Текст книги "Неудавшееся Двойное Самоубийство у Водопадов Акамэ"
Автор книги: Тёкицу Куруматани
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Куруматани Тёкицу
Неудавшееся Двойное Самоубийство у Водопадов Акамэ
Предисловие переводчика
Есть книги – как парадный сервиз за стеклом буфета: их ставишь на книжную полку на самое видное место и не открываешь ни разу. Есть книги тонкие и пустые, как презерватив – и такие же одноразовые. Есть книги, с которыми срастаешься настолько, что скоро их не нужно и открывать – их знаешь наизусть и смакуешь перед сном с закрытыми глазами, будто катая языком во рту, постепенно засыпая.
Эта книга – как пощёчина. Пощёчина всем тем, кому хоть раз приходилось выбрать удобство вместо правды. Тем, кто боится признать свою слабость. Кто следует чужому примеру и не задаётся вопросом «зачем». Кто прячется за маской и ждёт того же от других. Эта книга показывает тьму, которая есть в каждом из нас – даже если мы предпочитаем её не видеть.
Чтобы написать её, автор провёл восемь лет среди людей, живущих за гранью бедности. Людей, среди которых не работают категории современного общества. Среди люмпенов, у которых нет ни дома, ни веры, ни прошлого, ни будущего. Которые живут, любят и умирают как звери – яростно и просто.
Она полна боли, полна отчаянной силы. Читать её тяжело, и всё равно читаешь на одном дыхании. И, прочитав, знаешь, что ты уже не такой, каким был тогда, раньше, когда открыл её в первый раз. И что снова возьмёшь её с полки – чтобы взглянуть в лицо этой тьме с её вопросами, ответов на которые, быть может, просто нет.
Юра Окамото
1
Несколько лет назад на станции метро Кагурадзака на чёрной доске объявлений белым мелом было написано:
«Хиракава вместе с Асада спел любовную песню Ёсида Такуро, и спортивные занятия отменили. Хиракава умер».
Десять с чем-то лет тому назад на станции Нисимотомати линии Хансин на доске объявлений было написано:
«Я прождала тебя до половины десятого. Изверг. Акико».
Ни то, ни другое происшествие не имеет ко мне ровно никакого отношения, но два призрака, два демона выведенных мелом строк остались в моей памяти навсегда. Наверное, потому, что, прочитав их, я словно прикоснулся к той поистине адской боли, которая заставила неведомые пальцы сжать мел.
Мне было под тридцать, когда я сбился с пути истинного и остался в Токио без гроша. Девять лет жизнь бросала меня из стороны в сторону, и я жил впроголодь, едва сводя концы с концами. Пути вперёд не было, назад – тоже, и я сидел глубокой ночью с рваной раной в сердце на скамейке станции Нисимотомати как раз в один из тех девяти лет. Новый год только наступил, и ночь была ледяная, словно скованная холодным ветром. Я опустился настолько, что такие скамейки на станциях стали моим последним и единственным прибежищем, но ощущение собственного падения наоборот придавало мне силы. Есть женщины, которые бросают работу и всё же могут выжить в одиночку, а есть мужчины, которым это не дано. Я был одним из этих никчёмных мразей.
Но в пятьдесят восьмом году эры Сёва[1]1
1984 год (здесь и далее примечания переводчика).
[Закрыть] я вернулся в Токио без гроша в кармане и снова нанялся в фирму. Помогли добрые люди. Доведённый бедностью до отчаяния, я был им благодарен. Но в глубине души таилось разочарование: однажды не состоявшись как примерный член общества, я снова вернулся к исходной точке.
Лето в тот год выдалось немилосердно жаркое. Я снял комнату с голыми стенами на краю квартала Сасугая в районе Коисикава, но кроме свёртка с нижним бельём и прочими вещами, который я положил в углу комнаты, у меня не было ровным счётом ничего – не было даже денег купить костюм и ботинки, дабы надеть завтра на работу. Девять лет я прожил, скрываясь от мира, девять лет одевался, как мне вздумается. В фирме я не служил целых одиннадцать лет. И было мне уже тридцать восемь лет отроду. Иногда я влюблялся, однако познать радость (или ужас) брака или отцовства мне не пришлось, отчего я и смог позволить себе жить жизнью отшельника и всё же умудрился не подохнуть собачьей смертью и снова вернуться в Токио. Когда в карманах загуляет ветер, хватаешься за любую соломинку, подаёшься хоть в фирму, хоть куда – тут уж не попривередничаешь.
Жара в комнате стояла убийственная. Что же касается меня, то жизнь уже успела растолковать мне, что я был холоден как мертвец – и сердцем и плотью. В себе я успел отчаяться напрочь. Но признать это вслух меня не заставили бы и пыткой. Бездомный бродяга, которого презирали и осуждали все, но который, казалось, был этим даже доволен и упрямо шёл своим, хоть и кривым путём, вдруг бесстыдно вонзает зубы в подвернувшийся лакомый кусок, надевает костюм и ботинки и возвращается к праведной жизни. Поступить так мог только человек, не знающий стыда, человек бесхребетный. Я застыл, прижав ладони к полу. Маленький паучок заполз мне на руку и медленно переправился по ней на другую сторону.
И всё же в то время сила ещё жила в каждой клетке моего тела. Хотя подчас одиночество и сжимало моё сердце своей дьявольской хваткой, у меня ещё доставало сил одолеть его. Но когда мне исполнилось сорок три – в следующий год, после года злосчастий – я день за днём заставлял себя выходить на работу, несмотря на озноб и кровь в моче, и весной от крайнего переутомления свалился прямо в фирме и слёг в больницу на пятьдесят с лишним дней с болезнью печени. А теперь, два года спустя, от острого малокровия у меня сдало сердце, не дают покоя приступы, и без докторов с их лекарствами мне не протянуть и дня.
Я вряд ли вылечусь, и рано или поздно меня постигнет судьба тех, о ком в газетных заметках пишут: «Белые кости на полу квартиры… Это всё, что осталось от одинокого старика». И я к этому готов. Готов лишь умом, а вот сердце – судя по тому, как я прибежал, виляя хвостом, в Токио – давно уже не решает ничего. Но когда придёт последний час, я знаю, что достойно не уйду. Я до сих пор не могу забыть, как взволновал меня два года тому назад приглушённый голос доктора за белой занавеской: «Немедленно позовите его жену, передайте, что мне нужно с ней поговорить». «Да нет у него никого», – ответил человек, который привёз меня тогда в больницу.
Итак, за те семь лет, которые прошли со времени моего возвращения в Токио, хотя телом я несомненно ослаб, жизнь моя ограничивалась фирмой и квартирой, дни шли один за другим, что называется тихо и мирно, без печалей, да и без радостей, и никаких потрясений мне тоже уготовано не было. Каждый день начинался и заканчивался с надёжностью вбиваемого в гроб гвоздя. Я шёл в фирму, где необходимость общаться – если это можно назвать общением – брала меня в свои клешни. Но кроме сослуживцев я не встречался ни с кем, а все выходные проводил совершенно изнеможённый в своей квартире и спал с утра до вечера как убитый. Убитый, который рано или поздно проснётся, наденет костюм и ботинки, откроет дверь и отправится в фирму – только для того, чтобы протянуть ещё немного. Смешная, по сути, цель.
Однако голову я брил наголо, как раньше, бумаги носил в матерчатой сумке через плечо и со стороны смотрелся чудно. Люди судачили обо мне, смеялись, раздражались. Порой доходило и до беспричинных вспышек ярости.
Но меня это нисколько не трогало, и комната моя оставалась пустой, какой была, когда я только приехал в Токио – телефона я не провёл, не купил ни телевизора, ни мебели. Я принёс с улицы цветок и поставил его в стеклянную банку, где он медленно угасал, пока, наконец, не потерял последние соки жизни, и когда я взял его в руки, чтобы выбросить, боль, будто яркой вспышкой света озарившая тусклую бессмыслицу моих будней, была поистине ослепляющая. Итак, я жил, отказавшись почти от всего, но от одного желания отказаться всё же не мог – желания отказаться от мира и всего мирского. Своего рода отказом была и работа, которой я отдавался телом и душой. Душой, в глубине которой, на её самом последнем и холодном дне, отчаяние вечно смотрело на меня немигающими очами, говоря: «Будь что будет. Какая к чёрту разница?»
Есть люди, которые называют моё состояние «духовным разложением». Но в жизни человека, как, впрочем, и в смерти его, нет ни смысла, ни прока. В этом мы ничем не отличаемся от животных, птиц, насекомых и рыб. Единственное отличие состоит в том, что в мире людей издавна ходят рацеи, расписывающие жизнь и смерть людей исполненными смысла. Поэтому в основе своей бессмысленны и эти мои строки. Но чтобы жить, человеку необходимо задаваться вопросом о смысле жизни. И я потратил свою жизнь, чтобы прожить этот парадокс словом.
Однажды первого числа Нового года я написал в тетради следующее: «И в Новый год нет дома, где меня бы ждали, нет дома, куда я мог бы вернуться. Ко мне не придёт никто, и самому мне пойти не к кому Я иду ранним вечером по берегу реки Сэндзю. Ветер тоскливо играет иссохшим тростником, холодная река течёт ровно и гладко, чёрная и блестящая. Струйка дыма тянется вверх над зарослями сухого тростника. Подойдя, я вижу мужчину, зарывшегося в мусор, варящего на углях суп дзони.[2]2
Суп с рисовыми лепёшками, который обычно едят в первые три дня Нового года.
[Закрыть] Его глаза прозрачны как вода». Было это под железнодорожным мостом линии Кёсэй, там, где она пересекает дренажный канал реки Аракава. В следующем году на Новый Год я снова прошёл по открытому всем ветрам берегу реки Сэндзю и вошёл в те же заросли иссохшего тростника. Мужчина повернулся ко мне и взглянул на меня глазами, исполненными безудержной ярости. Серы мои будни, и на фоне их он – незабываем.
Незабываем, как вот и эта незнакомка. Случилось это осенью прошлого года, погода стояла пасмурная, совсем как в весенний сезон дождей, и я шёл с зонтом в руке по дороге вдоль Ботанических Садов Коисикава, как вдруг она окликнула меня: «Ты куда?» «В библиотеку», – машинально ответил я, и женщина, с видом, будто знала меня всю свою жизнь, проговорила: «Ладно уж, схожу с тобой за компанию», быстро нагнала меня и пошла со мною рядом. Её фамильярность встревожила меня. Выглядела она за сорок, но не красилась вовсе и на домохозяйку тоже не походила. Я ускорил шаг, но она немедленно нагнала меня, пошёл помедленней, и она, не говоря ни слова, пошла вровень со мной. Прилипла намертво, чертовка.
Когда мы оказались в библиотеке, она уверенно направилась к другой полке, и я вздохнул было с облегчением, но вскоре она подошла ко мне снова. Раскрыла перед моим носом толстый иллюстрированный справочник по естествознанию и спросила: «Можно ли кушать вот это насекомое?» Со страницы на меня смотрела огромная многоцветная гусеница.
Я ошарашено взглянул на неё. С налитыми кровью глазами она проговорила: «Неверно. Мы таких ели». Что-то в её надрывном, исполненном отчаяния голосе заставило меня задрожать всем телом… Или я тоже прожил жизнь, поедая гусениц?
Двенадцать лет тому назад я жил у станции Дэясики линии Хансин в квартале с ржавыми водосточными желобами. Изо дня в день я насаживал на бамбуковые шампуры требуху и куриное мясо для закусочной якитори, чем и зарабатывал себе на пропитание. К тому времени – если посчитать и те два года с лишним, что я провёл без работы в Токио – с начала моей бродячей жизни прошло уже шесть лет.
Началось всё с того, что я без малейших планов на будущее уволился с работы. Сперва я нанялся присматривать за обувью в гардеробной одного рёкана в квартале Ока города Химэдзи, затем чистил овощи в кухне ресторана в квартале Эбисугава, на севере Киото, кверху[3]3
Жители Киото называют север города верхом, а юг – низом.
[Закрыть] от перекрёстка Нисинотоин и Марутамати, затем работал в столовой окономияки,[4]4
Блюдо наподобие толстого блина, в который запечены различные овощи, кальмары или креветки.
[Закрыть] где коротали время местные якудза, потом в кабаке квартала Такамацу города Нисиномия, куда заходил выпить да закусить народ на обратном пути с велодрома. Другими словами, я много лет проработал на поприще весьма далёком от моего рекламного агентства в первом квартале Нихомбаси в Токио – на поприще, «непостоянном как сама вода» – и уже после этого приехал в квартал Дэясики города Амагасаки.
Местные с особой нежностью называют свой город «Ама». Изначально это был призамковый город, но со времён эры Тайсё[5]5
1912–1926 гг.
[Закрыть] на берегу моря один за другим встали огромные металлургические заводы, в поисках работы съехался народ из префектур Кагосима, Окинава, а то и вовсе из Кореи, и теперь приезжий люд составляет одну пятую населения. Старый город находится возле станции линии Хансин, а если пойти от станции вдоль оживлённых торговых рядов на запад, постепенно оказываешься в кварталах, где нет тепла. Это и есть Дэясики. Любой современный город по сути своей – куча мусора, куда провидение своей метлой сметает бродяг со всех концов света, и если в других городах эта суть скрыта, то здесь, в Амагасаки, она выставлена напоказ. Я и сам пришёл сюда нищим.
Когда я работал в кабаке в Нисиномия, я слышал однажды, что «всё в Ама не как у людей – работяев больно много». «Работяями» называют в этой округе чернорабочих, грузчиков и другой подобный люд, который нанимают на день. Очевидно, имеются в виду бессемейные бродяги вроде меня, которые, если не найдут себе работу на день, ошиваются весь день перед станцией Дэясики, с полудня усаживаются кругом у обочины, пьют, напиваются, горланят песни, дерутся, потные и грязные, а некоторые, широко раскинув обутые в резиновые сапоги ноги, так и засыпают на земле.
Когда из-за дождя отменяют вечернюю игру на бейсбольном поле Косиэн, ранним утром на следующий день фирмы, которые продают болельщикам еду, привозят на грузовиках оставшиеся коробочки бэнто и распродают их за сущие гроши – двадцать или тридцать иен за штуку – этим бесприютным мужчинам, да ещё женщинам, которые живут на мужском поте как мухи на говне. Если дело происходит летом, стоит открыть крышку, и смердит неслабо. Но мужчины и женщины собираются вокруг грузовиков, прекрасно зная, что их ждёт. В этой толпе бывал и я. Поэтому слово «Ама» для меня означает ещё и такие откровенные до бесстыдства сцены, благодаря которым я и узнал горечь кварталов, лишённых тепла – узнал её на своей шкуре.
2
Я стоял на станции Амагасаки линии Хансин с одной лишь котомкой за плечом. Никогда воздух не кажется таким чистым и свежим, как когда только что сошёл с поезда в незнакомом городе. Ощущение пугающее, словно город вот-вот заглотает тебя в своё тёмное и неведомое нутро. Я вышел рано утром из дома знакомого в квартале Хананоки района Кояма в Киото и очутился на берегу реки Камогава. Река была скована льдом. Здесь, в Амагасаки, шёл дождь со снегом. Холодная воздушная масса из Сибири двинулась по небу на юг и сдавила ледяной хваткой Японский архипелаг. Хотя я только что сошёл с поезда в этом незнакомом мне городе, маячащие вокруг тени бродяг уже успели хлынуть мне в душу через каждую пору тела, и я стоял, опьянённый чужим, непохожим ни на что другое воздухом этого города, не в силах двинуться с места. Вдруг ко мне подошёл мужчина.
– Огоньком угости, – сказал он. Я взглянул на него и сразу почувствовал, что передо мной человек незаурядного ремесла. Лицо – бледное, подбородок – пепельный от лезвия бритвы, а под пронизывающими угольками глаз – две мертвенных тени. Он ухватил мою сигарету двумя пальцами, приставил её к своей и прикурил. Рукав на левой руке немного приподнялся, и под ним я успел разглядеть край татуировки. Прикурив, он протянул мне мою сигарету, но она упала на землю прежде, чем я успел ухватить её.
– Чёрт, извини, приятель, – мгновенно проговорил он и взглянул на меня. Белки его глаз были налиты кровью, словно от гнева. Но зрачки, совершенно неподвижные, смотрели на меня бесстрастно. Мужчина достал из кармана штанов смятую купюру в десять тысяч[6]6
Дневная зарплата служащего престижной фирмы.
[Закрыть] иен и сунул её мне в нагрудный карман.
– Вот тебе, табачку купишь, – проговорил он и, не раскрыв зонта, шагнул на улицу под дождь. Глядя на его худощавые плечи, я прищёлкнул языком.
Теперь мне предстояла встреча с незнакомым, совершенно чужим мне человеком. Я скажу ему, от кого я, и попытаюсь устроиться к нему в услужение – другой дороги у меня не было. Растерял ли я все мирские блага или же отрешился от них – не знаю. Но одно жизнь успела вбить в меня намертво: то, что я – бездарная сволота. Наверняка мне, в делах мирских неискушённому, этот человек окажется не по зубам – впрочем, так же, как и все до него. Но кто бы меня ни ждал – мужчина, хмельной от своей силы, или женщина, слепая в своей алчности, – больше положиться мне было не на кого.
Но оглядываться назад и жалеть о содеянном мне тоже не приходилось. Каждую ночь мне снилось, что земля горит у меня под ногами. Снилось ещё там, в старой квартире в Токио. И я сам сбросил себя в бездну. Как утопающий хватается за соломинку, я вцепился в собственное бессилие. Принял и признал его. И всё… Сверяясь с картой, набросанной от руки на листке бумаги, я добрался до квартала Хигасинанива и отыскал закусочную «Игая». Выглядела она как любая другая. На одной стене висело большое зеркало, а из безлюдной комнаты сзади доносился запах, напоминавший запах протухшего мясного сока. Было это на второй день февральских праздников,[7]7
День основания государства.
[Закрыть] к вечеру. Холод с земли медленно двинулся по ногам вверх, кровь неодолимым потоком хлынула вниз, и я испуганно сжался всем телом. Ко мне вышла женщина за пятьдесят с жидкими волосами. Я объяснил цель моего прихода, она кисловато взглянула на меня, сказала: «Вот ты, значит, какой? Ясно, ясно…», и окинула меня оценивающим взглядом, от пяток и до души. Затем села на стул, но мне сесть не предложила. Чтобы удержать на плаву такую вот столовую, на одном милосердии далеко не уедешь, ведь любое дело всегда упирается в одно – деньги. Женщина спичкой притянула к себе стоявшую на столе пепельницу и закурила. Руки у неё были грубые и морщинистые, как у человека, который прожил жизнь, работая.
– А мне вон Канита говорит, что ты университет закончил.
– …
– К тому же недурной. А?
Я только кивнул в ответ.
– Чего киваешь, шушера?
Для меня всё и всегда начинается именно с такого разговора. Но чтобы меня в лицо назвали «шушерой» – такое было впервые.
– Ладно, ясно всё. Другого валета и двойка бьёт.
Я прекрасно понимал, что именно во мне бесило её. Наверняка я казался ей бесхребетным, жалким. «Все люди как люди, работают изо дня в день за грош в поте лица своего, а ты? Жалость берёт», – так сказала мне мать, когда, оставшись в Токио без гроша, я в поисках пристанища приехал в отчий дом в районе Сикама провинции Бансю. Тогда мне стало ясно, что мне пристанища в этом мире нет.
Пускай обзывают, хоть шушерой, хоть как – на поношения мне было плевать. Труднее было смириться с задницей, которая маслянилась день за днём. Я ненавидел себя. Ненавидел каждую клетку своего тела, каждую мысль в своей голове, ненавидел, как ненавидишь смертельного врага. Вражда оголяет человека, обнажает в нём – иногда и против его воли – саму суть. Но мне было плевать и на это – потому что суть моя иссушала меня день за днём, словно желая оголить мои кости, пока кроме неё на них не останется и вовсе ничего, и тем доставляла мне величайшее наслаждение. Но в то же время, поскольку процесс этот был ещё и банальной потерей всё ещё висевшего на костях мяса, с маслянившейся задницей приходилось мириться.
Я жаждал слов, которые бы поставили точку на моей неудавшейся службе, на неудавшейся судьбе. Или, хоть шансов на то было мало, слов, которыми можно было бы переписать всю историю моей души. Я мечтал о них, и мысли мои клубились словно тщетно ищущий выхода дым.
В университете я немного читал. Я прочёл в оригинале Ницше с Кафкой, то и дело поглядывая в немецкий словарь. Прочёл Орикути Синобу[8]8
Этнограф, филолог и поэт, 1887–1953.
[Закрыть] и Маруяма Macao.[9]9
Политолог, идеолог послевоенной демократии, 1914–1996.
[Закрыть] И кем я стал в результате? «Валетом, которого и двойка бьёт». Иначе разве бросил бы я работу без единой зацепки, без единого плана на будущее? Разумеется, на службе мне было на что пожаловаться, но любому другому все мои проблемы показались бы смешными. Показались бы нытьём бесхребетника.
Бросив работу, два с половиной года я проваландался без дела, пока не растратил последний грош. Пожалуй, я просто медлил, не в силах принять решение, пока не скатился – и кошельком и духом – в крайнюю нищету. Когда ситуация невыносима, хочется бросить всё и сбежать с чёрного хода. Но когда чёрный ход приводит тебя к той же самой бездне, понимаешь, что дальше бежать некуда. Итак, я жаждал слов, которые переписали бы историю моей души, но искал ли я в них возрождения? Или же страданий ещё более тяжких? Ответа я не знал. Пожалуй, обе дороги бессменно звали меня нестройными и путаными голосами, и единственной непреложной истиной для меня было то, что мне быть собой – мука.
Вот эта сидящая передо мной женщина с редкими волосами. Я подумал, что хочу узнать её, узнать саму сущность её бытия. На меня смотрели глаза, похожие на две грязные тарелки с остатками бульона, а язык, то и дело прищёлкивая, плёл что-то в духе: «Канита говорит, чтоб я тебя приткнула куда, а уж сколько дашь, говорит, столько и будет. Ну, сколько просишь-то?» Я не знаю, каково быть женщиной под шестьдесят, но в голове моей вдруг мелькнула мысль, что можно с ней и полюбиться. Один раз стоит переспать с любой. Но она, разумеется, знать не зная о том, что творилось у меня в голове, вела свои речи, что, мол, работа моя – насаживать мясо на шампуры, что за один шашлык она платит три иены, и чтобы в день я ей сделал тысячу, не меньше. Хотя одно дело – то, что человек говорит, а уж чего думает – совсем другое, и как ей меня не понять, так и мне её. Такая уж штука человек: век бейся челом в другого, всё равно ни черта не поймёшь.
– Ну, сам-то сколько просишь?
– Так оно уж чем больше, тем лучше.
– Что, плата моя не устраивает?
– …
– Ну, так и я тоже хочу, чтоб всё полюбовно было.
Она вдруг посмотрела на меня отчуждённо.
– … звать-то тебя как?
– Икусима Ёити.
– Славное тебе имя папка с мамкой дали, Икусима.[10]10
Иероглифы имени буквально означают «Великолепный Первенец».
[Закрыть] И чего ты артачишься, честное слово…
– Я согласен работать за ту плату, что вы мне предложили.
– Вот и ладно.
Лицо её просветлело. Исход разговора был решён с самого начала. Я пришёл к ней в расчёте заработать денег, это уж точно, но и не чтобы обогатиться, хотя объяснить это противоречие я не смог бы и себе самому, а уж кому ещё, так и подавно не смог бы. Поэтому не было никакого смысла говорить что-либо ещё. К примеру, мне вовсе не требовалось знать её имя. Ведь интересовало меня вовсе не имя, а её суть, суть этой женщины, этой хозяйки закусочной «Игая». Да и суть её, по правде говоря, знать мне было вовсе не обязательно.
От квартала Хигасинанива, где находилась закусочная «Игая», она повела меня до Дэясики. Мы прошли огромный рынок, который на самом деле состоял из трёх – Санва, Найсу[11]11
От английского «nice» – славный.
[Закрыть] и Новый Санва. Под стальными балками огромной крыши, касаясь друг друга длинными досками вывесок, в ряд выстроились несколько сотен лавок с грудами товаров перед каждой – мясом и курицей, рыбой и овощами, фруктами, соевым творогом и тому подобным. Торговля шла бойко – весь рынок так и кипел. Но, стоило нам сделать пару шагов в сторону от этой бурлящей толпы, и мы оказались в угрюмых переулках с блёклыми домами, а дальше, возле станции Дэясики, рядами стояли невзрачные кабачки для бедного люда, из которых тянуло запахом соевого соуса и подгоревшего чеснока. Дальше шли улицы с ночлежками для бесприютных.
Мы свернули в одну из них, прошли мимо лавки, торговавшей мылом, резиновыми перчатками и другой хозяйственной всячиной, возле лавки хозяйка «Игая» остановилась, перемолвилась с торговкой парой слов, затем пошагала дальше, свернула в проулок возле лавки и поднялась на второй этаж обветшалого деревянного дома. На каждой стороне коридора было по три двери, но в воздухе, словно оставленная пауком паутина, висела тишина. Хозяйка подошла к дальней двери справа и распахнула её, даже не притронувшись к замку. В ноздри ударил странный запах – всё тот же запах протухшего мясного сока. За дверью оказалась унылая комната в четыре с половиной циновки.[12]12
Около шести квадратных метров.
[Закрыть] Была раковина, над ней – единственное окно. В углу, выглядя как-то не к месту, стоял довольно большой электрический холодильник. Рядом с ним – грубо сколоченный деревянный стул. И больше ничего. Сразу за окном угрюмой спиной виднелась стена соседнего дома, отчего в комнате царила полутьма, и я подумал, что газетный шрифт здесь вряд ли разглядишь и в полдень. Но циновки на полу были жёлтыми, каким-то неведомым образом выгорев на солнце. С пола холодок пополз вверх по ногам, сковывая тело. Хозяйка протянула руку к свисавшей с потолка лампе в круглом абажуре, повернула выключатель и принялась объяснять, каким образом мне предстоит с завтрашнего дня разделывать курятину, говяжьи потроха да свиные. И вдруг, оборвав себя на полуслове, сказала:
– И чего это я вдруг? Это ж лучше на примере…
На мгновение замолчала, затем вдруг схватила и крепко сжала мою руку.
– А ты вообще парень пригожий.
Я вырвал руку мгновенно. Задрожал всем телом. Выходит, она прекрасно знала, о чём я думал тогда в её закусочной в квартале Хигасинанива. Похотливая старуха… С другой стороны, поскольку ей было под шестьдесят, всё это наверняка доставило ей немалое удовольствие. «А-ха-ха!» – захохотала она благодушно, затем сказала:
– Ишь какой! Добропорядочность так из ушей и лезет.
Добропорядочность… Сердце защемило, словно в него заскорузлым пальцем вогнали кнопку. Я понял, насколько жестоко обидел её. И понял ещё одно: что не засмеяться этим благодушным смехом она просто не могла.
Наступил вечер. Я достал из встроенного в стену шкафа постель и зарылся в неё с головой. Постель пахла плесенью, пахла кем-то неизвестным, кто в ней когда-то спал. Наволочка тоже была насквозь пропитана жиром волос незнакомого мне человека. Никаких обогревательных приборов в комнате не было. В комнате вообще не было ничего, кроме холодильника, деревянного табурета, да ещё сложенных под мойкой вещей для работы – разделочной доски, разделочного ножа, ножа обвалочного, да ещё шампуров из бамбука.
Но и комната и постель были предоставлены мне, нищему, задаром, и жаловаться тут не приходилось. Постель была холодная. Но спать в тепле я тоже вовсе не жаждал.
Я проводил ночи в холодных постелях дешёвых квартир и в те годы, когда ещё служил в фирме. Дни я проводил в поисках рекламодателей – в этом и заключалась моя работа. Такой работы вокруг было пруд пруди, и в этом смысле жизнь моя была ничем не примечательна, ведь поприще это иногда даже преувеличенно афишировали как краеугольный камень процветания нашего времени. Я знал многих, кто посвятил этой работе всю жизнь. Что же касается меня, алчного до мирских искушений, то добывать хлеб насущный поисками рекламодателей мне почему-то не хотелось. Я не раз пытался заставить себя увлечься работой, но не мог. Напротив, поиски рекламодателей с начала и до конца были для меня сущей пыткой. Я прекрасно понимал, что виноват во всём мой нрав, моя совершенно неуместная самонадеянность. Иногда мне указывали на то, что самомнение у меня действительно непомерное.
Так или иначе, я с тревогой ощущал, что с каждым днём, проведённым в поисках клиентов, я утрачиваю часть себя, как бы вытекаю из себя капля за каплей. Я не считал, что у меня было своё особое «я» – ведь даже то, что я считал своим, единственным и неповторимым, на самом деле сложилось в процессе отношений с другими, дышало выдуманными ими словами и было поэтому настолько расплывчато, что сказать наверняка, где кончался я и начинались другие, было просто невозможно. И всё же я встревожился, почувствовав, что моё «я» – хоть даже и такое эфемерное – вытекает из меня капля за каплей. Но за тревогой на самом деле скрывалось ещё одно «я», ужасное, исполненное ненависти, которое и на тревогу смотрело с омерзением. Жить, зная, что я есть я, было невыносимо. И в то же время я истекал своим «я», бессмысленно терял его капля за каплей, день за днём.
Однажды ночью я сидел в своей комнате, как вдруг сердце моё сжалось от необъяснимого страха перед самой идеей бытия. Я чувствовал, будто стал одержимым, будто мною овладел некий демон. Я был наг и уязвим. Когда истекаешь собой, теряешь важное, теряешь необходимое, а вместе с ним и ненужное, иссыхаешь, пока не останется лишь тонкая и хрупкая суть. С каждым днём мой страх перед жизнью становился всё сильнее. А потом мне стал сниться тот сон, где я бежал, обезумев от боли, по горящей под ногами земле.
Тем не менее, моё бытие, подпёртое твёрдой основой ежемесячной зарплаты, было в то время ещё стабильным. Но тот демон беспрестанно терзал меня, клубился во мне словно дым, и вскоре сама стабильность стала для меня непереносимым бременем. Она жгла как позорное клеймо. И внезапно меня охватило безумное желание взять и разрушить эту стабильность, разбить её в щепки.
Однажды со мной случилось следующее. Я приобрёл в универсальном магазине ножницы, продавщица завернула их в обёрточную бумагу, протянула мне, и я стоял, глядя на неё, как вдруг меня объяло безудержное желание убить её. Она была красива, хоть и несколько простовата лицом. «Что-нибудь не так?» – спросила она меня, а я стоял перед ней и молчал, не зная, что ответить. И дело было не в том, что она неаккуратно завернула мою покупку, или протянула её небрежно. Просто от неё вдруг повеяло ледяным ветром, который пробудил в моём сердце давнюю боль, и я, корчась в муках, возжелал броситься вместе с ней в бездну и кончить тем всё и вся. В этот миг мною владело безумие, глухое, бессмысленное. И как раз тогда я впервые испугался таившегося во мне демона. Но стоило этому безумному желанию заклубиться в груди, словно слепо ищущий выход дым, сделать с ним я уже ничего не мог. Я немо воскликнул: «Умри!» Эту женщину я не убил. Вместо этого я столкнул в бездну самого себя.
Была ли то мечта о тёплой постели? Но ведь сейчас постель моя намного холоднее, и всё же душа находит в ней некоторое спокойствие… Хотя только «некоторое», не более того. Ощущение такое, будто стоит мне сдёрнуть с мира ещё одну тонкую пелену, и поток моего сознания потеряет вехи, собьётся с пути навсегда. Я ни на секунду не раскаялся в том, что разбил былую стабильность в щепки, и всё же с тех пор меня грызли сомнения, что я просто теряю время, что ничего этим не достиг. И в конце концов я понял, что хотя и проломил оберегавшую меня стену, на той стороне меня ровным счётом ничего не ждало. Страх перед жизнью всё ещё клокотал во мне бесформенным клоком дыма, бесновался, требуя от меня чего-то, взывая ко мне словами, которых я не понимал. Жажды сделать что-то не было. Иссохнуть и умереть я не хотел, но сознавал, что ждёт меня именно это – рано или поздно я иссохну и умру. Хотя горечи от этого тоже не чувствовал.
Есть люди, для которых смысл жизни – беспрестанно молиться за души тех, кого они своими же руками умертвили. Если бы я тогда прислушался к голосу своего сердца и вонзил ножницы в грудь той женщины, быть может, мир стал бы для меня совершенно иным. Но даже мысль об этом была кошмаром. Кошмаром, от которого я проснулся здесь, во тьме квартиры обветшалого дома квартала Дэясики.