Текст книги "Моя Антония"
Автор книги: Уилла Кэсер
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
– А мама показала вам те открытки, которые вы прислали ей с ее родины? – спросил Амброш. – Мы их вставили в рамки и повесили в гостиной. Ох и довольна она была! Не помню, когда она еще так радовалась!
В голосе его звучала искренняя благодарность, и я пожалел, что не дал для этой благодарности больше поводов.
Я положил руку ему на плечо:
– Знаешь, ваша мать была нашей общей любимицей. Она была очень красивая!
– Да, мы слышали, – отозвались оба разом, словно удивленные тем, что я счел нужным напомнить об этом. – Ее все любили, правда? И Харлинги, и ваша бабушка, и все городские.
– Видите ли, – рискнул я пояснить, – мальчикам часто не приходит в голову, что их мать была когда-то молода и красива.
– Да нет, мы понимаем, – горячо заверили они меня, – она и сейчас не старая, – добавил Амброш, – не намного старше вас.
– Ну смотрите, – сказал я, – узнаю, что вы с ней нехороши, возьму палку да задам вам всем взбучку. Я просто подумать не могу, что вы, мальчики, невнимательны к своей матери или воображаете, что она только на то и годится, чтоб за вами ухаживать. Когда-то я был влюблен в нее и знаю, что таких, как она, больше нет.
Мальчики рассмеялись, чувствовалось, что им приятно это слышать, хоть они немного и смущены.
– Об этом она ничего не говорила, – сказал Антон, – но всегда про вас много рассказывала, про то, как вам весело было вместе. Она даже вырезала вашу фотографию из чикагской газеты, и Лео говорит, он сразу вас узнал, когда вы подъехали к мельнице. Только Лео и приврать ничего не стоит, лишь бы поважничать.
Мы загнали коров в угол двора возле амбара, и, пока мальчики их доили, стало смеркаться. Все было, как и положено быть, – терпкий запах смоченных росой подсолнухов и вернонии, чистое синее с позолотой небо, одинокая вечерняя звезда, журчание молока, льющегося в ведра, хрюканье и повизгивание свиней, ссорящихся из-за еды. И я вдруг ощутил, как одиноко мальчишке на ферме вечером – делаешь все одно и то же, а мир где-то далеко-далеко.
Сколько же нас уселось ужинать! Два длинных ряда вертящихся голов, освещенных лампой, и множество блестящих глаз, уставившихся на Антонию, которая, сидя во главе стола, накладывала еду в тарелки и пускала их по кругу. Дети были рассажены в строгом порядке: младшие возле старших, которые следили, чтобы они вели себя как следует и каждый получил свою порцию. Анна и Юлька время от времени выходили из-за стола, чтоб принести еще калачей или крынку молока.
После ужина мы прошли в гостиную, где Юлька и Лео должны были мне поиграть. Антония шла первой и несла лампу. Стульев в гостиной на всех не хватило, так что младшие уселись прямо на голом полу. Маленькая Люси шепнула мне, что они купят ковер, если продадут пшеницу по девяносто центов. Лео долго копался, вынимая скрипку. Оказалось, что это старая скрипка мистера Шимерды, которую Антония сумела сохранить. Лео она была не по росту. Для самоучки он играл очень неплохо. Старания бедной Юльки были менее успешны. Пока они играли, малышка Нина вылезла из своего уголка и начала танцевать посреди комнаты, ловко перебирая босыми ножками. Никто не обратил на нее внимания, и она снова пробралась в угол и села рядом с братом.
Антония что-то сказала Лео по-чешски. Он нахмурился и скорчил гримасу. Видно было, что он решил надуться, но вместо этого на его лице в самых неожиданных местах проступили ямочки. Подкрутив и подергав колки, он, уже без аккомпанемента губной гармошки сыграл несколько чешских мелодий – они прозвучали еще лучше. Лео был так непоседлив, что я только тут смог разглядеть его как следует. Мое первое впечатление оказалось верным: мальчик походил на фавна. Затылок у него был несколько срезан, и густые рыжеватые завитки спускались с головы на шею. У остальных его братьев глаза были широко расставлены и смотрели прямо, его же золотисто-зеленые глаза сидели глубоко и, казалось, прятались от яркого света. Антония сказала, что он обижается чаще, чем все другие. Вечно норовит вскочить на необъезженного жеребенка, дразнит индюков, испытывает красной тряпкой терпение быка и проверяет, остро ли наточен топор.
Когда концерт окончился, Антония принесла большую коробку с фотографиями: она и Антон рука об руку, в свадебных нарядах; ее брат Амброш с толстухой женой, владелицей фермы, – она, что мне было крайне приятно услышать, держит мужа под каблуком; три чешки Марии, каждая со своим огромным семейством.
– Ты не поверишь, какие степенные стали эти девушки, – заметила Антония. – У Марии Свободы лучшее масло в округе, и с фермой она ловко управляется. Ее дети смогут многого добиться.
Молодые Кузаки, стоя за стулом матери, заглядывали ей через плечо, с интересом наблюдая, как она перебирает карточки. Нина и Ян сначала пытались увидеть что-нибудь из-за спин старших, а потом тихонько притащили стул, вдвоем залезли на него и, тесно прижавшись друг к другу, глядели сверху. Ян позабыл свою стеснительность и весело улыбался при виде знакомых лиц. Я ощущал гармонию, царившую в этой группе вокруг Антонии. Дети нагибались, вытягивали шеи, не смущаясь, облокачивались и опирались друг на друга. Разглядывая фотографии, они радовались, узнавая кого-нибудь, кем-то восторгались, будто все эти люди, которых их мать знала в молодости, были выдающиеся личности. Младшие, не знавшие английского, переговаривались на звучном чешском языке.
Антония протянула мне фотографию Лены, которую та прислала из Сан-Франциско к прошлому рождеству.
– Что, она и сейчас такая? Ведь уже шесть лет, как домой не заглядывает.
Да, заверил я ее, Лена тут такая, как есть, – привлекательная, чуть полноватая, в шляпе с полями чуть шире, чем нужно, но глаза прежние ленивые и в уголках рта те же простодушные ямочки.
Была тут и фотография Френсис Харлинг в расшитом сутажом костюме для верховой езды, который я помнил.
– Какая красивая, – зашептались девочки.
Все с ними согласились. Видно было, что Френсис у них – героиня семейных преданий. Только Лео оставался невозмутимым.
– А вот мистер Харлинг в своей роскошной шубе, он был ужасно богатый, да, мама?
– Ну уж не Рокфеллер! – подал голос юный Лео, сразу напомнив мне, как миссис Шимерда когда-то говорила, что мой дедушка "не Иисус Христос". Привычку во всем сомневаться Лео, как видно, унаследовал от бабки.
– Перестань умничать! – строго скомандовал Амброш.
Лео показал ему язык, но тут же фыркнул, увидев ферротипию, изображавшую двух мужчин, застывших в напряженных позах, и неуклюжего мальчика в мешковатом костюме между ними – Джейк, Отто и я! Я вспомнил, что мы снимались в Черном Ястребе в первый праздник Четвертого июля [День независимости США], после моего приезда в Небраску. Как я рад был снова увидеть ухмылку Джейка и свирепые усищи Отто! Дети Кузаков знали о них все.
– Это Фукс делал гроб дедушке, да? – спросил Антон.
– Хорошие они были парни, верно, Джим? – сказала Антония, и глаза ее увлажнились. – Мне до сих пор стыдно вспомнить, как я ссорилась с Джейком. Дерзила ему, как ты, Лео, жаль, что некому было меня одернуть.
– Подождите, мы вам еще вас покажем! – тараторили дети.
Они разыскали карточку, снятую перед моим отъездом в колледж, – высокий юнец в соломенной шляпе и полосатых брюках старается изо всех сил придать себе непринужденно развязный вид.
– Мистер Берден, расскажите нам про ту гремучую змею, что вы убили в колонии собачек, – попросил Антон. – Какой она была длины? Мама говорит когда шесть, когда пять футов.
Я подумал, что дети Антонии относятся к ней совсем как когда-то маленькие Харлинги. Они точно так же гордятся ею, и так же ждут от нее всяких рассказов и затей, как мы в прежние времена.
Было уже одиннадцать, когда наконец, взяв саквояж и одеяла, я вместе с мальчиками отправился на сеновал. Антония проводила нас до дверей дома, и мы постояли с минуту, любуясь серебристым склоном, по которому тянулся загон для скота, прудами, дремлющими в лунном свете, и уходящим вдаль пастбищем под звездным небом.
Мальчики предложили мне самому выбрать себе место на сеновале, и я улегся у большого, открытого в этот теплый вечер окна, в которое заглядывали звезды. Амброш с Лео устроились в стороне, в самом углу, выкопали в сене нору и, лежа в ней, шептались и пересмеивались. Некоторое время они щекотали и тузили друг друга и вдруг сразу уснули словно убитые. Только что раздавался их смех – и вот уже оба ровно дышали.
Я долго не мог заснуть, и луна, медленно поднимающаяся в небо, показалась в моем окне. Я думал об Антонии и ее детях, о том, как заботится о матери Анна, с какой сдержанной нежностью относится к ней Амброш, как ревниво, словно маленький зверек, любит ее Лео. А та минута, когда все они высыпали на солнечный свет из темного погреба! Ради одного этого стоило сюда приехать! Антония, как никто другой, оставляла глубокий след в памяти, и воспоминания о ней с годами не тускнели, а становились ярче. Перед моим мысленным взором ясно, словно старинные гравюры из букваря, оживали одна за другой картины: вот Антония пришпоривает босыми пятками моего пони, когда мы победно возвращаемся, волоча за собой убитую змею; вот Антония в метель, укутанная в черную шаль, в меховой шапке склонилась над могилой отца; вот она на фоне вечереющего неба гонит с поля лошадей. Все это были картины извечной человеческой жизни, и вы инстинктивно чувствовали их истинность и естественность. Я не ошибся. Антония сильно поблекла и уже не была прежней красивой девушкой, но и сейчас она могла поразить воображение, и сейчас от какого-нибудь ее взгляда или жеста перехватывало дыхание – так полно раскрывали они суть простых явлений. Стоило ей помедлить в саду, погладить маленькую яблоню, поднять глаза на яблоки – и вы понимали, как прекрасно самому посадить дерево, выходить его и наконец собрать плоды. В движениях ее тела, которое неутомимо повиновалось всем ее благородным порывам, проявлялись сила и красота ее души.
Неудивительно, что сыновья у нее были высокие и стройные. В ней, как в прародительницах древних рас, таилась могучая животворная сила.
2
Утром, когда я проснулся, длинные солнечные лучи били в окно, достигая самой глубины сеновала, где лежали мальчики. Лео не спал и, вытащив из сена сухую былинку, щекотал ногу брата. Амброш отбрыкнулся и перевернулся на другой бок. Я прикрыл глаза и притворился спящим. Лео откинулся на спину и, задрав ногу, начал упражнять мышцы. Он подцеплял босыми пальцами сухие полевые цветы, вытаскивал их из вороха сена и размахивал ими в столбе солнечного света. Позабавлявшись таким образом, он оперся на локоть и украдкой принялся критически разглядывать меня, моргая от солнца. Лицо у него было лукавое; видно, он, не раздумывая, поставил на мне крест: "Этот пожилой дядя такой же, как все. Где ему понять меня?" Вероятно, он сознавал, что наделен способностью острее наслаждаться жизнью, чем другие; Лео схватывал все на лету, и у него не было терпения на долгие размышления. Он и без этого всегда знал, чего хочет.
Одевшись на сеновале, я спустился к ветряку и умылся холодной водой. Когда я вошел в кухню, завтрак был уже готов, и Юлька жарила оладьи. Трое старших мальчиков спозаранку ушли в поле. Лео и Юлька собирались ехать встречать отца, его ждали из Уилбера с дневным поездом.
– В полдень перекусим слегка, – сказала Антония, – а гуся я приготовлю к ужину, когда наш папа приедет. Как бы я хотела, чтоб и Марта была здесь и посмотрела на тебя. У них теперь форд, и мне уже не кажется, что она так далеко от нас. Но муж ее помешан на хозяйстве и хочет, чтоб все было как надо, вот они с фермы почти и не уезжают, разве что по воскресеньям. Он красивый парень и когда-нибудь разбогатеет. За что ни возьмется, все у него ладится. А уж когда они привезут сюда своего сыночка да распеленают загляденье просто! Марта за ним так ухаживает! Теперь уж я свыклась, что мы с ней врозь, а сперва я так плакала, будто ее в гроб положили.
Кроме нас, в кухне была только Анна, наливавшая в маслобойку сливки. Она подняла на меня глаза:
– Вот-вот, мы прямо со стыда сгорели за маму. Марта была такая счастливая, и все мы радовались за нее, а мама плакала целыми днями. Джо еще терпеливый, не обиделся на тебя.
Антония кивнула и улыбнулась.
– Я знала, что глупо, а удержаться не могла. Хотела, чтобы Марта была рядом. Ведь с тех пор, как она родилась, я с ней не расставалась. Если б Антон стал придираться к ней, когда она была маленькая, или захотел, чтобы я оставила ее у матери, я бы за него не пошла. Не смогла бы. Но он всегда любил ее, как родную дочь.
– А я даже не знала, что Марта мне сестра только по маме, до самой ее помолвки с Джо, – сказала мне Анна.
В середине дня во двор въехала повозка с главой семьи и старшим сыном. Я курил в саду и как раз направился к приехавшим, когда из дому навстречу им выскочила Антония и кинулась обнимать их так, словно они много месяцев не виделись.
Отец семейства сразу мне понравился. Ростом он был ниже своих старших сыновей, сутуловатый, сапоги стоптаны. Но двигался он проворно, и от него веяло беспечным весельем. Кожа у него была обветренная, красная, губы яркие, усы закручены, а в густых черных волосах поблескивала седина. Улыбка обнажала крепкие зубы, которыми так гордилась Антония, и, едва он взглянул на меня, я понял по его живым насмешливым глазам, что Он знает всю мою подноготную. Он напоминал веселого философа, который, подставив одно плечо тяготам жизни, шагает своей дорогой, радуясь всякому случаю развлечься. Он подошел ко мне и протянул крепкую руку, дочерна загоревшую и густо поросшую волосами. На нем был воскресный костюм, плотный и теплый не по погоде, белая ненакрахмаленная рубашка и галстук, завязанный свободным бантом, – синий в крупные белые горошки, как у ребенка. Он сразу начал рассказывать, как съездил. Из вежливости говорил по-английски:
– Жаль, мамочка, ты не видела, там одна дама танцевала на проволоке, натянутой через улицу, да еще вечером! В луче света и прямо плывет по воздуху, как птица! И медведь плясал, как у нас на родине, и три карусели, и люди поднимались на воздушном шаре. А как называлось то большое колесо, Рудольф?
– Колесо Ферриса, – отозвался густым баритоном Рудольф. Он был больше шести футов ростом, а грудь, как у молодого кузнеца. – Мы, мама, вчера еще на танцы сходили в зал за салуном. Я со всеми девушками перетанцевал, и отец тоже. Сроду не видел столько хорошеньких девушек! И всюду одни чехи! Даже на улице мы ни одного английского слова не слышали, верно, пап? Разве что от артистов.
Кузак кивнул.
– И многие просили тебе кланяться, Антония. Извините, – обратился он ко мне, – хочется ей все рассказать.
Пока мы шли к дому, он передавал ей приветы и сообщал разные новости уже на своем языке, так ему было проще, а я немного отстал, мне хотелось понаблюдать, какими стали – или остались – их отношения. Похоже, супруги были дружны и смотрели на все с легким юмором. В этой паре идеи, наверное, осеняли ее, а он обдумывал, как их осуществить. Пока они подымались на холм, он то и дело косился на жену, словно хотел проверить, правильно ли она его поняла и как относится к его рассказам. Потом я не раз замечал, что Кузак всегда косится на собеседника одним глазом, будто рабочая лошадь на соседнюю в паре с ней. Даже когда мы разговаривали в кухне и Антон сидел напротив меня, он старался повернуть голову к часам или к печке, чтобы посмотреть на меня сбоку, но всегда добродушно и чистосердечно. Он глядел искоса не от скрытности и не от лицемерия, – просто у него, как у лошади, ходящей в упряжке, выработалась такая привычка.
Кузак привез для семейной коллекции фотографию, изображавшую их с Рудольфом, и несколько бумажных пакетов со сластями для детей. Антония показала ему большую коробку конфет, которую я купил им в Денвере, накануне она не разрешила детям до нее дотрагиваться, и Кузак был несколько разочарован. Он спрятал привезенные им пакеты в буфет:
– Пригодятся, когда дожди пойдут, – потом взглянул на мою коробку и рассмеялся: – Видно, вы уже слыхали, что семейка у меня не маленькая.
Кузак сел в углу за плитой и с удовольствием наблюдал за женой, старшими дочерьми и малышами. Видно было, что ему нравится смотреть на них, что они его забавляют. Он уезжал, плясал в городе с молоденькими девушками и позабыл о своем возрасте, а сейчас смотрел на домочадцев с некоторым изумлением, словно ему не верилось, что вся эта ребячья орава его дети. Когда младшие пробирались к нему в угол, он каждому доставал что-нибудь из кармана – то грошовую куколку, то деревянного клоуна, то резиновую свинью, которая со свистом раздувалась. Поманив к себе маленького Яна, он пошептал что-то ему на ухо, а потом осторожно, чтоб не напугать мальчика, вручил ему бумажного змея. Глядя на меня через голову малыша, он пояснил:
– Этот у нас робкий. Ему всегда достаются остатки.
Кузак привез сверток иллюстрированных чешских газет. Разложив их на столе, он начал рассказывать жене новости, большинство которых касалось, видимо, одной особы. Я то и дело слышал "Васакова", "Васакова"; они то и дело повторяли эту фамилию, и я, не выдержав, спросил, не о певице ли Марии Васак он говорит.
– Знаете ее? Может, даже слышали? – не веря своим ушам, спросил Кузак.
Когда я подтвердил, что слышал, он показал фотографию в газете и сказал, что Васак сломала ногу в Австрийских Альпах и не сможет выступать на гастролях. Ему, видно, было приятно, что я слышал ее и в Лондоне, и в Вене, он даже зажег и раскурил трубку, приготовившись к интересному разговору. Они с Марией из одного района в Праге. Когда она училась, его отец часто чинил ей туфли. Кузак расспрашивал, как она выглядит, какой у нее голос, правда ли, что она пользуется таким успехом, но больше всего его интересовало, заметил ли я, какие у нее маленькие ножки, и удалось ли ей разбогатеть. Мария, конечно, всегда была транжиркой, но он надеется, она не пустит все на ветер и сбережет что-нибудь на старость. Еще молодым он видел в Вене нищих стариков артистов, которые тянули одну кружку пива весь вечер, и "не больно-то приятно было на них смотреть".
Когда мальчики подоили коров и задали корм скоту, был накрыт длинный стол, и перед Антонией поставили двух еще шипящих в жиру румяных гусей с яблоками. Она принялась делить их на порции, а Рудольф, сидевший рядом с матерью, передавал тарелки. Когда каждый получил свою, он посмотрел через стол на меня:
– Скажите, мистер Берден, вы давно не были в Черном Ястребе? Интересно, слышали ли вы о Каттерах?
Я о них ничего не знал.
– Расскажи тогда, сынок, хоть о таких страстях за ужином говорить не стоит. Ну-ка, дети, уймитесь, Рудольф расскажет про убийство.
– Ура! Убийство! – оживились и обрадовались дети.
Рудольф начал рассказывать со всеми подробностями, а отец с матерью вставляли свои замечания.
Уик Каттер с женой продолжали жить в том доме, который был столь памятен мне и Антонии, и вели себя все так же, как прежде. Оба очень состарились. Сам Каттер, по словам Антонии, совсем усох, борода его и вихор на голове так и не изменили цвета, и от этого он походил теперь на дряхлую желтую обезьянку. У миссис Каттер, как и прежде, на щеках пылали пятна, а глаза горели безумием, с годами у нее появился тик, и голова ее уже не просто подергивалась, а тряслась беспрерывно. Руки перестали ее слушаться, так что бедняжка не могла больше уродовать своими рисунками фарфор. Чем больше старели супруги, тем чаще они ссорились из-за того, как распорядиться своим состоянием. По новому закону, принятому в штате, треть имущества, принадлежавшего мужу, после его смерти при всех условиях наследовала жена. Каттер места себе не находил при мысли, что миссис Каттер переживет его, и ее "родственнички", которых он люто ненавидел, станут наследниками. Их громкие скандалы по этому поводу разносились далеко за пределы плотного кольца кедров, окружавших дом, и любой прохожий, имевший время и желание, мог слушать их в свое удовольствие.
Два года назад Каттер в одно прекрасное утро явился в скобяную лавку и купил револьвер, сказав, что собирается застрелить собаку, и добавил: "А заодно, может, и старую кошку прикончу". (В этом месте повествование Рудольфа было прервано сдавленным хохотом детей.)
Купив револьвер, Каттер зашел за лавку, поставил мишень и около часа упражнялся в стрельбе, а потом проследовал домой. В тот же вечер, в шесть часов, в доме Каттера раздался выстрел, его слышали те, кто в это время шел мимо, торопясь к ужину. Прохожие остановились, недоуменно переглянулись, и тут из окна второго этажа прогремел еще один выстрел. Люди бросились в дом и нашли Уика Каттера в верхней спальне – он лежал на диване, и кровь из простреленного горла хлестала на свернутые простыни, которые он положил рядом.
– Входите, джентльмены! – слабым голосом проговорил он. – Как видите, я жив и в твердой памяти. Будьте свидетелями, что я пережил мою жену. Она у себя в спальне. Пожалуйста, убедитесь во всем немедленно, чтоб не возникло никаких недоразумений.
Один из соседей стал звонить доктору, другие поспешили в комнату миссис Каттер. Она лежала на кровати в капоте и в ночной рубашке, выстрел поразил ее в сердце. Должно быть, ее супруг вошел к ней, когда она дремала после обеда, и, приставив к груди револьвер, застрелил. Ночная рубашка оказалась прожженной порохом.
Перепуганные соседи снова бросились к Каттеру. Он открыл глаза и сказал, отчетливо выговаривая слова:
– Миссис Каттер, джентльмены, несомненно мертва, а я в полном сознании. Дела мои в абсолютном порядке.
И тут, сказал Рудольф, он испустил последний вздох.
Следователь нашел у него на столе письмо, помеченное пятью часами того же дня. В письме говорилось, что он, Каттер, только что застрелил свою жену, и посему любое завещание, которое она втайне составила, должно считаться недействительным, поскольку он пережил ее. В шесть часов он намеревается покончить с собой, говорилось дальше, и, если у него хватит сил, выстрелит также в окно, чтобы прохожие могли застать его, пока "жизнь в нем еще не угасла".
– Подумать только, какой безжалостный! – повернулась ко мне Антония, когда рассказ был окончен. – Убить свою бедную жену только для того, чтоб после его смерти ей ничего не перепало!
– А вам, мистер Берден, приходилось слышать, чтоб кто-нибудь покончил с собой назло другим? – спросил Рудольф.
Я сказал, что не приходилось. Каждый юрист знает, на что может толкнуть людей ненависть, но среди известных мне профессиональных анекдотов не было равного случаю с Каттерами. Когда я спросил, о каком же капитале шла речь, Рудольф объяснил, что у Каттера оказалось немного больше ста тысяч долларов.
Кузак лукаво покосился на меня:
– Будьте уверены, львиная доля их досталась законникам, – сказал он весело.
Сто тысяч долларов! Вот, значит, каково было состояние, нажитое Каттером его бесчестными сделками, состояние, из-за которого в конце концов он и сам погиб.
После ужина мы с Кузаком прошлись по саду и сели покурить возле ветряка. Он рассказал мне о себе, будто считал, что я должен узнать о нем все.
Его отец был сапожник, дядя – скорняк, и сам он, будучи младшим сыном, учился ремеслу дяди. Но разве чего добьешься, когда работаешь у родственников, заметил Кузак; поэтому, как только он набил руку, он уехал в Вену и поступил в большую скорняжную мастерскую, где стал хорошо зарабатывать. Однако парню, любящему повеселиться, в Вене денег не скопить, слишком много там соблазнов, за вечер спускаешь все, что заработал за день. Прожив в Вене три года, он перебрался в Нью-Йорк. Кто-то подал ему недобрый совет наняться на меховую фабрику во время забастовки – всем согласившимся пойти на работу платили большие деньги. Но забастовщики одержали победу, и Кузака внесли в черные списки. Несколько сотен долларов у него еще оставалось, и он решил уехать во Флориду выращивать апельсины. Ему всегда казалось, что выращивать апельсины приятно! Но через год сильный мороз сгубил молодую апельсиновую рощу, а его самого свалила малярия. Он поехал в Небраску навестить своего родственника Антона Елинека и присмотреться к тамошним местам. Присматриваясь, он заметил Антонию и понял, что она – та самая девушка, которую он искал. Они сразу поженились, хотя на покупку кольца ему пришлось одолжить деньги у Елинека.
– Досталось нам, пока мы распахивали этот участок да выращивали первые урожаи, – сказал Кузак, сдвинув назад шляпу и запустив пальцы в седеющую шевелюру. – Другой раз меня такая злость брала, бросил бы все и уехал, но жена твердила одно: мы не должны унывать. Да и дети пошли один за другим, куда с ними подашься? Жена, выходит, права была. Теперь мы за наш участок рассчитались. Тогда платили всего двадцать долларов за акр, а теперь мне предлагают сотню. Десять лет назад мы прикупили еще кусок земли, так и он себя уже почти оправдал. Сыновей у нас много, можем и больше земли обработать. Да, для бедняка Антония – клад, а не жена. И не слишком строгая. Другой раз я, может, и выпью пива в городе больше положенного, а вернусь домой, она ни слова. Не спрашивает ни о чем. Мы с ней и сейчас ладим, как в первые годы. Даже из-за детей у нас раздоров не бывает, не то, что у других.
Он снова с удовольствием раскурил трубку.
Кузак был очень любознательным собеседником. Он засыпал меня вопросами о моей поездке в Чехию, о Вене, о Рингштрассе и о театрах.
– Эх! Хотел бы я разок туда съездить, когда мальчишки подрастут и присмотрят за фермой без меня! Бывает, читаю газету с родины и хоть сейчас убежал бы туда, – усмехнувшись, признался он. – В жизни не думал, что так вот осяду на месте.
Он остался, как сказала Антония, "городским". Его влекли театры, освещенные улицы, музыка, а после работы он любил поиграть в домино. Тяга к общению была в нем сильнее приобретательства. Ему нравилось жить как живется – день за днем, ночь за ночью делить веселье с толпой. И все-таки жена сумела удержать его на ферме, в одном из самых уединенных уголков в мире.
Я представил себе, как этот маленький человек вечер за вечером сидит у ветряка, сосет трубку и слушает тишину, скрип насоса, хрюканье свиней да изредка кудахтанье – когда крыса всполошит кур. И мне пришло в голову, что роль Кузака, пожалуй, сводится лишь к тому, чтоб помочь Антонии выполнить ее назначение. Конечно, жизнь на ферме хороша, но сам-то он мечтал об ином. Тут я начал размышлять, случается ли вообще так, чтобы жизнь, устраивающая одного, была по вкусу и другому?
Я спросил Кузака, не трудно ли ему обходиться без веселых товарищей, к которым он так привык. Он выколотил трубку, спрятал ее в карман и вздохнул.
– Сперва я думал, что рехнусь от скуки, – откровенно признался он, – но у жены золотое сердце! Она всегда старается, как бы мне сделать получше. А теперь и вовсе неплохо стало – скоро мои парни составят мне компанию.
Когда мы шли домой, Кузак лихо сдвинул шляпу набекрень и поглядел на луну.
– Надо же, – сказал он приглушенным голосом, будто только что проснулся, – не верится, что уже двадцать шесть лет, как я уехал с родины.
3
На другой день после обеда я распрощался с Кузаками и поехал в Хейстингс, чтобы оттуда на поезде добраться до Черного Ястреба. Антония и дети собрались вокруг моей коляски и все, даже самые маленькие, ласково смотрели на меня. Лео и Амброш бросились вперед открывать слеги. Спустившись с холма, я оглянулся. Все семейство стояло у мельницы. Антония махала мне рукой.
У выезда Амброш задержался возле моей коляски, опершись на обод колеса. Лео пролез через изгородь и помчался по пастбищу.
– Всегда он так, – сказал Амброш, пожав плечами. – Шальной какой-то. То ли ему жалко, что вы уезжаете, то ли ревнует. Если мать с кем-нибудь поласковей, он всегда ревнует, даже к священнику.
Я почувствовал, что мне не хочется расставаться с этим ясноглазым красивым юношей, говорившим таким приятным голосом. Он стоял без шапки, ветер раздувал ворот его рубахи, обнажая загорелую шею, вид у него был очень мужественный.
– Смотри не забудь, будущим летом вы с Рудольфом едете со мной на охоту в Найобрару, – сказал я. – Отец согласился отпустить вас после жатвы.
Он улыбнулся:
– Ну как же я забуду! Мне такого интересного путешествия еще никогда в жизни не предлагали! Прямо не знаю, почему вы к нам так добры, – добавил он, вспыхнув.
– Ну, положим, прекрасно знаешь, – ответил я, натягивая вожжи.
Он ничего не ответил, только улыбнулся мне открыто и радостно, и я уехал.
День в Черном Ястребе принес одни разочарования. Большинство моих старых друзей умерли или уехали. Незнакомые, ничего не говорящие моему сердцу дети играли в просторном дворе Харлингов, когда я проходил мимо; рябину срубили, от высокого ломбардского тополя, охранявшего когда-то калитку, остался только пень, поросший молодыми побегами. Я поспешил прочь. Остаток утра я провел с Антоном Елинеком под раскидистым тополем во дворе за его салуном. Обедая в гостинице, я встретил одного старого адвоката, еще не удалившегося от дел, он пригласил меня к себе в контору и еще раз рассказал про Каттеров. После этого я уже не знал, как убить время до вечера, когда отходил мой поезд.
Я ушел далеко за северную окраину города, на пастбища, где земля была такая бугристая, что ее так и не вспахали, и высокая жесткая красная трава, как в былые дни, росла здесь в лощинах и на пригорках. Тут я снова почувствовал себя дома. Над головой у меня яркое, чистое, твердое, будто эмаль, небо сияло непередаваемой синевой осени. К югу виднелись серовато-коричневые речные обрывы, казавшиеся когда-то такими крутыми, а вокруг тянулись высохшие кукурузные поля знакомого бледно-золотистого цвета. По пригоркам носило ветром перекати-поле, и у проволочных изгородей, где оно скапливалось, вырастали целые баррикады. По краям протоптанных скотом тропок отцветал золотарник, и в его серых бархатистых метелках, нагретых солнцем, поблескивали золотые нити. Я сбросил с себя то странное уныние, которое обычно навевают маленькие городки, и погрузился в приятные размышления: думал о том, как буду ездить с сыновьями Кузака на болота и в заброшенные районы северной Небраски. Кузаков много, и спутников для таких развлечений на мой век хватит. А когда мальчики вырастут, останется ведь сам Кузак! С ним неплохо будет погулять вечером по городским улицам.
Я бродил по одичавшим пастбищам, и вдруг мне повезло – я наткнулся на остатки той дороги, которая когда-то вела из Черного Ястреба на север, к ферме дедушки, к дому Шимердов и дальше к норвежскому поселению. В других местах ее перепахали, когда прокладывали новые дороги, но здесь, на огороженном пастбище, еще сохранилось с полмили старой дороги, которая в давние времена бежала по прерии, то взбираясь на холмы, то кружась и петляя, словно заяц, преследуемый собаками. На ровных местах следы от колес стали едва различимы в траве, чужой в здешних краях их не заметил бы. Но там, где дорога пересекала лощину, колеи виднелись ясно. Дожди превратили их в канавы и промыли так основательно, что дерном их не затягивало. На склонах холма, где лошадям, чтобы вывезти из ложбины тяжелые повозки, приходилось напрягать силы так, что мускулы ходуном ходили на их крупах, колеи напоминали шрамы, оставленные когтями гризли. Я сидел на земле и глядел, как в косых лучах солнца стога становятся розовыми.