Текст книги "Ориенталист"
Автор книги: Том Риис
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Оккупация Константинополя военными силами Антанты была бы, скорее всего, забыта, как только британцы оставили город и начали поддерживать Ататюрка. Однако возмущение, которое вызвало в Турции поведение союзников во время оккупации, продолжало напоминать о себе, расходясь волнами, на протяжении всего XX века и в конце концов выкристаллизовалось в неприязнь мусульман по отношению к Западу. Намерения лорда Керзона вновь сделать Айя-Софию христианским храмом и ликвидировать халифат мгновенно привели к яростным протестам мусульман в различных странах. Именно тогда возникла порочная идея, что Запад суть некая дьявольская машина, главная цель которой состоит в том, чтобы уничтожить ислам. Горькая ирония заключалась в том, что, когда двумя годами позже Ататюрк (а вовсе не британцы!) ликвидировал халифат, одной из причин этого решения он назвал международное движение протеста мусульманских лидеров. С его точки зрения, эти протесты представляли собой грубое вмешательство во внутренние дела Турции.
После первого возвращения из Баку я еще не слишком много знал об Османской империи, однако, когда я очутился в своей нью-йоркской квартире, выяснилось, что сведения о ней я могу получить из первых рук, не покидая своего этажа. С такими невероятными случайностями я не раз сталкивался в ходе своих разысканий, касающихся Курбана Саида (он же Лев Нусимбаум). Однажды нас с женой пригласила на ужин соседка по этажу, черноволосая, голубоглазая турецко-английская жительница Нью-Йорка по имени Эйприл. Она познакомила нас с кузеном своего мужа – весьма немолодым человеком, безукоризненно, хотя и скромно, одетым в костюм от «Брукс Бразерс»[65]65
«Брукс Бразерс» – старейшая (с 1818 года) американская сеть магазинов готовой мужской одежды.
[Закрыть] бог весть какого года. И тут я узнал, что пожал руку мистеру Эртогрулу Осману, законному наследнику трона Османской империи. Он был старшим из живущих ныне членов семьи, которая на протяжении шести веков правила мусульманским миром, так что если бы история пошла иначе, он был бы сейчас турецким султаном. У мистера Османа были уже знакомые мне по портретам Сулеймана Великолепного[66]66
Сулейман I Великолепный (1494–1566) считается величайшим султаном из династии Османов, при нем Османская империя достигла наивысшего расцвета.
[Закрыть] и прочих султанов глаза с тяжелыми веками и надломленными посередине бровями. Правда, украшал его не шелковый тюрбан, а черный вязаный галстук. Эртогрулом звали отца Османа I, основателя династии, который на поле битвы нанес поражение туркам-сельджукам в 1290 году. Трудно было поверить, что мистеру Осману уже за восемьдесят: столь энергично он жестикулировал, – меня не покидало ощущение, что я веду беседу с Сулейманом Великолепным в обличье выпускника Гарварда.
Жена мистера Османа была родственницей свергнутого короля Афганистана, однако куда больше она гордилась родословной мужа.
– Подумаешь тоже – афганское королевство! – сказала она мне. – Не такое уж оно и древнее на самом-то деле. А вот мой муж, он законный наследник престола самой долговечной в истории человечества империи.
– Насчет империи ты права, – возразил мистер Осман с обезоруживающей улыбкой, – но законным наследника я не являюсь, ведь империи больше нет. Я лишь претендент на престол, но меня и это не слишком интересует.
Пока моя двухлетняя дочка дергала за волосы претендента на престол Османской империи, а Эйприл подавала бесконечные, вкуснейшие блюда турецкой кухни, мистер Осман читал мне лекцию по истории Османской империи. О султанах своей династии он знал все: речь шла и о размерах их гаремов, и о том, какой процент государственной казны тратили их жены на свои наряды, и об их отношении к европейским странам, и о том, как они вели дела с Западом. Он вспомнил своего троюродного деда, чьи жены вдруг все поголовно увлеклись европейскими модами, да так, что, отправившись в Париж, скупили все, что было в магазинах на Сен-Жермен-де-Пре, и чуть не опустошили султанскую казну. По его словам, в 1860 году в Стамбуле ни одна из обитательниц гарема не показалась бы на людях, не надев самых последних, самых изысканных парижских нарядов. Он особенно негодовал по поводу того, какой несправедливой оказалась история к его деду Абдул-Хамиду – ведь он был грозой всех этих либералов и армян, этот последний султан, который крепко держал в своих руках бразды правления.
– Понимаете, моего деда вознамерились свергнуть, например, за то, что он отказывался идти на союз с Германией, потому что понимал: это будет полная катастрофа! Мой дед был в прекрасных отношениях с кайзером. В Турции сохранилось письмо кайзера, где он называет моего деда братом и говорит: если начнется война, ты будешь со мной, на моей стороне. Но мой дед в самых вежливых выражениях отвечал, что этого не получится… Он понимал, что, если начнется война, немцы проиграют ее, а тогда и мы потерпим поражение.
По словам мистера Османа, все самые серьезные ошибки сделал преемник деда, «дядя Мехмед», который прислушивался к младотуркам, а потому увел империю из-под влияния Англин и Франции в сторону Германии. В те годы было несколько султанов, пояснил он, но ни один не добился хоть какого-то успеха. Это все его дядья, и последним был его кузен Абдул Меджид, который в 1922 году стал только халифом, но не султаном.
Но, хотя мистер Осман не склонен был признавать это, после губительных заигрываний младотурок с Германией последние османские правители рассеяли угар национализма и возродили многовековую традицию толерантности. Они были настроены космополитично и прогрессивно. Главой полиции в городе стал курд, быстро развивалась курдская пресса. Армян также оставили в покое. Юбки становились все короче, а чадру носили все реже. Тем не менее эти последние правители-султаны были чудовищно непопулярны. И дело вовсе не в том, что народ Турции не был готов к либерализации: Ататюрк вскоре доказал обратное. Причина, по-видимому, в другом: последние османские султаны выказывали свое предпочтение всему современному, либеральному, западному, им нравились быстроходные автомобили, легкомысленные женщины, «красивая жизнь», как выразился мистер Осман, – и все это в тот самый момент истории, когда европейские державы растаскивали их империю по кускам. Иными словами, их воспринимали как предателей национальных интересов.
К 1922 году Ататюрк прочно контролировал новую страну под названием Турция, правда, неясно было, какой официальный пост он занимает. Он перевел правительство в Анкару, небольшой городок в области Анатолия, чтобы изолировать турецкую политику от константинопольских интриг. Он разделил светскую и религиозную власть, то есть уничтожил совмещение этих функций, отделив титул султана от титула халифа, так что впервые в истории последний титул стал чисто религиозным, хотя Ататюрк все же не решился окончательно его упразднить. Уничтожение халифата одновременно с султанатом могло бы оказаться слишком сильным ударом для консервативных кругов Турции, особенно из числа духовного истеблишмента, а Ататюрк отнюдь не желал гражданской войны. Покончив с султанатом, он стал рассматривать кандидатуры самых умных и уважаемых людей на роль духовного главы мусульман – халифа. Его выбор пал на кузена мистера Османа, Абдул-Меджида, пожалуй, наиболее прогрессивного правителя, какого когда-либо знала Турция, ученого, художника, музыканта и поэта, начисто отвергавшего идею превосходства ислама над остальными религиями.
Однако уже 3 марта 1924 года Ататюрк неожиданно упразднил халифат. 23 марта вали (что-то вроде губернатора) Константинополя получил из Анкары инструкции, где значилось: «С халифом следует обращаться исключительно вежливо и почтительно, однако он должен покинуть территорию Турции до рассвета следующего дня». Всем мужчинам из семьи Османов давалось двадцать четыре часа на то, чтобы уехать из страны. Женщинам, детям и домочадцам предоставили три дня. Халифу вручили семь тысяч пятьсот долларов наличными, а каждому члену семьи Османов по пятьсот долларов. Они никогда прежде не пользовались деньгами, поскольку их слуги получали неограниченный доступ к государственной казне, как только у царственных особ возникали какие-либо пожелания. Многие из них даже не умели сами одеваться. В паспорта всех членов султанской семьи были поставлены особые штемпели, чтобы они никогда больше не могли вернуться в Турцию. Им было разрешено поселиться в любой из западных стран по их выбору, однако никто из Османов не имел права проживать в мусульманской стране, чтобы не иметь возможности снова претендовать на статус султана или халифа. Когда вали явился к Абдул-Меджиду, чтобы объявить ему это решение, он обнаружил халифа всех мусульман мира лежащим на своей кушетке-оттоманке и читающим Монтеня. Эту удивительную деталь мистер Осман не выдумал, в опубликованной стенограмме отчета вали говорится: «Его Величество были заняты чтением “Опытов” Монтеня, когда я вынужден был известить его, что вали и трое других представителей полиции настаивают на незамедлительном свидании с ним». Он также с большим сожалением сообщил халифу, что ему дано максимум четыре часа на то, чтобы одеться и подготовиться к отъезду в изгнание. В тогдашних репортажах описывалось, какая суета поднялась во дворце халифа. Женщины из гарема, большинству из которых было уже за семьдесят, метались туда-сюда, горестно стеная. Еще громче, заглушая их, стенали евнухи. Сотни слуг доставали из кладовых старинные ковровые саквояжи и роскошные позолоченные дорожные несессеры, наваливая туда все, что попадалось им на глаза: вазы, старинные кофейные чашки, лампы, незапамятных времен воинскую одежду, шелковые халаты, рукописи, оружие… Но упаковать вещи шестисотлетней династии – это не то что свернуть выставочный стенд. Как быть с подарками, которые подносили на протяжении нескольких веков членам царствующей семьи? Слуги не имели ни малейшего представления, что делать, а потому лишь бестолково швыряли вещи в саквояжи. В конце концов комиссар полиции и его сотрудники вмешались в происходящее и помогли им упаковать европейскую одежду и постельное белье в обычные чемоданы.
В четыре часа утра халиф с членами своей семьи покинул дворец своих предков. А по прошествии еще нескольких часов они пополнили число вельможных беженцев, заполонивших Европу. С этого момента его императорское величество, Свет Мира и прочая, и прочая стал всего лишь обычным, ничем не примечательным мистером Османом, подобно моему соседу за обеденным столом. Вскоре Абдул-Меджид, уже никому не известный, сидел в каком-нибудь парижском кафе, перечитывая любимого Монтеня и не думая больше о всевозможных напастях, ожидавших его бывших подданных.
– Какие чувства вы испытываете, – задал я моему собеседнику типичнейший вопрос американского корреспондента, – из-за того, что никогда не сможете быть ни султаном, ни халифом всех мусульман?
– Меня это, право же, мало касалось, – отвечал он. – Мне даже не пришлось отправляться в изгнание, потому что я уже был на тот момент за границей – учился в пансионе «Терезиана» в Вене. Разумеется, тогда во всем мире воцарилась смута: ведь и Австро-Венгерская монархия только что перестала существовать, и на меня это подействовало никак не меньше известия о крахе Османской империи… Но, по правде говоря, меня тогда куда больше интересовал футбол. Понимаете, я в тот год стал капитаном футбольной команды «Терезианы»…
И мистер Осман перечислил имена своих товарищей по команде – тех, с кем он играл в футбол семьдесят лет назад.
– Почти все они были австрийцы, ну кроме меня, конечно, – сказал он, посмеиваясь.
Я спросил его, каково было учиться в школе, предназначенной только для аристократов, – с кем же, например, им дозволялось играть в футбол?
– Нет-нет, там у нас были не только аристократы. Как раз незадолго до отречения монарха в эту школу стали принимать тех, кто не был королевским отпрыском и даже не принадлежал к аристократии. Что-то вроде тогдашнего варианта «политики равных возможностей».
Но как он все же относится к тому, что в принципе утратил право стать султаном? Быть может, судьба Турции сложилась бы иначе, лучше, если бы султанат как институт власти сохранился?
– Монархия мертва, – сказал мистер Осман. – Как сказал король Фарук после своего смещения с престола: «Еще немного, и в мире останется всего пять королей: король пик, король червей, король треф, король бубен, а еще – английский король».
Его жена была согласна с ним, однако выразила озабоченность тем, что в наши дни наследие Османской империи предано забвению, более того – его совершенно неверно трактуют.
Мистер Осман лишь пожал плечами и спросил у моей жены, не болеет ли наш кот, ведь его, несмотря на солидный возраст, также пригласили сюда в гости. И весь остаток вечера мы обсуждали нашего огромного котищу тигровой расцветки, который сидел неподалеку и довольно жмурился. Несостоявшийся претендент на трон турецкого султана и его милая жена с большим знанием дела расспрашивали нас о том, что наш кот ест, хорошо ли спит, как относится к чужакам, и в конце концов даже предложили нам, что будут за ним ухаживать, если нам понадобится куда-либо надолго уехать. Мы с женой охотно огласились.
Прежде чем мы распрощались, миссис Осман снова вернулась к предмету, который ее явно очень занимал:
– Ужасно жаль, что, когда моего мужа не станет, династическая кровь окажется весьма разбавленной и что никто не знает родной истории так, как…
– Ну, я бы не стал этого утверждать, – скромно заметил мистер Осман.
– Ну конечно, вот скажи мне, кто из вас, кроме тебя, хоть что-нибудь знает?! – отрезала его жена, явно имея в виду родственников с его стороны.
– Кто из них интересуется историей?! Этой великой империей, самой древней в мире, а? Ну кто?
А вот Лев очень интересовался всем этим. Бродя по улицам оккупированного Константинополя в 1921 году, он верил, что здесь он нашел для себя смысл жизни, жизни в плавильном котле самой древней в мире империи, где перемешивались все расы и все религии. Он бродил по этим улицам совершенно завороженный, оставив своего отца в отеле, где тот вместе с другими эмигрантами строил планы, как бы им выбраться отсюда и двинуться дальше. А Льву уже не нужно было никуда двигаться. Он уже оказался в мире своих детских мечтаний.
«Кажется, я целыми днями так и бродил по городу, – вспоминал он в своих предсмертных записках. – Бродил мимо дворцов, среди визирей и придворных чиновников… У меня кружилась голова от того только, что я в самом деле иду по улицам этого города халифа! Может, это был не я?
А какой-то незнакомец, с чужими чувствами, с чужими мыслями… Моя жизнь, как мне представляется, началась по-настоящему в Стамбуле. Мне тогда было пятнадцать лет. Я собственными глазами видел жизнь Востока и понимал, что как бы меня ни тянуло в Европу, я пленен этой жизнью навсегда».
Глава 6. Минареты и шелковые чулки
Несколько недель среди мечетей и ночных клубов – и вот отец и сын Нусимбаумы снова в пути. Подобно белоэмигрантам, своим товарищам по несчастью, большинство беженцев из Баку воспринимали Константинополь лишь как промежуточную остановку на пути к истинной цели, неофициальной столице русской Эмиграции – Парижу. Представители русского высшего общества умели и читать, и говорить по-французски, и Франция была главным инвестором, дававшим займы правительству царской России. Однажды Николай II, крайне отрицательно относившийся к конституции, вынужден был, стоя подле президента Франции, отдавать честь «Марсельезе»[67]67
Инвестирование огромных средств в царскую Россию (а также в Османскую империю) стали причиной того, что Франция, хотя и была в числе победителей в Первой мировой войне, в период между 1919 и 1939 годами все время находилась на пороге экономической катастрофы. Революции в России и в Турции привели к банкротству многих французских инвесторов, что вызвало настоятельную необходимость потребовать от Германии после окончания войны в 1918 году огромных репараций. – Прим. авт.
[Закрыть]. Еще до русской революции большевики обжили самые непритязательные кварталы Парижа. После революции красные отправились в Россию брать власть в свои руки, и вскоре в этих же кварталах появились белые.
Некоторые эмигранты отправились на Восточном экспрессе по железной дороге, через Болгарию, как поступили и изгнанные из Турции члены семьи османского султана. Банин Асадуллаева вспоминала, что она проделала этот путь в одиночку, запершись в своем купе и дрожа от страха, как бы «кто-то из мужчин, а может, и несколько мужчин» не вломились к ней. Но к тому моменту, когда поезд достиг предместья Парижа, она сняла с себя чадру – в символическом и в буквальном смысле слова – и впоследствии вела жизнь современной, независимой западной женщины. Нусимбаумы предпочли пароход, следующий к Адриатическому побережью Италии. Еще одним важным пунктом притяжения для эмигрантов из России был, конечно же, Берлин, и они решили, что проделают путь вверх по «Итальянскому сапогу», оставив для себя возможность выбора. Раньше пароходы, курсировавшие между Европой и Востоком, возили любителей морских путешествий, теперь же картину определяли толпы беженцев, стремившихся как можно скорее попасть из Константинополя в любой европейский порт. Многие итальянские моряки продавали места в своих каютах тем, кто не имел нужных средств на обычный билет. Правда, это не относилось к Нусимбаумам, которым удалось купить билеты на нормальные места.
Вновь очутившись на борту плавучего города, заселенного эмигрантами, Лев вдруг ощутил невероятную тоску по тому Востоку, который он успел полюбить за время жизни в Константинополе. Он сочувствовал султану и членам его двора. И султанат, и халифат представлялись ему грандиозным общественным институтом, и самый вид мечетей и базаров великой исламской столицы вселял в него ощущение, что здесь он нашел свое предназначение в жизни. По мере продвижения на запад Лев, одетый, разумеется, в обычный европейский костюм, ощущал все большую уверенность в том, что внутренне он всегда останется Человеком Востока, царства утраченной славы и неразгаданных тайн. Дух панисламизма, воображал он, мог бы защитить мир от революционных потрясений. Все эти революционеры и все эти политические движения – да, собственно говоря, вся современная ему политика – вызывали у него лишь отвращение и тревогу. Он мечтал о возвращении к устойчивым общественным институтам, основы которых коренились в далеком прошлом. Его привлекали монархия, даже абсолютизм. Он вырос в таком месте и в такое время, когда динамичное, стремительное развитие происходило при отсталом, абсолютистском режиме. Несмотря на ярый антисемитизм царистской России, Лев вырос, обуреваемый мечтаниями о некоей идеальной монархии. Лев желал получить от такой монархии примерно то же, чего современный американец ждет от либеральной демократии: право жить так, как ему хочется. Лев в глубине души был консервативен – в старом добром либеральном смысле этого слова. Консерватизм для европейских евреев был трудным выбором, ведь прежний политический строй жестоко преследовал их. Но в начале XX века он приобретал все большую привлекательность для уроженцев великих империй. Когда Вудро Вильсон выиграл вторые президентские выборы благодаря своей доктрине отказа от имперских образований в пользу самоопределения наций, те нации, входившие в состав Османской и Габсбургской империй, что желали этого, постарались не упустить своего шанса. При этом они принялись также враждовать друг с другом. Распад империй в Европе и на Ближнем Востоке привел к случаям массового истребления населения по всему континенту. В этих условиях немалое число евреев скорбело об ушедших с политической сцены императорах, которым все же удавалось делать жизнь достаточно цивилизованной и безопасной. У евреев не было никакого представления относительно того, что станется с ними, как только падет монархия, однако у них было ощущение, что ничего хорошего им это не сулит. Ведь, кроме цыган, евреи были единственной этнической группой, которая не могла заявить о своем праве хотя бы на клочок территории, где жили их предки[68]68
Палестина была провинцией Османской империи, однако евреи, жившие в пределах империи, не имели практически никакого отношения к ней, поскольку проживали в основном в Константинополе, Смирне и Багдаде. Сионистский проект был мечтой, выпестованной евреями Европы и России. – Прим. авт.
[Закрыть]. В результате многие евреи до последнего поддерживали и дом Габсбургов, и дом Османов и после их свержения продолжали нести факел мультиэтнического монархизма.
«С того дня, как царь отрекся от престола, я стал убежденным монархистом, – писал Лев впоследствии. – Поначалу это было чисто сентиментальное сочувствие к поверженному величию, но мало-помалу оно превращалось в убеждение». Однако его монархические устремления никогда не фокусировались на фигуре последнего, свергнутого царя. Его монархизм представлял собой смесь наследия османского и царистского с более древним наследием – хазарским и хевсурским. Такая монархия могла бы существовать лишь в некоем нереальном пространстве между Европой и Азией. И Лев решил, что появится в Европе не как еврей без гражданства откуда-то с Востока, а в османской феске или в наряде казака.
– Чтобы понять мироощущение моего кузена, – говорил мне Ноам Эрмон в Париже, – вам надо прочитать Пушкина. Левочка его читал, конечно, как все образованные мальчики в России. А кто герои пушкинских книг? Русские солдаты и кавказские воины, хазары! Левочка не мог стать русским офицером, ведь он был евреем. Вот он и стал хазаром!
Плавание шло своим чередом, и однажды Лев спустился в трюм, в темные, душные проходы, желая посмотреть, как живут матросы. Не обнаружив в кубриках ничего особенного, он по обитому железом, покрытому влагой коридору добрался до двери с решеткой на окне и заглянул в длинное помещение за дверью. Оно походило на столовую или на зал собраний – судя по стоявшему в ней длинному столу и стульям вдоль него. Однако стены не были увешаны мореходными картами или фотографиями танцующих девушек или популярных среди матросов киноактрис. Вместо этого на них красовались огромные портреты Ленина и Троцкого, а также большевистские лозунги, точь-в-точь как те, что Лев видел еще в Баку. Вернувшись на палубу, он спросил одного из матросов, что это за помещение.
– А, это вы попали в нашу коммунистическую Бастилию, – с гордостью отвечал ему тот.
С этого момента Италия стала в глазах Льва погибшей страной. Помещение в трюме означало, что революционное насилие обгоняет бегущих от него эмигрантов. В своих опасениях Лев не был одинок: экспорт революции в Европу все еще был официальной политикой ленинской партии.
После трехдневного морского перехода пассажиры высадились в Бриндизи, на юге Адриатического побережья Италии. Это произошло весной 1921 года. Ни уличных боев, ни криков о помощи – как непривычно! Сойдя на берег, Лев «принялся пристально разглядывать всех, кто проходил мимо нас. Европейцы… надо же, идут себе по улице. Европейцы сидели в кофейнях, ели и пили точно так же, как евразийцы. И это был другой мир». Вскоре Нусимбаумы переехали в Рим, где Льва вновь стали посещать мрачные предчувствия. Они поселились в гостинице в центре города, и здесь, точь-в-точь как в Константинополе, его со всех сторон окружала история. Однажды, стоя на виа Венето с одним русским эмигрантом, он увидел группу молодых людей, которые маршировали по улице. Они двигались колонной, размахивая перед собой толстыми палицами. При этом они горланили что-то вроде гимна и выкрикивали лозунги.
Все ясно! Коммунисты захватили Рим. Видимо, уже взяты армейские казармы, полицейские участки и муниципальные здания. Лев хорошо представлял себе, что последует за этим: римский Совет начнет конфискацию собственности и примется арестовывать людей. В Колизее будет устроено публичное сожжение книг. Лев схватил товарища за руку и попытался увести его прочь. В своих предсмертных записках он преподносит эту сцену в виде фарса:
– Куда ты? – спросил приятель.
– Укладывать вещи.
– Зачем?
– Может, мы еще попадем на последний поезд в сторону Франции.
– Ты о чем? Почему? Что случилось?
– Господи, ты что, не видишь, что ли?.. Вот так это всегда и начинается. Это же большевики. Я еще по дороге сюда все понял, на корабле. Они уже повсюду, по всей стране. Бедная Италия! Надо бежать!
Русский приятель Льва хохотал до слез: «Так это же фашисты!» – сказал он. Лев нервно огляделся по сторонам. Какая ему разница, как красных называют в Италии? Его приятель – полный идиот…
Да, он ни разу в жизни не слышал слова «фашист». Но ведь и Европа еще не знала, что это такое. Муссолини произвел название своего движения от латинского fasces (фасции), то есть «пучки», «связки» – так в Древнем Риме называли перетянутые ремнями пучки прутьев с секирой посередине, которые несли перед римскими магистратами как знак их достоинства. Впоследствии фасции стали восприниматься как символ сильной государственной власти. Зима 1920–1921 года стала решающей для нового движения, и марш, свидетелем которого стал Лев, был одним из первых появлений фашистов на национальной арене. Товарищ Льва терпеливо объяснил ему, что у него совершенно неправильный взгляд на фашизм, что все как раз наоборот: молодые люди в черных рубашках намеревались спасти свою страну от коммунизма, а вовсе не насаждать его. Фашисты выступали за сохранение частной инициативы и частной собственности, за сохранение старинных традиций и обычаев.
Лев глядел на марширующую по виа Венето колонну – тесный строй, шаг в ногу. Все противники большевиков, которых ему доводилось видеть, были «из бывших» – либо царские офицеры, либо представители мусульманских народов и племен, либо кроткие либеральные патриоты, вроде друзей его отца. А вот молодые люди, организованные, современные, устремленные в будущее, – они все были сторонниками красных. Здесь же, в Италии, молодежь сама вставала стеной против красной угрозы, и казалось, была той силой, с которой всем приходилось считаться.
Через несколько дней Лев стал свидетелем еще одной фашистской демонстрации. Ходили слухи, что в отеле напротив них остановился какой-то известный большевистский лидер. Неожиданно отель окружила группа молодежи, скандирующей: «Долой, долой, долой!» Лев высунулся из окна и тоже закричал: «Долой, долой, долой!»
Странное чувство вдруг обуяло меня. Мне показалось, что я как будто спаян с этими молодыми людьми, которые называли себя фашистами и выступали против большевиков, о которых я до сей поры ничего не знал. Вдруг возникло горячее, радостное ощущение внутренней солидарности с массой этих людей, чьего языка я не понимал и чьи мысли были для меня чуждыми. Впервые в жизни я испытал чувство, что я не одинок. Оно продолжалось лишь несколько мгновений. Но затем все вернулось на круги своя – к реальности: вот комнатка, где мы живем, вот наполовину распакованные чемоданы, вот мой вечно чем-то озабоченный отец – первый этап эмиграции.
Пройдет время, и мир узнает цену фашизму, но в 1921 году казалось, что разрушительная функция является прерогативой левацких революционеров. К тому же если ЧК уже уничтожила на тот момент тысячи и тысячи людей, то количество погибших в ходе фашистского переворота в Италии 1922 года не составило и нескольких сот человек. Известны благожелательные слова Уинстона Черчилля и Бернарда Шоу о Муссолини и восторженные отзывы многих американских газет – от «Нью-Йорк таймс» до «Кливленд-плейн-дилер» – о его политических талантах и гуманизме. В 1925 году статья в лондонской «Таймс» сравнивала Муссолини с Цезарем и Наполеоном и делала вывод, что, предприняв свой поход на Рим, его чернорубашечники «изгнали политиков, как некогда менялы были изгнаны из храма». Один из репортеров «Таймс», Уолтер Литлфилд, получил награду от правительства Муссолини, ведь сам дуче был когда-то журналистом, а потому очень высоко ценил писателей и репортеров.
Такие положительные отзывы отражали всеобщее мнение американского истеблишмента. Муссолини сравнивали с Теодором Рузвельтом, в 1920-х годах республиканская администрация Вашингтона открыто поддерживала Муссолини и через посредство Дж. П. Моргана[69]69
Джон Пирпонт Морган-младший (1867–1943) – крупнейший американский банкир, сын Джона Пирпонта Моргана (1837–1913).
[Закрыть] помогла предоставить фашистскому правительству кредиты и займы на сумму в несколько сот миллионов долларов. В 1920-х годах и США, и Европа были охвачены прямо-таки истерическим страхом распространения революции из недавно созданного Советского Союза и дестабилизации демократического устройства в странах Запада. Демократия представлялась соперником большевизму. В феврале 1917 года, когда был свергнут царь Николай II и при этом не пролилось ни капли крови, а в Россию пришло верховенство закона, Соединенные Штаты приветствовали русскую революцию, сравнивая ее с 1776 годом[70]70
В 1776 году Томас Джефферсон составил «Декларацию независимости США».
[Закрыть]. Они были первой великой державой, которая признала новое демократическое правительство России. Однако принципиальная порядочность тех, кто пришел к власти после Февральской революции, сослужила им плохую службу. Через восемь месяцев после установления конституционного правления в России власть в результате переворота захватили большевики. Запад понял намек. Теоретики конституционных поправок и сенаторы, пожалуй, не смогли бы справиться с красными, а вот новое, сильное движение по итальянскому образцу было вполне способно стать таким союзником демократических государств, какой им был нужен. В конечном же счете нацизм сыграл роль, которую отводили «красной опасности», ведь именно он свел на нет демократию в Европе, хотя коммунисты и к этому приложили руку. Осенью 1932 года германские коммунисты и нацисты, которые лишь умеренных демократов ненавидели больше, чем друг друга, объединили усилия для того, чтобы низложить Веймарскую республику. А книги Льва Нусимбаума о Сталине, Ленине и о первых коммунистических «отрядах ликвидаторов» разошлись большим тиражом, наполнив конкретным содержанием терзавшие Запад страхи.
Однако весной 1921 года Лев и Абрам не стали задерживаться в столице фашизма. Подобно большинству русских эмигрантов, они двинулись в Париж.
Во французской столице Нусимбаумам ничего не оставалось, как жить за счет «мертвых душ». Этим термином пользовались специалисты товарных бирж, имея в виду название знаменитой книги Гоголя. «Душами» здесь были не умершие крепостные, а нефтяные скважины, экспроприированные большевиками. И пусть души были мертвые, бойкая торговля ими позволяла попавшим в эмиграцию нефтяным промышленникам, таким, как Абрам, очень неплохо существовать в Париже. Торговаться чаще всего доводилось в уютных кафе вдоль Сен-Жермен-де-Пре. Основными покупателями выступали представители «Стандарт Ойл», «Ройял датч» и Англо-персидской нефтяной компании. Поражение армии Врангеля осенью 1920 года практически завершило Гражданскую войну, однако в Советском Союзе начался голод и экономическая разруха, и потому будущее его представлялось весьма туманным.
В те дни русская эмиграция жила на широкую ногу: еще сохранились бриллиантовые ожерелья, которые можно было заложить, еще имелись кое-какие авуары, ценные бумаги, которые удавалось выгодно продать. Еще не настали те дни, когда чуть не каждый привратник в Берлине был русским великим князем, а парижский таксист – белогвардейским офицером, вроде набоковского полковника Таксовича. Бумаги на право собственности, все еще находившиеся на руках у нефтяных магнатов из Баку, многими по-прежнему рассматривались как ключ к одной из крупнейших на свете промышленных сокровищниц. И именно в Париже следовало их продавать. Все российские товары по-прежнему играли некую роль в какой-то безнадежно абстрактной игре, однако кавказская нефть была на первом месте. Игра эта, разумеется, зависела от того, считал ли тот или иной ее участник большевизм временным явлением и какой срок он ему отводил. Большинство эмигрантов искренне верили, что большевизм потерпит поражение – они попросту не были готовы к иному варианту, – и со страстью доказывали это всем, кто соглашался их слушать. Несмотря на известный скепсис представителей зарубежного бизнеса, первоначальное нежелание эмигрантов продавать свои ценные бумаги, будь то в связи с надеждами на лучшее будущее или же из упрямого патриотизма, как раз создавало впечатление, что им известно нечто важное. А это подстегивало желание иностранных заинтересованных лиц приобрести ценные бумаги и тем самым делало продавцов менее сговорчивыми, так что спекулятивный рынок рос как на дрожжах.




























