Текст книги "Моя Антония"
Автор книги: Уилла Кэсер
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Каттера звали Уиклиф [Джон Уиклиф (1320-1384) – английский религиозный реформатор, церковный деятель и переводчик Библии, автор морально-дидактических трактатов и памфлетов], и он любил хвастаться своим благочестивым воспитанием. Регулярно щедро жертвовал на протестантскую церковь – "по велению сердца", как он объяснял, делая широкий жест рукой. Он вырос в маленьком городишке, в штате Айова, где было много шведов, и научился говорить по-шведски, что весьма облегчало ему ведение дел с первыми поселенцами-скандинавами.
В каждом городке, основанном пионерами, встречались люди, приехавшие в новые края, чтобы пожить в свое удовольствие. И в Черном Ястребе некоторые дельцы любили покутить. Каттер принадлежал к их числу. Он был заядлый игрок, хотя ужасно не любил проигрывать. Если в окне его конторы свет горел за полночь, значит, там шла игра в покер. Каттер хвалился, что крепче шерри ничего в рот не берет, и утверждал, будто начал преуспевать в жизни оттого, что экономил деньги, которые другие молодые люди тратили на сигары. Он всегда был рад поучить молодежь уму-разуму. Приходя к нам по делу, он цитировал мне "Альманах Бедного Ричарда" ["Альманах Бедного Ричарда" издавался в течение двадцати пяти лет Бенджамином Франклином (1706-1790); сведения по астрономии и метеорологии перемежались в нем с баснями, притчами и поговорками, призывающими к воздержанию и трудолюбию, дабы добиться в жизни счастья и материального благополучия] и говорил, что счастлив видеть городского мальчика, умеющего доить корову. Он был особенно почтителен с бабушкой и, где бы ни встретил ее, тут же заводил беседу про "добрые старые времена" и "простую жизнь на природе". Я терпеть не мог его розовую плешь и желтые бакенбарды, всегда пушистые и блестящие. Говорили, что он каждый вечер подолгу расчесывает их, как женщина волосы. Его белые зубы казались искусственными. Кожа всегда была обветренной и красной, будто он постоянно находился на солнце; он часто ездил на горячие источники и принимал там грязевые ванны. О его беспутстве шла громкая молва. Две работавшие у него девушки-шведки горько поплатились за знакомство с Каттером. Одну из них он увез в Омаху и пристроил к ремеслу, для которого сам подготовил. И продолжал навещать ее там.
С женой Каттер вел постоянную войну, и тем не менее, супруги, по-видимому, не думали разводиться. Их белый дом был весь в каких-то нелепых украшениях и вместе с белой конюшней прятался за густыми вечнозелеными деревьями и за оградой, тоже белой. Каттер воображал себя большим знатоком лошадей и обычно держал жеребца, которого готовил к бегам. По воскресеньям на ярмарочном поле можно было видеть, как он рысью носится в своих дрожках по скаковому кругу – на голове черное кепи в белую клетку, на руках желтые перчатки, баки развеваются на ветру. Если на глаза ему попадался кто-нибудь из мальчишек, он просил его понаблюдать за ездой по секундомеру, обещал за это четверть доллара, а потом поворачивал домой, говоря, что не захватил мелочи и "расплатится в следующий раз". Если надо было подстричь газон у Каттера или вымыть его дрожки, никто не мог ему угодить. Он так дотошно следил за порядком и чистотой на своем участке, что мальчишки из кожи вон лезли, лишь бы забросить ему на задний двор дохлую кошку или рассыпать перед входом мешок пустых консервных банок. В нем странным образом уживались чопорность старой девы и полная безнравственность, и от этого он казался еще более отвратительным.
Женившись на миссис Каттер, он, несомненно, обзавелся достойным противником. Вид у нее был устрашающий – высоченная, просто великанша, ширококостная, седая, с истерическими выпученными глазами и красными пятнами на лице. В тех случаях, когда она хотела выказать приветливость и расположение, она пожирала вас глазами и беспрестанно кивала головой. Зубы у нее были кривые и длинные, как у лошади; говорили, что от ее улыбки младенцы принимаются плакать. Я обычно глаз не мог отвести от ее лица красное и уродливое, оно казалось мне воплощением злобы. В ее выпуклых горящих глазах мелькало что-то близкое к безумию. Держалась она всегда очень церемонно и визиты наносила только в шуршащих парчовых платьях стального цвета и в высокой шляпе с эгреткой.
Миссис Каттер так усердно расписывала фарфор, что на всех ее кувшинах, тазах для умывания, даже на кружке, которой ее муж пользовался во время бритья, красовались лилии и фиалки. Однажды, желая продемонстрировать кому-то из гостей разрисованный женой фарфор, мистер Каттер уронил одну из вещиц. Миссис Каттер поднесла платок к губам, будто ей стало дурно, и величественно проговорила:
– Мистер Каттер, вы растоптали все заповеди, пощадите хоть эти чашки!
С той минуты, как Каттер входил в дом, они начинали ссориться и ссорились, пока не укладывались спать, а девушки, бывшие у них в услужении, разносили сплетни об этих скандалах по всему городу. Миссис Каттер часто вырезала из газет сообщения о неверных мужьях и, надписав конверт измененным почерком, отправляла вырезки мистеру Каттеру. Каттер, приходя домой обедать, обнаруживал на столике изрезанную газету и, торжествуя, прикладывал вырезку на место. Эта парочка могла браниться все утро из-за того, какое белье ему надеть, легкое или теплое, и весь вечер спорить, простудился он из-за этого или нет.
Для раздоров у Каттеров имелись и более важные темы. Главным был вопрос о наследстве: миссис Каттер всю вину за то, что у них нет детей, возлагала на мужа. Он же говорил, что миссис Каттер не хочет иметь детей, чтобы, пережив его, разделить имущество со своими "родственничками", которых он не выносил. На это миссис Каттер заявляла, что она, конечно, его переживет, если он не переменит образ жизни. Наслушавшись издевок жены насчет своего здоровья, мистер Каттер вдруг брался за гантели и упражнялся с ними целый месяц или по утрам подымался чуть свет, когда жена еще наслаждалась сном, шумно одевался и уезжал на рысаке на ярмарочное поле.
Однажды, когда супруги поссорились из-за расходов по хозяйству, миссис Каттер надела серое платье и обошла всех знакомых, умоляя их дать ей на роспись фарфор, так как мистер Каттер вынуждает ее "зарабатывать на пропитание кистью". Но она ошиблась в расчете – Каттер ничуть не устыдился, он был только рад!
Каттер часто грозился срубить кедры, заслонявшие их дом. Жена отвечала, что, если он это сделает, она тут же его покинет, она не желает "жить на глазах у всех". Вот бы ему и поймать ее на слове, но почему-то он не рубил деревьев. По-видимому, напряженные отношения между супругами казались им самим увлекательными и волнующими, а обо всех нас уж и говорить нечего! Уик Каттер был своего рода уникум – ни один из проходимцев, которых я встречал потом, не имел с ним сходства, но таких женщин, как его жена, я повидал на своем веку достаточно, – одни основывали новую религию, других приходилось кормить насильно, и все же распознать их было нетрудно, хоть некоторые из них и казались с виду совсем смирными.
12
С того дня как Антония перешла к Каттерам, она словно позабыла обо всем на свете, кроме пикников да вечеринок, и веселилась напропалую. Если она не шла на танцы, то до полуночи сидела над шитьем. Ее новые платья служили предметом едких пересудов. Под наблюдением Лены она сшила себе из дешевой материи вечернее платье и уличный костюм точь-в-точь как у миссис Гарднер и миссис Смит, да так искусно, что обе дамы были крайне раздосадованы, а миссис Каттер, всегда им завидовавшая, тайно ликовала.
Тони теперь носила перчатки, туфли на высоких каблуках, шляпки с перьями и почти каждый день уходила в центр города с Тиной, Леной и норвежкой Анной, служившей у Маршаллов. Мы, старшеклассники, во время перемены обычно болтались на площадке для игр, выжидая, когда они парами, пританцовывая по дощатому тротуару, спустятся с холма. Девушки хорошели с каждым днем, но, глядя, как они проходят мимо, я с гордостью отмечал, что Антония "всех милее", точно Белоснежка из сказки.
В старших классах уроки кончались рано. Иногда мне удавалось нагнать девушек в городе и уговорить их зайти поесть мороженого, и, пока мы сидели, болтая и смеясь, они рассказывали мне, что нового у них на фермах.
Помню, как рассердился я однажды на Тину Содерболл. Она объявила, будто слышала, что бабушка хочет сделать меня священником-баптистом.
– Придется тебе тогда распрощаться с танцами и надеть белый галстук. А ему пойдет, правда, девушки?
Лена расхохоталась.
– Только уж поскорее, Джим, – сказала она. – Если ты станешь пастором, я буду венчаться только у тебя. Обещай, что ты всех нас выдашь замуж, а потом будешь крестить наших детишек.
Спокойная, сдержанная норвежка Анна посмотрела на нее укоризненно:
– Баптисты крестят не детей, а взрослых. Правда, Джим?
Я ответил, что не знаю и знать не хочу, да к тому же и не собираюсь становиться священником.
– Как жаль, – притворилась огорченной Тина. Ей явно хотелось меня подразнить. – Из тебя получился бы прекрасный священник. Ты такой прилежный. А может, ты решил стать учителем? Ведь ты учил Тони, правда?
Тут вмешалась Антония:
– Нет-нет, я давно мечтаю, что Джим станет доктором. Ты будешь очень добрый к больным, Джим. Твоя бабушка хорошо тебя воспитала. А мой папа всегда говорил, что ты очень толковый.
Я ответил, что стану, кем сам захочу.
– А что вы скажете, мисс Тина, если я вырасту просто гулякой?
Они залились смехом, но взгляд норвежки Анны остановил их: в лавочку как раз вошел директор школы купить хлеба к ужину. Анна знала, что и так уже по городу обо мне шепчутся: мол, в тихом омуте черти водятся. Людям казалось странным, что я не интересуюсь своими сверстницами, а в обществе Тони, Лены или трех Марий сразу оживаю.
Увлечение танцами, вызванное павильоном Ванни, улеглось не сразу. Когда павильон уехал, "Клуб игроков в покер" переименовали в "Клуб сов", и он стал раз в неделю устраивать танцы в масонском зале. Меня пригласили вступить в клуб, но я отказался. Всю эту зиму у меня было скверно на душе, я не находил себе места, и мне надоело изо дня в день видеть одни и те же лица. Чарли Харлинг уже учился в Анаполисе, а я все торчал в Черном Ястребе, каждое утро отзывался в классе на перекличке, по звонку вставал из-за парты и выходил из школы – совсем как приготовишка. Миссис Харлинг была со мной довольно сдержанна, ведь я по-прежнему защищал Антонию. Что же мне оставалось делать после ужина? Уроки к следующему дню я готовил еще в школе, а сидеть все время дома и читать я не мог.
Вот я и слонялся вечерами по городу в поисках развлечений. Передо мной тянулись знакомые улицы, то замерзшие и заснеженные, то покрытые жидкой грязью. Вдоль улиц стояли дома добропорядочных горожан, которые в это время укладывали спать детей или просто сидели в гостиных у камина и переваривали ужин. В Черном Ястребе было два салуна. Один из них одобряла даже примерная церковная паства, считавшая, что он вполне приличен. Хозяином его был красавец Антон Елинек – он уже давно сдал свой участок в аренду и перебрался в город. За длинными столами в его салуне фермеры немцы и чехи – могли позавтракать захваченной из дому снедью и запить ее пивом. Для тех, кто любил иноземную пищу, Елинек всегда держал наготове ржаной хлеб, копченую рыбу и острые сыры, привозившиеся из-за границы. Мне нравилось заглядывать сюда и слушать разговоры. Но однажды Елинек догнал меня на улице и хлопнул по плечу.
– Слушай, Джим, – сказал он, – мы с тобой друзья, и я всегда тебе рад. Только ты сам знаешь, как смотрят на салуны богомольные люди. Твой дедушка всегда был со мной добр, поэтому лучше ты ко мне не ходи, я уверен, что ему это не по душе, и боюсь, как бы нам с ним не рассориться.
Так что в его салун путь мне был заказан.
Приходилось проводить время в аптеке и слушать, как старики завсегдатаи этого места – рассказывают сальные анекдоты или говорят о политике. Можно было заглянуть в табачную лавочку и поболтать со старым немцем, разводившим канареек на продажу, поглазеть на его чучела птиц. Только о чем бы с ним ни говорили, он все сводил к набивке чучел. Конечно, оставалась еще станция; я часто брел туда, встречал вечерний поезд, а потом сидел с безутешным телеграфистом, который все надеялся, что его переведут в Омаху или Денвер, там "хоть похоже на жизнь". Наши разговоры всегда кончались тем, что он вытаскивал фотографии актрис и балерин. Их присылали в обмен на сигаретные купоны, вот он и накуривался до полусмерти, чтобы получить возможность созерцать эти обожаемые черты и формы. Можно было поболтать с кассиром, но он тоже оплакивал свою участь и все свободное время строчил письма начальству, ходатайствуя о переводе. Этот мечтал вернуться в Вайоминг и по воскресеньям ловить форель. Он всегда приговаривал, что с тех пор, как умерли его близнецы, "кроме как у речки с форелью, для него радости нет".
Вот такой богатый был у меня выбор развлечений! В других местах все огни гасли в девять часов. Звездными вечерами я часто бродил по длинным холодным улицам, с досадой глядя на маленькие спящие домики с двойными рамами и крытыми задними верандами. Все это были хлипкие убежища, построенные в большинстве случаев кое-как, из непрочного дерева, с витыми, уродливыми столбиками крылечек. Но сколько ревности, зависти и горя таили часто эти строения, такие хрупкие с виду! Жизнь в них, казалось, состояла из запретов и уверток, из стараний сэкономить на еде, на стирке и уборке, из попыток умилостивить языки сплетников. А вечно оглядываться – это все равно, что жить под властью тирана.
Разговоры людей, их голоса и даже взгляд делаются потаенными, сдержанными. Все склонности и влечения, даже самые естественные, из предосторожности обуздываются. И мне представлялось, что люди, спящие под этими крышами, стремятся жить в собственных домах тихо, как мыши: не шуметь, не оставлять следов, крадучись скользить в потемках, ни во что не вникая. Только растущие на задних дворах груды золы и шлака говорили о том, что здесь еще продолжается жизнь – бесплодный и расточительный процесс потребления. По четвергам в "Клубе сов" устраивали танцы; тогда улицы немного оживали, там и сям в окнах горел свет чуть ли не до полуночи. Но на следующий вечер город опять погружался во тьму.
Отказавшись присоединиться к так называемым "Совам", я принял смелое решение ходить по субботам на танцы в зал пожарных. Я понимал, что посвящать моих стариков в эти планы не стоит. Дедушка вообще не одобрял танцев и сказал бы, что, уж коли мне хочется танцевать, лучше ходить в масонский зал, где бывают "известные нам люди". А я как раз считал, что этих известных нам людей я и без того вижу слишком часто.
Моя спальня помещалась в первом этаже, а так как я и занимался там же, в ней была печка. По субботам я пораньше уходил к себе, надевал свежую рубашку, пристегивал чистый воротничок и облачался в парадный костюм. Потом, дождавшись, когда все затихнет, а дед и бабушка уснут, открывал окно, вылезал наружу и тихо крался через двор. Когда я обманул своих в первый раз, мне было немного не по себе; второй раз, пожалуй, тоже; но скоро я и думать об этом перестал.
Всю неделю я только и мечтал что о танцах в зале у пожарных. Там я встречался с теми, кто бывал летом у Ванни. Иногда появлялись чехи из Уилбера, иногда немецкие парни, приезжавшие с дневным товарным поездом из Бисмарка. Тони, Лена, Тина, три чешки Марии и девушки-датчанки из прачечной не пропускали ни одной субботы.
Четыре девушки-датчанки жили в доме за прачечной, вместе с хозяином и его женой; дом стоял в большом саду, где всегда сушилось белье. Владелец прачечной был добрый и мудрый старик, он хорошо платил своим помощницам, приглядывал за ними и заботился, чтоб им жилось как дома. Он рассказал мне однажды, что похоронил дочь как раз такого возраста – она уже могла помогать матери, – и старается с тех пор "хоть чем-то восполнить свою потерю". Летом он целыми днями просиживал на улице перед прачечной, развернув на коленях газету и наблюдая, как за большими открытыми окнами его девушки гладят и болтают по-датски. Его ничуть не смущали ни клубы белой пыли, подымавшейся над улицей, ни порывы знойного ветра, от которого никли растения у него в огороде. Его улыбчивое лицо, казалось, говорило, что он открыл секрет, как всегда быть довольным. Утром и вечером он проезжал в своем фургоне на рессорах по Черному Ястребу, развозя свежевыглаженное белье и забирая мешки с грязным, которому пора было окунуться в мыльную пену и повиснуть на веревках под солнцем. Его помощницы даже на танцах не бывали так хороши, как за гладильными досками или когда, стирая тонкое белье, склонялись над корытом, – их обнаженные белые руки и шеи сверкали, щеки пылали ярче диких роз, а золотистые волосы, влажные от жары и пара, завивались колечками вокруг ушей. Они так и не научились как следует говорить по-английски: их меньше, чем Тони или Лену, подхлестывало честолюбие, – это были простодушные, добрые девушки, вполне довольные жизнью. Танцуя с ними, вы чувствовали запах чистого, только что выглаженного белья, переложенного листьями розмарина из сада мистера Иенсена.
На танцах в зале пожарных девушки всегда были нарасхват, но все кавалеры особенно рвались потанцевать с Леной и Тони. Лена кружилась легко, чуть-чуть лениво, и часто рука ее тихонько отбивала такт на плече партнера. Она улыбалась, когда с ней заговаривали, но отвечала редко. Казалось, музыка нагоняла на нее легкую дрему, и ее синие как фиалки глаза сонно и доверчиво глядели из-под длинных ресниц. Когда она вздыхала, от нее веяло пряным запахом сухих духов. Если вы танцевали с Леной под мелодию "Дом, милый дом", вас словно укачивало на волнах прибоя. Каждый танец она танцевала как вальс – всегда один и тот же, – вальс предрешенного, неизбежного возвращения к родной пристани. От этого вас скоро охватывало беспокойство, как бывает иногда в знойный и душный тихий полдень.
Если вы кружились посреди зала с Тони, вы никогда никуда не возвращались. Вы каждый раз пускались на поиски новых приключений. Мне нравилось танцевать с ней шотландские танцы; в Тони было столько огня и живости, она всегда придумывала какие-то новые шаги и повороты. Она учила меня танцевать в лад и наперегонки с горячим ритмом музыки. Да, если бы старый мистер Шимерда не отправился туда, где кончалась железнодорожная ветка, а остался бы в Нью-Йорке и зарабатывал игрой на скрипке, насколько иначе сложилась бы жизнь Антонии!
Часто она приходила на танцы с Ларри Донованом, кондуктором Пассажирского поезда, известным дамским ухажером, как мы тогда выражались. Помню, с каким восторгом смотрели на нее все молодые люди, когда однажды она появилась в вельветиновом платье, сшитом в точности как черный бархатный туалет миссис Гарднер. Очень она была хороша, когда танцевала, глаза сияли, губы чуть приоткрывались. И всегдашний смуглый румянец не сходил с ее щек.
Раз, когда Донован был в отъезде, Антония пришла на танцы с норвежкой Анной и ее кавалером, и в тот вечер провожал Тони я. Когда мы остановились во дворе Каттеров, скрытом от улицы кедрами, я сказал, что она должна поцеловать меня на прощание.
– С удовольствием, Джим. – Но через секунду Тони отпрянула и негодующе зашептала: – Ты что, Джим! Да как ты смеешь целовать меня так! Я твоей бабушке скажу!
– А вот Лена Лингард позволяет мне целовать ее, – ответил я, – но ведь тебя я люблю гораздо больше.
– Ты целуешься с Леной? – ахнула Тони. – Если она начнет с тобой свои шуточки, я ей глаза выцарапаю!
Она снова взяла меня под руку, мы вышли за ворота и начали прохаживаться по тротуару.
– Джим, не вздумай задурить и сделаться таким, как здешние парни! Тебе тут засиживаться нечего – пусть они всю жизнь выпиливают свои копилки и рассказывают анекдоты. Ты должен ехать учиться и добиться чего-то. Я ужасно горжусь тобой. Только не впутайся в какую-нибудь историю с этими шведками.
– Да я ни о ком из них и не думаю, только о тебе, – сказал я, – а ты, наверно, всю жизнь будешь считать меня младенцем.
Она рассмеялась и обняла меня:
– Наверно, но до чего же мне этот младенец нравится! Можешь любить меня сколько угодно, но, если я увижу, что ты водишься с Леной, я тут же пойду к твоей бабушке, это так же точно, как то, что тебя зовут Джим Берден! Лена хорошая... Но ты же знаешь, какая она податливая. Она с этим ничего сделать не может. Такая у нее натура.
Вероятно, Тони на самом деле гордилась мной, но как же горд был я, как высоко нес голову, когда вышел из-под кедров и тихо закрыл за собой калитку Каттеров. Я вспоминал ее милое, живое лицо, ее добрые руки – да, это была все та же верная душа, все та же моя Антония! Идя по улице, я с презрением глядел на молчаливые темные домики и думал, как глупы молодые люди, что сейчас спят за этими стенами. А я, хоть еще и мальчишка, уже понимаю, из каких девушек вырастают настоящие женщины, и когда сам стану взрослым, не буду их бояться.
После танцев мне страшно не хотелось возвращаться в наш тихий дом, и я долго не мог заснуть. Но под утро мне снились приятные сны: вот мы с Тони снова на ферме и, как бывало раньше, скатываемся со стогов, то взбираемся выше и выше по желтому соломенному склону, то соскальзываем вниз в рыхлые кучи мякины.
Другой сон – всегда один и тот же – снился мне из ночи в ночь. Я на убранном поле, кругом копны, и я лежу, прислонясь к одной из них. А по стерне босиком идет ко мне Лена Лингард в коротенькой юбке, в руке серп; она разрумянилась как заря, и все вокруг нее словно розовеет. Она садится рядом со мной, тихонько вздыхает и говорит:
– Ну вот, все ушли, можно целоваться, сколько захочется!
Я все время мечтал, чтоб такой же сон приснился мне про Антонию, а не про Лену, но он не снился.
13
Однажды днем я заметил, что у бабушки заплаканные глаза. Мне показалось, что она с трудом передвигает ноги, и я встал из-за стола, где готовил уроки, и пошел спросить, не заболела ли она и не нужно ли ей чем-нибудь помочь.
– Нет, Джим, спасибо. Я расстроена, но со здоровьем моим, надеюсь, все благополучно. Кости, может, немного заржавели, – добавила она с горечью.
Я стоял в нерешительности.
– Что тебя тревожит, бабушка? Может, у деда неприятности с деньгами? спросил я.
– Нет, деньги здесь ни при чем. Уж лучше бы дело было в деньгах. Просто до меня дошли кое-какие слухи. Ты мог бы догадаться, что рано или поздно я обо всем узнаю.
Она опустилась в кресло и, закрыв лицо фартуком, разрыдалась.
– Джимми, – проговорила она, – я всегда знала, что старикам не под силу растить внуков. Но так уж случилось – кроме нас, некому было тебя взять.
Я обнял ее. Я не мог видеть ее слез.
– Про что это ты, бабушка? Про танцы у пожарных?
Она кивнула.
– Прости, что я убегал тайком. Но в этих танцах нет ничего дурного, и я ничего дурного не сделал. Мне нравятся все эти девушки с ферм, и я люблю танцевать с ними. Только и всего.
– Но ведь нехорошо, сынок, обманывать стариков – и так уж нас винят во всем. Говорят, из тебя вырастет повеса, разве это не укор нам?
– Мне дела нет, что обо мне говорят, но раз тебя это огорчает кончено. Больше я к пожарным не пойду.
Разумеется, я сдержал слово, но те весенние месяцы показались мне невыносимо скучными. По вечерам я сидел дома со стариками и зубрил латынь, которую мы не изучали в школе. Я решил за лето подготовиться и осенью поступить в университет без дополнительных экзаменов. Мне хотелось как можно скорее уехать из Черного Ястреба.
Я обнаружил, что неодобрение, даже со стороны людей, которых я не уважаю, меня задевает. С каждым весенним днем мне становилось все тоскливее и тоскливее, так что пришлось снова искать приюта у телеграфиста или у табачника с его канарейками. Помню, с каким грустным удовольствием готовил я тогда майскую корзинку для Нины Харлинг. Купил цветы у старухи немки, в окнах у которой горшков с цветами было больше, чем у других, и просидел целый день, украшая ими маленькую рабочую корзинку. Когда стемнело и на небе появился молодой месяц, я тихо прошел к дверям Харлингов со своим подношением, позвонил и убежал, как того требовал обычай. Услышав радостные вопли Нины за ивовой изгородью, я почувствовал себя вознагражденным.
В эти тихие, теплые вечера я часто задерживался в городе, чтобы вернуться домой вместе с Френсис, и делился с ней своими планами, рассказывал, как идут мои занятия. Однажды Френсис сказала, что миссис Харлинг вовсе не так уж сильно сердится на меня.
– По-моему, мама великодушна, как мало кто из матерей. Но она очень обижена на Антонию и не может понять, почему тебе больше нравится встречаться с Тиной и Леной, чем с девушками нашего круга.
– А вы понимаете? – напрямик спросил я ее.
Френсис засмеялась.
– Пожалуй, да. Ты знал их еще в прерии, потому и держишь их сторону ты иначе не можешь. В чем-то ты старше своих сверстников. Думаю, мама сразу изменится, когда увидит, что ты окончил школу и цели у тебя серьезные.
– Если бы вы были молодым человеком, – настаивал я, – вы бы тоже не пошли к "Совам". Вы поступали бы, как я.
Френсис покачала головой:
– Может быть, а может быть, и нет. Мне кажется, я разбираюсь в этих девушках с ферм лучше, чем ты. Тебе всегда хотелось их как-то возвысить. Вся беда, Джим, что ты романтик. А знаешь, мама собирается прийти на ваш выпускной акт. Недавно она меня спрашивала, о чем твоя речь. Ей хочется, чтобы у тебя все прошло хорошо.
Мне самому моя выпускная речь очень нравилась. Я с жаром излагал в ней множество вещей, которые узнал в последнее время. Миссис Харлинг и в самом деле была в Городском театре на нашем выпуске, и, пока я говорил, я почти все время смотрел на нее. Она не сводила с меня умных, проницательных глаз. Потом она заглянула в заднюю комнату, где мы все собрались, получив дипломы, подошла ко мне и сердечно сказала:
– Ну, Джим, ты меня удивил. Я и не думала, что ты можешь так выступить. Все говорил от себя, а не по книжкам.
Среди подарков, полученных мной по случаю окончания школы, был шелковый зонтик от миссис Харлинг с моим именем на ручке.
Я возвращался из театра один. Поравнявшись с методистской церковью, я заметил впереди три белые фигуры; девушки прогуливались под раскидистыми кленами, сквозь пышную июньскую зелень которых пробивался лунный свет. Они поджидали меня и бросились мне навстречу – Лена, Тони и Анна Хансен.
– Ох, Джимми, ты выступал замечательно! – Тони, как всегда, запыхалась от избытка чувств. – Да ни один здешний адвокат не смог бы придумать такую речь. Я так и сказала твоему дедушке. Тебе-то он не проговорится, а нам признался, что и сам не ожидал от тебя ничего подобного. Правда, девушки?
Лена бочком подошла ко мне и шепнула лукаво:
– А почему ты был такой важный? Я решила, ты трусишь. Я все боялась, вдруг ты забудешь, что говорить.
Анна произнесла с легкой завистью:
– Счастливый ты. Джим, вон сколько у тебя хороших мыслей – и ты умеешь высказать их. Знаешь, мне тоже всегда хотелось учиться в школе.
– А я все сидела и думала: вот если б мой папа тебя слышал, Джим! Антония взяла меня за лацканы сюртука. – Когда ты говорил, я почему-то все время думала о папе.
– И я, Тони, думал о твоем отце, когда готовил свое выступление, сказал я. – Я посвятил эту речь ему.
Тони крепко обняла меня, и слезы полились по ее милому лицу.
Когда они уходили, я долго стоял, глядя, как постепенно сливаются с темнотой их белые фигуры. Никогда больше ни один успех не затрагивал так глубоко мою душу.
14
На другой день после выпуска я перетащил свой стол и книги в пустую комнату наверху, где мне никто не мог помешать, и начал заниматься всерьез. Летом я проштудировал годовой курс тригонометрии и самостоятельно принялся за Вергилия. Каждое утро я мерял шагами свою залитую солнцем комнатку и, глядя вдаль на крутые берега реки и холмистые светлые пастбища, громко декламировал "Энеиду", зубря большие отрывки. Когда по вечерам я проходил мимо дома Харлингов, миссис Харлинг, случалось, окликала меня и звала послушать ее игру на пианино. Она говорила, что скучает по Чарли и ей приятно поглядеть на мальчишеское лицо. А когда мои дед с бабушкой начинали сомневаться, не слишком ли я молод, чтобы ехать в университет, миссис Харлинг горячо меня поддерживала. Дед так уважительно относился к ее мнению, что я был уверен: он никогда не поступит вопреки ее совету.
В то лето я позволил себе отдохнуть только один день. Это было в июле. В субботу я встретил в городе Антонию и узнал, что завтра она, Лена и Тина собираются поехать вместе с Анной Хансен на реку за бузиной – бузина как раз цвела, и Анна хотела сделать из нее вино.
– Анна отвезет нас туда в фургоне Маршалла, в котором он развозит заказы, мы прихватим завтраки повкуснее и устроим пикник. Мы едем одни, никого с собой не берем. Поехали с нами, Джим? Будет совсем как прежде!
Я на минутку задумался.
– Ну что ж, поедем, если я вам не помешаю.
В воскресенье я поднялся спозаранку и вышел из города, когда высокая трава на лугах была еще тяжелой от росы. Стояла пора летнего буйства полевых цветов. Вдоль песчаных обочин поднимался розовый пчельник, там и сям виднелись золотые шары и красные мальвы. За проволочной изгородью в траве я разглядел кустик пылающего ярко-оранжевого ваточника – редкого в нашей части штата. Я сошел с дороги и пустился напрямик через пастбище, летом всегда ощипанное скотом; сейчас полевая гайлардия, год за годом всходившая на нем, стелилась по земле, темно-красная, бархатистая, точно узор бухарского ковра. В это воскресное утро вокруг было пустынно, нигде никого, одни только жаворонки заливались; и казалось, земля приподымается и хочет приблизиться ко мне. Река была не по-летнему полноводна – ее питали ливни, выпавшие к западу от наших мест. Я перешел через мост и двинулся лесистым берегом вверх по течению к уютному местечку в кизиловых зарослях, затененному диким виноградом, где можно было укрыться и раздеться. Я решил поплавать и начал снимать одежду. Выкупаюсь, пока подоспеют девушки. Впервые мне пришло в голову, что, уехав отсюда, я буду скучать по этой реке. Ее отмели с чистыми белыми пляжами, кое-где поросшие ивняком и тополиными побегами, были как бы ничейной землей, – эти недавно возникшие мирки принадлежали нам, мальчишкам из Черного Ястреба. Мы с Чарли Харлингом часто охотились в здешних зарослях и удили рыбу с поваленных стволов, так что я наизусть знал каждый изгиб реки и как на старых друзей смотрел на каждый уступ, на каждую впадину берега.
Наплававшись, я лениво плескался в воде и тут услышал стук копыт и поскрипывание колес на мосту. Я поплыл вниз по течению и окликнул девушек, когда открытая повозка выехала на середину моста. Они остановили лошадь, и сидящие сзади привстали, опираясь на плечи подруг, чтобы получше меня разглядеть. Они были очень милы, когда, сгрудившись наверху в повозке, глазели на меня, словно любопытные лани, вышедшие из чащи на водопой. Нащупав дно неподалеку от моста, я встал и помахал им рукой.