом, так что Гаун словно слышал его голос: «Ну вот и все. Надо же ему проехать в четвертый раз, чтобы попасть домой».
И действительно, ничего не было слышно ни во время ужина, ни позже, когда все перешли в кабинет, где мама, сидя в качалке, всегда что-то шила, хотя она как будто чаще всего штопала носки или чулки Гауна, а отец с дедом у письменного стола играли в шахматы, а иногда заходил и дядя Гэвин с книжкой, если только он не пытался в который раз научить маму играть в шахматы, что продолжалось до тех пор, пока я не родился и не подрос настолько, что он стал пробовать эту науку на мне. И вот уже наступило время, когда те, кто собирался в кино, туда пошли, а другие просто вышли после ужина из дому, в центр города, чтобы посидеть в кондитерской Кристиана или поболтать с коммивояжерами в холле гостиницы, а то и выпить чашечку кофе в кофейной; каждый мог бы подумать, что дяде Гэвину больше ничего не грозит. Но на этот раз уже не отец, а сам дедушка вскинул голову и сказал:
– Что за безобразие! Второй раз за день!
– Нет, пятый, – сказал отец. – Видно, у него нога соскользнула.
– Что? – сказал дедушка.
– Хотел нажать на тормоз, чтобы потише проехать мимо нас, – сказал отец. – Да, видно, нога у него соскользнула, и вместо тормоза он нажал педаль сирены.
– Позвони Коннорсу, – сказал дедушка. Он говорил про мистера Бака Коннорса. – Я этого не допущу.
– Это дело Гэвина, – сказал отец. – Он – главная юридическая власть города, когда вы заняты игрой в шахматы. Ему и говорить с начальником полиции. А еще лучше с самим мэром. Верно ведь, Гэвин, а? – И Гаун сказал, что все посмотрели на дядю Гэвина и что ему самому стала стыдно, не за дядю Гэвина, нет, а за наших, за всех остальных. Гаун говорил, что у него было такое же чувство, как бывает, когда видишь, как у человека брюки падают, а обе руки заняты: он крышу подпирает, чтобы на голову не упала; ему было и жалко, и смешно, и стыдно, но нельзя было не видеть, как дяде Гэвину вдруг, неожиданно, пришлось скрывать наготу лица, когда внезапно завыла эта сирена и машина снова проехала мимо дома на малой скорости, хотя все уже имели полное право думать, что тогда, за ужином, она проехала в последний раз, хотя бы до завтра, а тут сирена взвыла, словно кто-то захохотал, и хохотал, пока машина не завернула за угол, где мистер де Спейн всегда снимал ногу с педали. Но смех был настоящий: смеялся отец; сидел за шахматной доской, смотрел на дядю Гэвина и смеялся.