Текст книги "Воспоминания арабиста"
Автор книги: Теодор Шумовский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

Николай Владимирович Юшманов (1896–1946).
Н. В. Юшманов в годы учения в петербургской гимназии Г. К. Штемберга. В это время (1912 г.) он перевел на язык идо пушкинского «Пророка» и до поступления в университет (1913 г.) опубликовал более сорока работ по лингвистике.

Ирина Петровна Жданова (1916–1957).
И. П. Жданова-Купалова (1916–1957) – одна из лучших учениц членов-корреспондентов АН СССР Н. В. Юшманова и Д. А. Ольдерогге, автор хрестоматии языка суахили (Восточная Африка), доцент Ленинградского университета – в период работы над кандидатской диссертацией.

Игнатий Юлианович Крачковский (1883–1951).
И. Ю. Крачковский в последние годы жизни. Редкий снимок, отсутствующий в шеститомном собрании избранных работ ученого.
* * *
Уже в следующем учебном году, рассудив, что историку нужна всесторонняя филологическая подготовка, я внял совету Юшманова и перешел, курсом ниже, на «арабский цикл» при кафедре семито-хамитских языков и литератур. Здесь преподавали широкий круг специальных дисциплин. Игнатий Юлианович вел текстологию Корана. Я ходил на его занятия с книгой огромного формата (ребята в группе называли ее «коранище») – литографским изданием каллиграфически переписанной рукописи Корана, приобретенным в букинистической лавке. И вот однажды, когда я только что прочитал и перевел начало 96-й – первой по времени создания – суры, Крачковский, быстро «прогнав» меня по грамматике этого отрывка, вдруг спрашивает:

Арабский средневековый орнамент.
В часы отдыха от работы над рукописями арабист может предаться другому увлекательному занятию – разгадыванию арабских орнаментов, так называемых арабесок. Ислам запрещает портретную живопись, поэтому художественное творчество арабских народов замкнулось в орнаментальном искусстве и достигло здесь больших высот. Перед нами – изящный медальон, где по кругу выписан полный текст 112-й суры (главы) Корана.
– Скажите… Но сперва повторите, пожалуйста, два первых, стиха из прочитанных вами.
– Икра бисми раббика ллязи халяк. Халяка ль-инсана мин ъаляк.[10]10
«Читай во имя господа твоего, который создал. Создал человека изо сгустка крови» (араб.).
[Закрыть]
– Так. Почему вы произносите «халяк» и «ъаляк», ведь в тексте стоит «халяка» и «ъалякин»?
– Здесь паузальное чтение, которого требует рифмованная проза: гласные окончания при глаголе в первом случае и при имени во втором отбрасываются, иначе не получится рифмы.
– Так. Теперь сопоставьте эти две формы.
– Они разнятся только первым звуком.
– Первым коренным звуком, вы хотели сказать, первым согласным звуком. Да. Один-единственный звук сразу меняет смысл. «Ъаляк» – «сгусток крови» и… что еще?
– Глагол «висеть». Только здесь под вторым коренным будет кесра, звук «и».
– А «халяк»?
– «Творить, создавать».
– Хорошо. А если заменить это острое «х», напоминающее испанскую «хоту», другим «х», придыхательным?
– Это будет «брить»…
– «Брить». А если вместо этого «х» подставить букву «айн», вы сказали, это будет…
– «Висеть». Отсюда «муъалляка» – «подвешенная». Так называли семь лучших доисламских поэм, свитки с которыми висели в мекканском храме.
– Свитки с текстом которых… Так, так.
– Откуда ты это знаешь? – спросила меня на перемене соседка по парте. – Нам же не задавали…
– Понимаешь, когда, готовя текст, ищешь слово в словаре, то на пути к нему натыкаешься на другие. Попадаются похожие, созвучные, ну и выписываешь на листок – интересно же, действительно, как от одной буквы вдруг сразу все меняется. А бывает, что даже от одной точки над буквой: есть она – одно значение, нет – совсем другое. Выпишешь – запомнится и где-то пригодится…
Вечерами, занимаясь с отстающими студентами из группы африканистов, я делал непроницаемое лицо и допытывался:
– А что будет значить это слово, если сменить в нем первый коренной звук на «х» придыхательное? А это? А если тут снять точку?
– Много с них спрашиваете, – замечал мне их преподаватель.
Я сразу обмякал и говорил растерянно:
– Правда? Но ведь африканистам не мешает знать арабский получше…
* * *
Тогда курсовых работ не было. И однажды…
– Игнатий Юлианович! Я хочу написать статью…
– Вот как! О чем же?
– Об арабской картографии.
– Картография… Так, так. Что же, дело стоящее, ведь в общем-то ни одной обобщающей работы по этому вопросу нет. Каков же ваш материал?
– Лейденская рукопись труда по всеобщей географии автора десятого века аль-Истахри. Она есть в библиотеке, где я работаю. Текст сопровождают арабские средневековые карты…
– Так, я представляю себе, о чем вы говорите. Это не рукопись, конечно, а ее литографированное издание – подлинных рукописей в открытых библиотеках не держат, – Крачковский мягко улыбнулся моему неточному выражению. – Карты в ней хороши в том смысле, что они типичны, то есть они отчетливо показывают, какие именно географические представления сложились у арабов той эпохи. Ну, а что же еще, помимо этих карт, вы собираетесь изучать ради вашей темы?
Я смешался и покраснел.
– Игнатий Юлианович, мне казалось, что литографии достаточно…
– Жидковато. На одних картах Истахри далеко не уехать. Как бы ни были эти документы важны для нас, но взятые сами по себе они дают шаткую аргументацию, выводы не будут иметь нужной цены. Все познается в сравнении, как вы хорошо знаете. Тем более что, по-видимому, вас привлекает идея обобщающего очерка, на меньшее вы вряд ли согласны. Начинающих ученых влечет к созданию широких полотен, хотя достаточной глубины они еще внести туда не могут. А раз широкое полотно, то нужно с особой тщательностью оценить карты этой вашей литографии, а кроме того, должны же вы показать и другие образцы. Итак, пойдите сперва в Публичную библиотеку, там есть издание, посвященное картографическим памятникам Африки и, специально, Египта, по-моему, оно доведено до XIII века. Его подготовил египетский ученый Юсуф Кемаль, как видно, человек весьма толковый. Материал там серьезный, кроме разнообразных карт приводятся подлинные тексты географических описаний с переводом на французский язык. Вы по-французски читаете?
– Недавно стал заниматься, Игнатий Юлианович.
– Где, на вашем курсе?
– Нет, на курсе преподают немецкий, а на историческом отделении, где довелось учиться прежде, был английский. Я занимаюсь французским языком сам.
– Так сказать, приватно… С учителем?
– Нет, по учебнику. Это курс уроков, составленный Милициной и Поммер. Нарезал картонных пластинок, расписал на них тексты учебника, на обороте каждой пластинки – перевод. Сложил в карман и как еду в трамвае или стою где-нибудь в очереди, достаю, гляжу. Если карточка попала на глаза французским словом, спрашиваю себя: как это по-русски? И наоборот…
– Понимаю, – задумчиво сказал Крачковский. – Итак, займитесь еще и Кемалем, это будет вам дополнительной практикой и в языке. Издание редкое, тираж всего сто экземпляров, один из них прислан из Каира в дар нашей «Публичке». Если вас не сразу к нему подпустят, сошлитесь на меня, пусть вам его выпишут из хранилища в читальный зал на мое имя.
– Спасибо, Игнатий Юлианович.
– Потом приходите в Институт востоковедения. Это сразу за университетом, на последнем этаже академической библиотеки. Там, в Арабском кабинете, попросите Виленчика – запишите: Яков Соломонович Виленчик…
– Я запомню, Игнатий Юлианович.
– Хорошо. Виленчика или Даниила Владимировича Семенова попросите достать вам с полки тома Конрада Миллера под названием «Маррае Arabicae».[11]11
«Арабские карты» (лат.).
[Закрыть] У Миллера хороший, достаточно полный набор карт из так называемого «Атласа ислама» и полезные комментарии. Для вашей темы все это, конечно, следует знать основательно. Затем посмотрите статьи Мжика и Крамерса, особенно первого; Крамерс, хоть и голландец, писал по-английски, а Мжик существует по-немецки. Эти статьи тоже есть в Арабском кабинете.
И пошла работа.
…«Арабская картография в ее происхождении и развитии». Ни много, ни мало! На меньшее я был не согласен, правду сказал Игнатий Юлианович. Звонкие слова заглавия первыми легли на чистый лист бумаги, другого на нем пока ничего не было. Сейчас, глядя на ненароком пощаженный житейскими бурями экземпляр моей первой
публикации, я думаю: две легкомысленные подружки молодого ума – звонкость и наукообразность – как часто и порою долго теснят они в ученом двух верных его спутниц – глубину и научность! О нужном пределе научной глубины я имел довольно смутное понятие. Конечно, атласы Юсуфа Кемаля и Конрада Миллера были мной проработаны досконально, географические статьи Мжика я перечитал не однажды, а с маститым Крамерсом даже вступил в спор; основные выводы моей юношеской «пробы пера» пока не поколеблены; Крачковский недаром сослался на нее в своем печатном докладе в Географическом обществе. Но назвать ее надо было гораздо скромнее, ибо тема «Арабская картография в ее происхождении и развитии» требует книги, а не статьи. Во всяком случае выводы, раз о них зашла речь, могут быть если не изменены, то значительно дополнены. Это, впрочем, стало мне ясно значительно позже, когда начались мои попытки воссоздать по данным забытых рукописей картину средневековой арабской навигации: морские карты восточных лоцманов, уничтоженные временем и европейской колонизацией и, как феникс из пепла, снова встающие перед нами уже из текстов случайно сохранившихся лоций, после скрупулезного анализа – как много мог бы дать этот реконструированный образ книге об арабской картографии! Живое зеркало суровой действительности моря, ловящее все ее изменения, верное руководство для кормчих, развозящих людей и товары по великому «Индийскому морю», – и застывшие геометрические схемы «Атласа ислама», чуждые практике, созданные в сонной тишине подворий на караванных путях… Вот основная коллизия моей давней темы.
Крачковский как чувствовал, чего не хватает мне. Вряд ли он думал о морских картах, когда год спустя обратил мое внимание на уникальную рукопись Института востоковедения, где я наткнулся на неизвестные арабские лоции XVI века: ведь эти карты и поныне умозрительны, представление о них возникает благодаря изучению конкретных текстов, а специально заниматься навигационными рукописями ему не пришлось. Но великое искусство учителя, видящего в ученике будущего исследователя, состоит в том, чтобы найти единственный – ни часом раньше, ни часом позже – момент, когда нужно натолкнуть зреющий ум на то, что может ему дать крылья, если он сумеет их добыть, – хотя еще не известно, насколько они будут широки. На карты Кемаля и Миллера, статьи Мжика и Крамерса мне было указано прямо, ибо их знание созидало основу, conditio sine qua non[12]12
Непременное условие (лат.).
[Закрыть] для занятий избранной темой. Когда основа создалась, то для ее обогащения и развития достаточно было незаметным толчком устремить уже возбужденную мысль в нужном направлении. В этом и помощь и испытание.
* * *
Однажды товарищ по группе сказал мне:
– Слушай, ведь нам не преподают персидский язык.
– Ты прав, не преподают. Я тоже заметил это.
– Как думаешь, почему?
Я пожал плечами.
– Не знаю.
– Ты бы стал заниматься?
– Конечно. Арабисту без персидского нельзя. Только где взять преподавателя? Вероятно, нет ставок. Ты же знаешь, как у наших факультетских канцеляристов: лимиты-кредиты…
– Чепуха! Пошли в деканат.
Через пять минут мы вошли в тесный кабинет и почтительно остановились у массивного стола.
– Чего вам? – спросил усталый декан.
– Мы арабисты-третьекурсники…
– Знаю. Шумовский, Гринберг. Чем, так сказать, могу…
– Мы хотим изучать персидский язык, а нам его не дают…
Декан удивленно посмотрел на нас и лаконично ответил:
– Программой не предусмотрено.
– Как же так? Ведь мы арабисты и нам непременно, обязательно…
– Я вам сказал, друзья. Не предусмотрено. Значит, не включено в смету.
– Но ведь мы должны изучать персидский язык… Какие же могут быть арабисты без…
Мария Львовна, – обратился декан к секретарше, – дайте мне, пожалуйста, сводку успеваемости… африканистов… Да, африканистов. Пожалуйста.
Мы поняли, что разговор окончен, и вышли. Я печально побрел в Институт востоковедения и рассказал Крачковскому о неудачном визите.
– Выкроить ставку преподавателя, когда ее нет, пожалуй, труднее, чем превратить воробья в орла, – заметил Игнатий Юлианович. – Ибо воробей все-таки существует, а недостающая ставка – нет.
– Но, Игнатий Юлианович…
– В этом деле первую скрипку должен играть Александр Павлович,[13]13
А. П. Рифтин (см. выше).
[Закрыть] как заведующий кафедрой. Со своей стороны, я договорю, конечно, и с ним и с деканом, но обещать успех трудно. Сейчас разгар учебного года и на факультете все, как говорится, сверстано. Может быть, удастся организовать ваши занятия в будущем… Я вам советую привлечь в число ходатаев еще и Струве. Василий Васильевич недавно выбран в академики, и теперь у него большой вес…
– На вес он, кажется, и прежде не жаловался, – осклабился молодой сотрудник администрации, просматривавший в это время какую-то картотеку. – Комплекцией не обижен…
Крачковский поморщился – он не любил плоских шуток – и сухо сказал:
– Вы не всегда удачно вмешиваетесь в чужой разговор.
Молодой человек зарделся и, тихо проговорив «извините», вышел из кабинета. Крачковский обратил ко мне потемневшие глаза – они постепенно светлели:
– Духом вам падать не нужно; я думаю, что совместными усилиями, как-то удастся добыть положительное решение.
Я отправился к Струве. Василий Васильевич знал меня с первого курса, когда мы с другим студентом, М. Черемных, помогали нашему профессору готовить к печати его лекции по истории Древнего Востока. Позже В. В. Струве был приглашен в Наркомпрос, где комиссия под председательством А. С. Бубнова утверждала «краткий курс профессора Струве» в качестве учебника для вузов.
Я, вызванный туда для технической работы, во все глаза смотрел на строгую, подтянутую, но выступавшую с какими-то задушевными интонациями в голосе Крупскую, не веря, что передо мной ближайший друг Владимира Ильича Ленина, спутница его жизни… Едва я вошел в старинную квартиру на 15-й линии Васильевского острова, высокий, полный, неизменно радушный Струве пригласил меня в гостиную.
– Как дела, голубчик? (Все знакомые, независимо от возраста и положения, были для него «голубчиками»).
– Василий Васильевич, нам не ввели персидский язык, а мы хотим заниматься.
– «Мы» – это кто же? Студенты-арабисты?
– Да…
– Почему же не вводят? Вы были в деканате?
– Были. Говорят, программой не предусмотрено. Поэтому нет ставки преподавателя.
– Что делать… Начальству-то виднее, голубчик.
– Василий Васильевич, но ведь персидский нам нужен, вы это, конечно, знаете… Если можно, поговорите с ними. Должен же деканат пойти навстречу. Неужели нужно ехать к Надежде Константиновне?
– Ну, зачем беспокоить Крупскую, – озабоченно сказал Струве. – У замнаркома и так хватает забот. Я думаю, что если бы действительно мы с Игнатием Юлиановичем… Вы, конечно, его информировали?
– Игнатий Юлианович обещал помочь.
– Ну вот, если бы мы с ним пошли к декану, то, может быть, смогли бы сообща найти выход… Декану очень трудно, голубчик, поймите его положение. За малейший перерасход он отвечает перед законом… И вряд ли Крупская стала бы… Поймите, голубчик.
Через три дня, на заседании кафедры, Александр Павлович Рифтин сказал, обращаясь ко мне и Гринбергу в своем обычном полушутливом тоне:
– Должен вас известить, милостивые государи…
Юшманов, писавший протокол, прыснул в усы. Крачковский задумчиво смотрел в пространство.
… что с будущего первого дня…
Тогда не знали дней недели, а жили по шестидневному календарю: первый, второй, третий, четвертый, пятый дни рабочие, шестой (6, 12, 18, 24, 30 числа каждого месяца) – выходной.
… вам вводятся занятия по персидскому языку.
– Ура-а! – хотелось мне крикнуть, но я сдержанно сказал:
– Спасибо, Александр Павлович.
– Мне за что? Это Игнатий Юлианович и Василий Васильевич просили за вас. Декан им отказать, конечно, не мог.
– Александр Павлович тоже приложил свою руку, – обычным своим негромким голосом отозвался Юшманов, поднимая глаза от протокола и глядя на нас. – Вошли в деканат, и он сразу стал делать выкладки: «не кажется ли вам, что за счет сего-то и того-то… если чуть поточнее распределить фонд… можно, смотрите, ведь можно же выкроить лишнюю ставку…». Декан слушал, потом говорит: «Пожалуй… да, пожалуй, вы правы; мне такая резервная возможность как-то не приходила в голову…».
– Николай Владимирович, нехорошо меня выдавать, – сказал Рифтин, смеясь.
В первый день следующей шестидневки пришел молодой иранист Лев Александрович Хетагуров. Тонкое задумчивое лицо, пристальный взгляд, чуть приглушенный стеклами очков; сразу вспомнился Грибоедов. Начали мы, конечно, с азов; после арабского персидский входил в нас довольно легко. Главное, было интересно читать написанные знакомыми арабскими буквами неизвестные, своеобразного рисунка и странно звонкие слова. Я еще не знал, что на Востоке персидский считался языком поэтов, как арабский – ученых, а уже упоенно декламировал:
– Хетагуров? – переспросил Игнатий Юлианович, когда я прибежал к нему делиться первыми впечатлениями. Он был болен и лежал в спальне; легкое серебро бороды чуть касалось белоснежного одеяла. – Как же, слышал. Это любимый ученик Фреймана;[15]15
Александр Арнольдович Фрейман (1879–1968) – выдающийся советский востоковед, иранист-классик, первый исследователь согдийских документов с горы Муг в Таджикистане.
[Закрыть] Александр Арнольдович очень его хвалит. Он излагает понятно?
– Да, Игнатий Юлианович.
– Я ведь не случайно спросил. Бывает, что талантливый ученый не годится в преподаватели. Он привык быть один, он поглощен своими мыслями, и все окружающее для него, как в тумане… Когда приходится публично выступить, он начинает спотыкаться. Мысль ведь не всегда можно сразу выразить емким и точным, наиболее удачным словом, а тут нетерпеливо ждут и сам он должен уложиться в прокрустово ложе программы, часов и минут… Здесь еще и та сложность, что ведь он полагает, что его должны понять с полуслова, а между тем подчас приходится, как говорится, auparavant[16]16
Предварительно, сперва (франц.).
[Закрыть] разъяснять элементарные вещи…
– Игнатий Юлианович, говорят, что Юшманов – плохой педагог, а мне больно это слышать. Ведь за три года удалось научиться у него многому, об этом свидетельствуют и отличные оценки из курса в курс… Только, пожалуйста, поймите меня правильно…
– Успокойтесь, никто вас не упрекает в нескромности, – улыбнулся Крачковский. – Дело, конечно, не в ваших отличных оценках, ибо, если сказать прямо, в числе слагаемых решения экзаменатора наряду с трезвым учетом качества ответа присутствует и некая случайность: более или менее сильное впечатление, которое произвели уверенный тон студента и знание им необязательных деталей. Но ведь это, как и общая правильность самого ответа, может происходить оттого, что студенту случайно выпал вопрос, который он особенно хорошо усвоил или – что гораздо хуже – хорошо вызубрил, чтобы завтра забыть. Последнее, я думаю, к вам не относится, но скажите… Как вам кажется, вы одинаково преуспели в знании всех разделов арабской грамматики, которую проходили у Юшманова? «Ты сам свой высший суд», как сказал поэт…
Я покраснел: в молодости, особенно если ее подчас называют многообещающей, трудно признаваться в своем невежестве.
– Конечно, кое-что… кое-что у меня слабовато… Надо совершенствовать…
– Правильно. Человек не машина: одно, что возбуждает его интерес больше – почему больше? Может быть, это как-то связано с его прошлыми переживаниями? Не знаю… – словом, то, что почему-то интересует его больше, он узнает лучше, что интересует меньше – хуже. Допустим, в грамматике спряжение глаголов начальной хамзы вы действительно усвоили как следует, а в средней начинаете сбиваться, а уж спроси вас о каких-нибудь редких производных от вдвойне неправильных глаголов, вы почувствуете себя неважно. И вот, на экзамене по последнему разделу, когда вы словно бы висели на дыбе и думали: скорее бы это кончилось! – на таком экзамене я не уверен, что и добрейший Юшманов мог бы выставить высокую оценку…
Мне вдруг представилось, что я повис на средневековой дыбе и Юшманов, тараща глаза и шевеля усами, предает меня изощренным экзаменационным пыткам… Я повеселел.
– Был со мной такой случай, Игнатий Юлианович, правда, не по арабистике, а по одному малоинтересному предмету. Но все же я вылез на «четверку»…
– Предметы бывают тоже интересные и не очень. Помню, что некоторые труды Болотова по истории эфиопской церкви поначалу показались мне скучноватыми… Зато потом было не оторваться и восхищала прежде всего эрудиция; ведь он знал много такого, чего больше никто не знал. Одним словом, я хочу сказать следующее: дело не в отличной оценке, ибо это не абсолютное мерило, и наивно было бы думать, что за три года можно узнать все детали, их знание постепенно приходит потом. Дело, как мне представляется, в том, что у вас сложилась более или менее надежная основа, на которую можно наращивать последующие знания; они будут тем устойчивее, чем крепче они будут связаны с этой вашей основой и, как теперь говорят, опосредствованы ею. То, что этот фундамент образовался прежде всего и преимущественно в результате занятий с Юшмановым, свидетельствует в вашу пользу, вы можете ощущать некоторое внутреннее удовлетворение: ведь Николай Владимирович – преподаватель для немногих. Не каждому дано, фигурально выражаясь, высечь для себя искру из этой глыбы, искру, от которой начинается собственное горение; не каждому дано увидеть крупицы золота в этом самородке первой величины, ведь он как бы затенен, подчас густо затенен внешними странностями. Даже уже не студентам, а многим зрелым ученым Юшманов кажется просто оригиналом в жизни, так себе, чудаковатый добряк и только. Но уж кто усмотрел его оригинальность в науке, яркость и глубину его мысли и научился учиться у него – тот, как говорится, блажен.
* * *
Занятия с Хетагуровым разворачивались полным ходом. Была пройдена уже почти вся классическая «Тути-наме» – «Попугаева книга», или «Сказки попугая», как ее обычно называли, – и я стал ходить к студентам-иранистам, где сам Фрейман вел курс по изучению «Шах-наме» великого Фирдоуси; озабоченность вызывало то, что часы этого курса совпадали с часами занятий в нашей арабистической группе. Однажды Игнатий Юлианович сказал:
– К Фрейману вы, пожалуй, успеете походить в будущем году, когда лучше подготовитесь у Хетагурова, и, кстати, расписание может быть более удобным. Я думаю, что вам стоило бы пока, как говорится, начитывать литературу, которая ввела бы вас в персидскую жизнь, познакомила бы с ее реалиями, тогда и сложные тексты, которые вы хотите читать на уроках Фреймана, будут вам более понятны.
И я взял в библиотеке, где еще продолжал работать, «Сафар-наме» – «Книгу путешествия» Насира Хосрова, написанную в одиннадцатом веке, а в двадцатом переведенную на русский язык крупным нашим иранистом Е. Э. Бертельсом. Простой, безыскусственный язык, как редок он в востоковедных изданиях… С первых страниц раскрывая одну картину за другой – ранние вспыхивали и не гасли, а неспешно и необратимо, как поток, переливались в следующие, – живая, образная речь незаметно ввела меня в толщу события, каким было для среднеазиатского автора это путешествие к Юго-Восточному Средиземноморью, и так же неслышно, уже упоенного, вывела к благополучному исходу, к последним шагам осла, доставляющего усталого странника в родной город. Неторопливое повествование давнего путешественника о городской жизни средневекового Востока звучало как откровение. Я нашел в нем немало интересных для себя деталей, а в целом текст Насира Хосрова очень пригодился не только для того, чтобы представление о Персии стало во мне менее смутным: пришлось вспомнить о нем и много лет спустя, когда, работая над книгой об арабском мореплавании, я смог воспроизвести на ее страницах живые впечатления землепроходца одиннадцатого века о современных ему египетском флоте и сирийских гаванях.
Но что это?
Рассматривая приложенные к переводу «Сафар-наме» воспроизведения средневековых арабских карт и читая пояснения к ним, данные переводчиком, я обнаружил разительное несоответствие: целый ряд географических объектов был отождествлен неправильно. Работа над статьей об арабской картографии «наточила» мой глаз, я уже довольно свободно разбирался в геометрических чертежах, изображавших ту или иную область мусульманского мира так, как представляли ее себе арабские авторы. Ошибки в пояснениях бросились мне в глаза сразу – и все же не хотелось этому верить. Неужели, скрупулезно готовя к печати книгу, можно было допустить такое нагромождение вопиющих неточностей? Или я сам ошибаюсь, чего-то не понимаю, недопонимаю… Снова и снова сличал я карты и пояснения, пояснения и карты… Увы, сомнения быть не могло: ошибся не я, а профессор Бертельс.
Игнатий Юлианович, выслушав мой рассказ о неправильной идентификации, против ожидания, отнесся к нему холодно.
– Не понимаю, зачем нужно стрелять из пушек по воробьям…
– Но, Игнатий Юлианович, – возразил я, – ведь налицо дезинформация читателя. Будь издание «Сафар-наме» рассчитано на одних востоковедов, это еще куда ни шло, но ведь книга-то выпущена большим тиражом, для широкого круга читающих. Как же можно оставлять промах незамеченным? Мне бы хотелось подготовить исправления – и, логически рассуждая, они должны быть изданы в том же количестве экземпляров, что и перевод Евгения Эдуардовича.
– Но ведь это мелочь! – жестко сказал Крачковский, и глаза его потемнели. – Мелочь, недостойная внимания серьезного человека. Неужто вам больше нечем заниматься? Вы меня удивляете. Ну, что с того, что в пояснении к этой паре карт не все сказано так, как надо? Ценность книжки Бертельса отнюдь не измеряется этими злосчастными пояснениями. Себе я объясняю происшедшее просто: издательство торопило, нужно было уложиться в какие-то короткие сроки, вот Евгений Эдуардович и недоглядел, помимо своей воли, конечно. Не будь этой вечной издательской спешки, от которой мы все страдаем, востоковед столь высокой марки сделал бы все, как надо. Или вы позволяете себе в этом сомневаться?
– Как можно, Игнатий Юлианович, – тихо ответил я. – Но ведь ошибка есть ошибка. Почему же должен страдать читатель?
Крачковский отчужденно посмотрел на меня.
– Ваше упрямство не всегда идет вам на пользу. Можете оставаться при своем мнении и поступайте, как хотите.
Я и «поступил, как хотел»: написал статью «К вопросу об идентификации двух мусульманских карт в русском переводе „Сафар намэ“ Насира-и Хусрау». В горле стояли спазмы: я тяжело переживал размолвку с Игнатием Юлиановичем. «Почему он так болезненно отнесся к вскрытию этих ошибок? – бежали горькие мысли. – Может быть, ему просто по-человечески неприятно, что безвестный студент поправляет маститого ученого, человека его поколения, почти ровесника?»… Крачковский и слышать не хотел о моем новом опусе. Но полтора года спустя он рекомендовал его в печать, и по его письменному отзыву статья увидела свет через четверть века, когда ни переводчика «Сафар-наме», ни ревнителя его ученой славы уже не было в мире живых.
* * *
Однажды Хетагуров сказал мне:
– Скоро вам станет недоставать времени на персидские штудии.
– Почему, Лев Александрович?
– Разве вы не слышали? Будете в дополнение ко всему заниматься современным арабским, имеется в виду разговорный язык. Если я хорошо запомнил, в деканате шла речь о сирийском диалекте.
– Да? Наконец-то!
– Я было хотел сейчас посочувствовать: если не ошибаюсь, у вас и без того изрядная академическая загрузка. Но, судя по радостному восклицанию, вы сами хотели этого?
– Как же, Лев Александрович! Ведь, занимаясь средневековой культурой, надо знать и то, что было потом? Игнатий Юлианович в конце своего курса арабской литературы говорил нам о новейших авторах – египетских, сирийских, иракских; с Николаем Владимировичем Юшмановым еще год назад мы проходили хрестоматию Семенова по арабскому языку нашего века. Но захотелось иметь и навыки живой речи – ведь, наверное, придется встречаться с арабами… Давно мы просили наше кафедральное начальство – Александра Павловича Рифтина – добиться у деканата включения в программу курса арабского разговора. И вот… Все это здорово, очень здорово! А за свой предмет, Лев Александрович, не беспокойтесь, персидский у нас останется на прежнем месте, все будет «бисйар хуб»…[17]17
«Очень хорошо» (перс.).
[Закрыть]
– Ишь ты, уже и «бисйар хуб»! – засмеялся Хетагуров. – Ну, посмотрим, посмотрим..
Спустя несколько дней в нашей аудитории появилась темнолицая женщина с проседью в черных густых волосах и с живыми внимательными глазами. Ее звали Клавдия Викторовна Оде-Васильева, но нам было известно, что в прошлом это – Кульсум бинт Наср Оде, учительница в палестинском городе Назарет; выйдя за русского фельдшера Васильева, она в канун первой мировой войны приехала в Россию погостить у новых родственников и осталась тут навсегда. Клавдия Викторовна преподавала в Ленинградском восточном институте ЦИК СССР, существовавшем тогда, в тридцатые годы, возле Исаакиевской площади, в Максимилиановском переулке, 2, и по-матерински любила всех русских «мальчиков и девочек», изучавших ее родной язык. Она деятельно участвовала в работе Ленинградской ассоциации арабистов, где была членом правления; ее яркие, основанные на живых впечатлениях доклады о современной литературе арабских стран привлекали широкое внимание. Оде-Васильева преклонялась перед эрудицией Крачковского и высоко ценила его уважительное, бережное отношение к ней, представительнице того народа, изучению культуры которого он посвятил свою жизнь. Она любила повторять отзыв своих далеких соотечественников: «русский профессор Крачковский знает нашу культуру лучше, нежели мы, арабы, знаем ее сами».
У нас – после реорганизации 1935–1936 гг. это был уже не Институт истории, философии и лингвистики, а факультет Ленинградского университета – преподавательница арабской речи быстро стала «нашей Клавдией Викторовной», перед которой мы и гордились и смущались – ведь подлинная арабка! – нашими познаниями в арабском языке. Многое, конечно, резало ей слух в нашем произношении: мы готовились к работе над рукописями, то есть к чтению про себя, а не вслух, и она терпеливо нас выправляла, приговаривая: «Ну, что с того, что вы рукописники? Это, конечно, и нужно, и важно, никто не спорит. Но если, попав куда-нибудь в Ливан или в Египет, вы не сможете спросить себе стакан воды, это будет плохо. Помните арабскую сказку про филолога и матроса? Они сели в лодку и поплыли. Беседуют. Филолог спрашивает: „Знаешь ли ты грамматику?“ – „Нет“, – отвечает матрос. – „Эх, ты! Значит, пропала у тебя половина жизни!“. Вдруг налетел ураган, лодка перевернулась. – „Умеешь ли ты плавать?“ – спросил матрос. – „Нет“, – отвечает филолог. – „Эх, ты, значит, пропала вся твоя жизнь“. Поняли? Допустим, вам не понадобится стакан воды, но должны же вы узнать, ради лучшего понимания рукописей, живую душу народа. А в нее с английским или французским языком не войдешь, надо знать язык именно этой души. Вот вам пример Игнатия Юлиановича: ведь, живя на Востоке, он изучал старые рукописи аль-Азхара[18]18
Древний университет в Каире.
[Закрыть] либо же аз-Захирии,[19]19
Академическая библиотека в Дамаске.
[Закрыть] а на улице учился арабскому языку у продавцов прохладительных напитков и у чистильщиков обуви…».








