Текст книги "СобакаРу"
Автор книги: Татьяна Москвина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
СОДЕРЖАНИЕ
Как я развалила Советский Союз
[Закрыть]
Красота не спасет мир
[Закрыть]
В 2006 году я поняла, что…
[Закрыть]
Маленькие хитрости большой толпы
[Закрыть]
Особенности русского ума
[Закрыть]
Срочно требуется королева Виктория
[Закрыть]
Да, странное животное
[Закрыть]
Свинство по-французски
[Закрыть]
Девочки, срочно учим китайский
[Закрыть]
Светлая Русь с зелеными волосами
[Закрыть]
Русский стол в опасности
[Закрыть]
Особенности национального переживания жизни
[Закрыть]
300 лет одиночества
В погожий апрельский день я возвращалась домой, а домик мой расположен в одном из поэтических уголков Петроградской стороны – там, где река Карповка остается без каменных набережных и, простоволосая, пустырями огородами, как гулящая деваха, убегает в Неву; там, где высится монастырь Иоанна Кронштадтского (но зачем эти черные купола, как они всегда смущают душу, никогда не смирюсь – купола должны быть золотые!), а на территории монастыря до сих пор, с советских времен, находится распределительный по электричеству щит – так что если работников РТР-Петербург (через дорогу, бывшая школа) творческой ночью настигает короткое замыкание, приходится будить монахинь; там, на улице, изгибающейся под прямым углом и когда-то носившей имя улицы Милосердия, а теперь называющейся «улицей Всеволода Вишневского» (автор пьесы «Оптимистическая трагедия»), расположен мой грязненький домик невыразимого цвета, который я делю примерно с тремя сотнями жильцов. Жилец! Как много в этом слове: словечко из Гоголя, из Достоевского. В романе «Бедные люди» описана ведь коммунальная квартира, и Макар Девушкин ютится в клетушке, выгороженной из кухни, и чад к нему идет, и мокрым бельем пахнет, и «чижики у нас мрут – мичман уже четвертого покупает». А живут не бомжи, не люмпены – служивый народ, чиновники, мелкие литераторы, мичман вот живет. Сколько этих съемных комнатушек будет описано у Достоевского. И нигде – ни уюта, ни достатка, ни элементарной чистоты. Хотя у каждой квартиры есть Хозяйка или Хозяин. Но жильцы все равно живут, как положено петербургским жильцам – в нищете, грязи и мечтах. Окнами в наш двор выходит дом, о котором рассказывает мемориальная доска – в этом доме было принято «историческое решение о вооруженном восстании в октябре 1917 года». Злокачественный оказался домик: здесь раньше была фабричная окраина, селились пролетарии, иные совсем не бедные – ну а потомки их в третьем-четвертом поколении опустились вчистую.
Итак, я возвращалась домой, с покупочками, с разными идеями насчет ужина (я-то, счастливица, в своей квартире живу), и обнаружила на лестничной клетке нескольких приятных молодых людей. «Откройте, милиция!» – весело говорили они. Двери приоткрывались – с видом на коммунальные недра. Выглядывали некие лица, но все с порога отвергали предложение быть понятыми на обыске. Менты мне понравились – они были точь-в-точь из сериала «Улицы разбитых фонарей». То ли авторы сериала большие знатоки жизни, то ли сами менты мимикрировали под артистов, но зазора между эстетикой фильма и правдой жизни не было.
Я согласилась быть понятой на обыске. Дело оказалось вот какое. Гражданин одной южной республики, проживающий без регистрации с женой и двумя взрослыми сыновьями в съемной комнате (примерно метров двенадцать), был задержан где-то в северных районах при попытке ограбления квартиры. Гражданин уже сидел в КПЗ, а правоохранительные органы пришли по месту его жительства с целью изъятия воровского инструмента и ценностей. В бедной, да что там, нищей комнате, которую наши герои снимали у местного весельчака, уже имеющего в тридцать лет две «ходки», где яркими блескучими пятнами сияли разве что телевизор и магнитола, милиционеры перетряхивали унылый скарб. Жена гражданина стояла с видом гордым и уязвленным, один сын все сидел на футбольном мяче и мял длинные, как у музыканта, пальцы, соседи маячили в коридоре с видом зрителей, которых почему-то не пускают в театр, целую сумку
с воровскими заточками-отмычками прилежно описывал любезный молодой опер: от вида чужой нечистой жизни было мутно и стыдно. И тут среди вещей милиционеры отыскали норковый полушубок и решили его описать.
Сколько стоит? «Семьсот долларов», – сказала хозяйка не без гордости. «Странно, – заметила я машинально. – Иметь шубу за семьсот долларов и так жить». И тут с женой что-то произошло. «Я! Да разве я так жила! У меня дом в (название бывшей нашей республики опущу)! Двухэтажный! У меня машина, я вам сейчас покажу…». И женщина бросилась искать кассету с записью какого-то домашнего праздника в ее родном доме, где родственники вместе с ней за чистым, красивым столом пели песни, а наша хозяйка и пела гортанным голосом что-то душевное, и на пианино играла; и эта кассета крутилась все время на фоне обыска, и от этого у меня голова поплыла окончательно.
Не испытывала я ни осуждения, ни даже неприязни к воровской семейке. Только ощущение несчастья не проходило. Все неправильно, не так. Зачем эти люди гадким способом копят себе на жизнь и существуют так грязно, так убого? Зачем их сыновья так скверно проводят свои лучшие годы? Зачем хозяин комнаты Мишка уже десять лет отдал зоне и не нажил ничего, даже коврика, даже хороших стульев? И сколько же этого всего рассеяно по славному городу Петербургу. И сколько же этого было и будет.
Триста лет одиночества – вот как называется жизнь «жильцов» в Петербурге. Жизнь тех, кто все откладывает свое настоящее обустройство «на потом», а сейчас – ну как-нибудь, пожуем чего-нибудь. Вот и сейчас мы мечтаем – пройдет же это треклятое трехсотлетие. И тогда…
И свою роль я вдруг поняла с ясностью. Я – понятая. Понятая на историческом обыске. Я ничего не могу изменить. Никому не могу помочь. Я только могу свидетельствовать, что обыск проведен по правилам и опись сделана верно.
Что я ненавижу
Что же плохого вы находите в ненависти? В отличие от столь бесплодных чувств, как зависть и ревность, – пустая трата драгоценного времени, дара Богов! – хорошая, свежая, упитанная ненависть вполне способна прокормить пытливую душу. Я решила набросать краткий список явлений, мне ненавистных, чтобы, по завету мудрых, познать себя.
Я, оказывается, совершенно ненавижу, когда крупная собака, растопырившись, садится гадить на газон или прямо на тротуар, а хозяин с ласковой нежностью смотрит, как дерьмо вылезает из-под ее хвоста. Поскольку все домашние животные – это не животные, а мохнатое подсознание хозяев, трактовка этой сцены недвусмысленна.
Ненавижу, когда вызываешь лифт, и вдруг за спиной раздаются шаги, это кто-то идет и хочет сесть в один лифт с тобой, и ты мучительно прикидываешь – успеет гад дойти или нет, и хочешь, чтобы лифт поскорее пришел, а он, как нарочно, едет будто с того света, а шаги ускоряются и надо чтото делать, вступать с претендентом в краткие мучительные отношения: либо прыгать в лифт у него на глазах, либо уступать свою законную очередь и ждать, пока новоприбывшая сволочь доедет, либо, устав от решений нерешаемых вопроссов войти в лифт вместе и стараться не смотреть солифтнику в глаза, приходится тогда смотреть на стены и чи тать ненавистную надпись ВЕТАЛИК КАЗЕЛ.
Определенно я ненавижу массовидных подростков мужского пола. Все они похожи на какого-то одного общего предка, так сказать, Подростка-прародителя, который когда-то, в юном творящемся мире, гоготал, сплевывал, сморкался, матюгался, шел вперевалочку – и все
последующие подростки пытаются овладеть его великим образом. В районе семнадцати-восемнадцати лет массовидный подросток редеет и несколько усмиряется – армия и тюрьма неумолимо осуществляют свой неестественный отбор, выбивая как явных жертв, так и пассионариев с их волчьими зубами и петлистыми ушами.
Ненавижу, когда мне говорят: «Дама, у вас шнурок развязался» или
«У вас шарф по земле волочится». Вот почему мне нет никакого дела до их шнурков и шарфов, а они меня обшаркивают своими пустыми бегающими гляделками и считают себя вправе раскрывать рот по моему адресу? И еще я почему-то ненавижу – вот этого объяснить не могу – когда в церкви к горящим свечкам подходит на редкость специальная старушка и начинает вынимать огарки, еще очень даже способные некоторое время трудиться на моление просителя. Но она своей волей определяет, кому еще гореть, а кого уже выбрасывать, корявым натруженным пальцем гасит огонек – а кто дал ей это право? Может, в это мгновение чье-то счастье обрывается или надежда пропадает. Нехороший образ, ненавижу его.
Ненавижу, когда в телевизионной рекламе используют псевдонаучные слова. С этой областью мнимости все ясно, сама по себе, как апофеоз человеческого идиотизма, она ненависти не вызывает, но вот корчи со мной делаются, когда я слышу, что в составе какой-то мутотени присутствуют триклозаны, керамиды, карбомины и еще вдобавок аква-минералы. Как писал поэт Волошин (не тот, из Кремля, того я тоже ненавижу вместе со всем кремлевским населением), а настоящий Волошин, Максимилиан, – «Обманите меня, но совсем, навсегда, чтоб не думать зачем, чтоб не помнить когда». Обещайте райское наслаждение и вечную молодость, но по-честному, как это делали в древности, предлагая просто поверить, что за такие-то поступки ожидает блаженство, без всяких там вшивых триклозанов. Желаю производителям этой рекламы, чтобы они на том свете целую вечность питались супом из аква-минералов с керамидами.
Несколько раз видела – правда, в Москве, – как на какую-нибудь престижную тусовку прорывается пожилой фотограф или забытая журналистка, пытаясь хоть как-то присоединиться к шуму обманувшей их жизни, а охранники с лицами холодильников теснят их тупо и равнодушно. И эту картинку я ненавижу.
Целых два года, с первого правительственного транша, судьба которого сразу была мной предсказана, пришлось ненавидеть юбилей Санкт-Петербурга – а теперь я буду ненавидеть другое крупное грядущее несчастье города.
А как я ненавижу все объявления, приглашающие меня похудеть! И чего они цепляются к моим заветным килограммчикам, которые я нажила честным трудом. Я их годами собирала. Я знаю, где приобретались восьмидесятые килограммы и откуда взялись-пошли девяностые. Мой личный вес рос в точном соответствии с ростом моего веса в обществе – так как же вы осмеливаетесь назвать его «лишним ве
сом»? Да таких, как я, вообще больше не рождается. Я горжусь собой. Я хочу стать еще толще и ужаснее.
Ненавижу всех интеллигентов, которые пошли в лакеи к властям. Пиаром их заниматься, речи им писать. Я однажды сказала: а вот не я буду им речи писать, а эти твари будут дрожащими руками открывать газету, чтобы прочесть, что я о них думаю. Пока ведь речь идет не о голодной смерти, а просто напросто об излишке комфорта.
Ненавижу трусость – и прав Булгаков Михаил, хуже порока нет.
Ну, скажет читатель, а все остальное вы любите, что ли? Да нет, конечно, но помилосердствуйте – статья кончается, а я только начала!
Записки на листочках
Когда-нибудь, в хорошую минуту, я расскажу о деревьях – о благородных соснах, о завистливых осинах, о добродушных дубах; и сколько необманно счастливых часов я провела, разглядывая стволы древесных судеб, ведь деревья не умеют лгать и с простодушием великих актеров запечатлевают свои драмы в личной материи.
Тут есть эпические семейные драмы, когда рядом рожденные начинают бороться за пространство, то переплетаясь, то резко и решительно расходясь; тут бывают неразделенные любови, когда одно деревце простирает руки другому, равнодушно растущему навстречу небу; тут есть трагедии искривления, расхождения с задуманным путем, когда ветви, на которые возлагались определенные надежды, засыхают в отчаянии, оставив на вдохновение возможного художника горький вопрос своих мертвых пальцев; тут есть драмы индивидуального упрямства тех, кто живет вне леса, среди долины ровныя, на гладкой высоте, и празднует свою прекрасную отдельность, пока Божия гроза не сразит слишком уж вознесшуюся личность… А самое мое любимое дерево растет в Сочи, в самшитовой роще, – это тис ягодный, чей возраст приближается к тысяче лет. Поскольку отдохнуть в Сочи может только слепоглухой с луженым желудком и скверная музыка достигает порой семикратного наложения, я, оказываясь в очередной раз на жалком кинофестивале отечественных уродцев, уезжаю туда, к тису, прикупив домашнего винца и ароматной колбасы. Прислонив свою бедную голову к древу жизни, я ни о чем не прошу и – наконец-то! – ничего не думаю.
Когда-нибудь, в хорошую минуту, я напишу о травах – о пахучем тысячелистнике, который вам никогда не удастся сорвать иначе как с корнем, о дивно цветущей крапиве, о хитроумнейшей лапчатке, о вкуснейшей сныти, о ласковых папоротниках, из которых мы в детстве делали быстрые веники, чтоб подмести избушку, о мяте, которую так приятно растирать между пальцев, о всеисцеляющем зверобое, о смешных лопухах, умеющих вырасти выше человеческого роста, о маленькой ползучей травке – горце птичьем, который при благоприятных условиях очень даже может поспорить с самой крапивой своей густотой и удалью… Я жила в крошечной комнате с верандой на станции Солнечное, питая трехмесячного ребенка. Непонятно почему, его тельце было покрыто ужасными красными пятнами – аллергия, диатез, Бог весть что, но врачи ничего толком не говорили. И тогда я отправилась за травами. Каждый день я заваривала кипятком в детской ванне череду, ромашку, зверобой и мяту, затем разбавляла это до комнатной температуры и купала дитя. Дитя лежало, поддержанное мной, среди стеблей и листьев и неопределенно улыбалось. Через месяц купаний аллергия прошла и никогда более не возобновлялась. Наверное, это был один из рецептов приготовления богатырей, ныне подзабытый, поскольку на кой нам теперь богатыри?
И еще когда-нибудь, в хорошую минуту, я надеюсь сложить повесть о цветах. Это будет нелегко – так тут потоптался масскульт с его белыми и розовыми розами. Но есть еще место для поэтических маневров – например, полная реабилитация георгина, защита чести и достоинства гвоздики, возведение в культ цветов картофеля и настоящее, захватывающее исследование причин, по которым группа милейших созданий называется «анютины глазки». (Кто такая Анюта, увековеченная влюбленным ботаником? Что это были за глазки такие? Может, это остаток неведомого славянского мифа?) Ждут своего часа настурция с ее вкуснейшими, кстати, листьями и огневой ноготок; еще не все сказано о белых водяных лилиях, как-то умело избежал перевода на слова пион, не вовсе безнадежен тюльпан, нет, дражайшая флора еще может дождаться вдохновенных излияний благодарной нежности, вот только ромашка, черемуха и сирень домучились до безмолвия – их мы вынуждены созерцать без слов. Что касается розы, за нее предстоит нешуточная битва. На днях обязан родиться поэтический гений, которому будет суждено отбить розу у Ларисы Долиной и Юры Шатунова.
Это будет, на минуточку, главная битва данного Эона. Отбитую у врагов розу мы торжественно препроводим в мир Царств и всем желающим ее трогать грязными руками обязательно врежем как следует по лапам. Так вот сидишь себе в нетопленой комнате, на Севере, каким-нибудь беспросветным ноябрем и вспоминаешь цветущий луг, точно разделенную любовь – нет, думаешь, не может этого быть. А потом вдруг как молния: как же не может быть, когда взаправду, доподлинно, на самом деле это было, это есть и значит – это будет.
Присутствие духа
Москвина всегда стояла за справедливость. В Москве по поводу последней книги нашенского кровного философа Александра Секацкого всполошились глянцевые издания: GQ гудит, Playboy крыльями хлопает. Но что же дома молчок, возмутилась Татьяна. Это несправедливо! И взялась восстановить порядок в местной галактике.
Знающие Александра Секацкого обычно относятся к нему с большой иронической нежностью. Нежность естественно возникает из понимания: перед тобой редкое, драгоценное, ни на кого и ни на что не похожее существо – оригинальный мыслитель. Но именно поэтому ирония ставит бесполезную эту нежность на место в качестве декоративного приятного тумана, из которого грозной скалой выступает острое лицо, высеченное мастером человеческих фасадов. А там, за фасадом, живет прекрасный и опасный, как старинное оружие – дух, разум, spirit. В случае Секацкого дух не отягчен материей душевности – того, что в нас плачет, поет, болеет, влюбляется, делает глупости, – а его тощая, легкая, проspiritованная плоть не более чем рыцарские доспехи.
Я представляю его себе так: рыцарь идет по ледяной пустыне, вызывает на поединок дракона, одинокий рыцарь – сам себе и Росинант, и Санчо Панса, и Дульсинея Тобосская; может статься, и сам себе дракон. На поединок никто не является, но рыцарь продолжает путь с удовольствием, по дороге пронзая копьем афоризмов всякую падаль. Он не живет здесь. Он разглядывает формы испорченного бытия, бесстрашно и беспощадно – шпион, разведчик, номад с Других берегов.
Мир тотально подменен, его вещи фальсифицированы. Но где-то ведь есть платоновская пещера, где хранятся эйдосы, идеалы, чистые идеи вещей. Там есть невидимая фотография, неизмеряемое пространством время и неслышимая музыка – возможно, если до этого мира пока не добраться, то до него можно… додуматься. Думать, думать, и чугунная морда реальности возьмет да и просквозит чистым воздухом настоящей Софии, возлюбленной всяким настоящим философом. На лице Секацкого читается готовность оказаться в этом мире немедленно. Чудо петербургское! Сын военного летчика Куприяна Секацкого, исключенный с философского факультета Ленинградского университета в середине 80-х за антисоветскую пропаганду и ставший нынче его доцентом и гордостью, он из тех достоевских людей, которым «не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить». Если бы я узнала, что Секацкий где-то как-то подшустрил для личной выгоды, я бы упала в обморок. Корыстной соображаловки в нем нет до степени изумления. Да ему и не нужен почет от пластмассовой цивилизации – ему подавай золотую славу, на века.
Однажды я наблюдала такую сценку: господин Ля-Ля, ничтожный писака, стал вязаться к философу с дурацкими претензиями – дескать, а что это вы так непонятно пишете? (клевета! Секацкий пишет упруго и ясно, с немецкой основательностью и галльским острословием). Александр, спокойный, как удав, молвил – да-да, я читал вас, господин Ля-Ля, все это понятно, техника сиюминутного реагирования… но где же ваша чаша Грааля? Писака поперхнулся, а общество покатилось со смеху – для господина этого «чашей Грааля» было корыто для свиней из интеллигенции, куда власти сливают помои (он его вскоре отыскал). Но я теперь всякий раз, когда бес мелкого толкает меня на убогое, повседневное существование в слове, вспоминаю Секацкого с его чашей. Он прав, двигаться можно и должно только вперед и выше, гладить против шерсти, а играть по крупному. Почему дух так унижен сегодня, а мыслители (в лучшем случае) загнаны в университетские резервации? А потому, что измельчавший и выродившийся мир не выдержит сколько нибудь дружного духовного напора – развалится. Духовная угроза существует, целых несколько людей в России носят ее в себе и кормят собой. Есть эта угроза и в Секацком. Он опасен – особенно для слабых умов.
На сегодняшний день познакомиться с уникальным мыслителем можно по его книгам, из которых наиболее доступны: «Три шага в сторону» (Амфора, 2001), «Сила взрывной волны» (Лимбус, 2004) и «Прикладная метафизика» (Амфора, 2005). Древние утверждали, что божество опознается по запаху излучаемого им божественного озона – так и настоящий мыслитель узнается по чувству радости, легкости и особого наслаждения. «Холодное, легкое, чистое пламя победы моей над судьбой» (Ахматова). Вот и читая Секацкого, становишься легким, веселым и холодным. Таковы ободряющие свойства присутствия духа – лучшего друга человечества.
Этот долговязый софист, фигурирующий под собственным именем уже в добром десятке питерских повестей и романов (ярок, хорош – писатели пленяются), не одно поколение соблазнил платиновым блеском своего изощренного ума. Но принял ли кто-нибудь от него главный завет, знаменитую «честность самоотчета»? Себе врать не смей, учит сын военного летчика Куприяна. Вот что ты сегодня сделал, прочел, осмыслил? Где твоя чаша Грааля? Ничего не сделал и не осмыслил? Тогда хоть почитай Секацкого, что ли.