Текст книги "Женская верность"
Автор книги: Татьяна Буденкова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Ещё целый месяц мытарилась Акулина, пока оформила все документы на себя и на мать. Потом распродала имущество, оставив из громоздкого только сундук с которым выходила замуж. И тем же путем, предварительно отписав Устинье в письме, когда выезжает, отправилась в Сибирь. Просковья, к удивлению Акулины, не особо переживала, что покидает родные места. Привыкшая жить в большой семье – сильно тосковала по Устинье и внукам и поэтому переезд воспринимала как благо когда-то ей обещанное и вот теперь свершившееся.
Глава 11
СУДЬБА – ЦЫГАНКА
Уже были загружены в багажный вагон тюки, мешки и сундук, Акулину с матерью ждал общий вагон. До отхода поезда оставалось еще больше двух часов и посадку пока не объявляли, Прасковья сидела на перроне на мешке, в котором были собраны необходимые в дороге вещи, да провизия, Акулина стояла рядом.
– Ай, красивая, не пожалей, позолоти ручку, Всю правду скажу.
– Чем золотить-то, сама гол как сокол.
– Ой, погоди, дай-ка ладонь…
Цыганка внимательно посмотрела на Акулину: "Дорога у тебя дальняя".
– Ясное дело. На вокзале стоим.
– Душа твоя болит, позолоти ручку, много не прошу. Детей кормить надо.
– Подмогнуть не в силах. Потому права ты, дорога дальняя, со мной мать престарелая. Но чем смогу… И Акулина достала из мешка, завязанного по углам, и тем превращенного в дорожную котомку, каравай деревенского хлеба. Примерилась и отрезала хороший ломоть.
– Держи. Да детей береги пуще глаза свово.
Цыганка вяла хлеб. Понюхала. Спрятала краюху за пазуху.
– Давай руку, – обхватила натруженную ладонь горячими пальцами, качала головой, что-то говорила скороговоркой, потом подняла на Акулину огромные чёрные глаза:
– Смотри на меня внимательно и запоминай: постигли тебя потери, постой, постой, ой, родная, одна безвозвратная. Но ты не печалься, душа эта возле божьего престола стоит. Придет твой час – свидишься. А ещё скажу тебе – мужика ты потеряла. Но только жив он. Потому как любовь его возле тебя вижу, а смерть его нет. Много, ох много времени утечет, и когда останется до конца твоего жизненного пути два, а может и меньше, года, услышишь стук в дверь – возвернется он, возвернётся. А жизнь твоя будет долгой. И детей ты вынянчишь. Вижу их любовь к тебе, да дети не твои.
Цыганка опустила руку. В горле Акулины застрял ком.
– Объявляется посадка на поезд номер 252, – привокзальное эхо вторило сказанному.
Постепенно все пассажиры распределились кто где. Заняли все багажные полки. Прасковье уступили нижнюю. Акулине пришлось забраться на самый верх, на третью полку. К ночи проводник притушил и без того слабый свет, и под мерный стук колес, в вагоне установилось сонное царство.
Сквозь чуткий дорожный сон, Акулина услышала приглушенный разговор. Сонная тишина доносила обрывки слов и предложений. Говорили за перегородкой, в соседнем отделении. Акулина поближе придвинулась к стенке. Слышно стало лучше. А уже через несколько услышанных фраз, она буквально прижалась к ней, стараясь не упустить ни одного слова, хотя понятное дело, видеть говоривших не могла, но по голосам определила, что говорили двое мужчин, по-видимому, ровесники её Тимохи.
– Я ж тебе говорил, что уж и помню-то её в лицо смутно. Только женился, не успел толком обвыкнуть к семейной жизни, как подошел срок служить. Она мне тихонько, помню, шепчет, беременная, мол. Я туда, сюда, а мне начальник цеха говорит – вот тебе комната, пусть твоя семья живет, отслужишь – вернешься на завод работать. Дитё родится – в ясли определим. Рады мы были оба. Мои-то родители в деревне живут, да там акромя меня – шесть ртов. Не стал я её туда отправлять. В городе, да при своей комнате, ей легшее будет. Да и сам, думаю, вернусь, а жизнь уже устроена. Живи, да радуйся.
– Ага, ежели дождется, при квартире-то…
– Не, ты напраслину-то не гони. Жисть так повернулась, что впору мне на своей голове волосы рвать.
– Дак, ты сколь дома-то не был?
– Дома, эх дома!!! В том-то и дело, что из дома я.
– Не пойму чтой-то тебя.
– Слухай. Человек ты мне чужой, не знакомый. Бог даст, более не свидимся. Обскажу, може хучь на душе полегшеет.
– Первое время писали друг другу часто. Потом она отписала, что дочь родила. И по этому поводу отпустили меня на две недели в отпуск. Побывал дома, будто во сне. До сих пор помню, как маленькая дочка молочком пахла, да руки тело жинки забыть не могут. Прямо в голове кружение делается. Уехал дослуживать, а немного погодя получил письмо, где она сообщает, что уехать-то я уехал, а потомство своё приумножил. Ну, опять беременная, значит. Мужики в части посмеялись, поздравили, мол, не зря ездил. А тут через недолгое время – война. Я ей отписал, чтоб к родителям моим в деревню ехала, нас такую ораву подняли и её с внуками, до мово возвращения не бросят. Да только немец наступал быстрее, чем наша почта ходила. Хотя, оно вышло, что это-то как раз к лучшему. Деревня, где родители жили, оказалась оккупированной, а город, где мы жили – в тылу. Вторая тоже дочь родилась. А война тем временем шла. И я, как заговоренный, шел из боя в бой и, веришь, ни одной царапины. Ну, думаю, не иначе как три женских души за меня перед Царицей небесной молятся: мать, значит, жена и дочь старшая. Младшая-то ещё несмышленыш была.
– Може перекурим пойдем? А?
Послышался негромкий шорох. Оба собеседника спрыгнули со своих полок и направились в тамбур. Однако, пошли в другую сторону, так что Акулина не увидела говоривших. Сон пропал и она, нетерпеливо ворочаясь, ждала, когда ж мужики вернутся.
Курили они, и правда, не долго. Холодный тамбур не располагал к долгому там нахождению.
– Иногда самому страшно становилось. Кругом беда. У кого с семьей беда, у кого с родителями, у кого что, а меня бог миловал. И приснился мне однажды сон. Стою я на крыльце незнакомого мне дома, а в руках держу здоровенный кусок мяса. А оно красное, да жирное такое. Перевернул посмотреть, а с обратной стороны на нём растет ноготь от мово большого пальца с ноги, да здоровая черная волосина. И так мне противно и страшно стало, а глядь, рядом какая-то бабка стоит и говорит: "Я бы мясо-то себе взяла".
– Бери, – говорю, – и мясо-то ей передал. Проснулся, а от сна избавиться не могу. Так с этими мыслями в бой и пошёл. В атаку рванули дружно. Выскочил на бруствер и как в воздух взлетел. Чувствую – земля встала дыбом, а сам я лечу. И легко мне так и в тоже время тревожно, сам не знаю почему. Оглядываюсь кругом, а кругом всё мельтешит, и разглядеть ничего не возможно. Потом вдруг с той высоты, куда взлетел, как ударюсь оземь и боль такая…
Рассказчик заворочался, то ли устраиваясь поудобнее, то ли не зная как ту боль описать.
– Чувствую сквозь боль, что не вдохнуть, не выдохнуть, а глаза не открываются. Поднес руку к глазам, да разлепил один. Не сразу разумел. Люди кругом, солдаты, и все вповалку, многие на мне, от того и тяжесть. Слышу голос бабий: "Божечки, да там один живой!" Тут я сообразил, что это же меня хоронят. Хотел закричать, а губы спеклись и только смог, что прохрипеть. Дернулся, чтоб заметили, не похоронили, и от боли вновь в беспамятство впал.
Сколь прошло времени и как что было, узнал потом. А было так.
Очнулся я, смотрю кругом всё белое, чистое и красивое. Понятно, что не в госпитале. Думаю, может помер? И тут боль почувствовал, но не ту страшную, от которой в беспамятство впал, а вроде как маленький щенок скулит, но терпеть можно. Сколь так лежал – не знаю. Потом дверь слышу – приоткрывается. Я глаза прикрыл, жду – что будет. А сам сквозь щёлки подсматриваю. Вошла молодая женщина. Положила мне на лоб руку. Потом маленькой ложечкой губы смочила. Сам не знаю, как вдруг глаза-то и открыл. А она улыбнулась: "Вот и хорошо. Теперь начнёте силы набирать".
– Где я, – говорю, как дурак, а она:
– Вы пока поспите, потом я вам покушать принесу и всё расскажу. Да вы не беспокойтесь. Немцы далеко отступили. Опасности никакой.
А голос такой ласковый да спокойный. Я и вправду уснул.
Когда окончательно в себя пришел, то ужас меня обуял, я даже разобъяснить не могу какой. Жить не хотелось, и всё тут. Одной ноги нет. Да ноги до самой половинки… потрогать – страсть. Вырвало так, что всего сустава как не было. Однако от потери крови не помер потому, что, Марта говорит, нога на сухожилиях повисла и крупные сосуды с кровью не повредились. Когда она меня из могилы вытащила, то полевой хирург оперировать не хотел. Сказал, что на такую грязь никакого антисептика не хватит. Да и вообще шансов – никаких. Притащила она меня к себе домой полумертвого, собрала дома что ценного было да к знакомому врачу. А он старый, как пень. Сам потом видел. Но согласился. Только, говорит, сил уж нет, и придется ему помогать. Так и отрезали они мне ногу. Похоронила её Марта возле дома. Ходил потом смотреть на это место. А меня выхаживала долго. Но и это бы ещё пережил. Да выяснилось, что когда меня хоронить собрались, то документы похоронная команда, как положено забрала и солдатский медальончик тоже, значит, по всем правилам похоронку отправили. Так что меня вроде и нет на свете. Отписал сначала родителям, что, мол, так и так, ошибка вышла – жив Ваш сын. А мне так скоро ответ приходит, что похоронили их вместе с другими жителями деревни, так как всех вместе расстреляли немцы из-за партизан. Я к этому времени уже себе деревянную ногу сам соорудил. Смотреть срамно, да всё в хозяйстве не в обузу. А тут как такое узнал – запил, хоть был до этого не пьющий совсем. Как-то пьяный свалился с этой самодельной ноги, лежу на земле, смотрю в небо и думаю, что ж это оно не хочет солдата принимать? За что мне муки такие? А Марта нашла меня и волоком, как куль с дерьмом, так до самого дома дотащила. А у крыльца как заорет на меня: "За что ты меня так, за что? Да неужели, говорит, я самая поганая баба!". Эту ночь мы впервые провели вместе. И веришь ли, но никакого дефекта я у себя как у мужика не обнаружил.
– Повезло тебе, однако. Ногу оторвало вона до кель, а хозяйство сохранилось. Видать и впрямь бог планировал, что жисть твоя ещё продолжиться, – сосед нервно хохотнул. Ему явно было не по себе от услышанного. Но прерывать рассказчика, всё-таки, не хотел.
– Время шло. Сразу жене написать о таком своем виде не насмелился. А тут как-то вечером смотрю – Марту прямо наизнанку выворачивает. Чего, спрашиваю, никак отравилась чем?
– Отравилась, говорит, отравилась, – а сама смеётся.
Так и появилась у меня третья дочь. Ну, думаю, она меня с того света достала. Не могу её одну в это тяжелое время бросить. Вот подмогну немного дите подростить и домой. Дома-то похоронка на меня, значит и пенсию получают. А эта как тут? К этому времени документы мне Марта выправила, одной ей ведомыми путями. Только звался я теперь Ёрганом. А фамилия её, Мартина, значит. Но всё лучше, числиться живым, чем ходить покойным. Прошел год. Дочка наша ходить начала. А меня по ночам совесть и тоска стали так допекать, что жить со мной стало невозможно. Много слёз Марта вылила. Сколь раз себе клялся, собирайся да уходи, не тирань бабу. А как подумаю, что приду и всё разобъяснять буду – не могу. Тем временем Марта ещё дочь родила. Как-то тихо так, само собой.
– Я, говорит, женщина замужняя и это всё естественно.
Ладно, думаю, эту вот подращу, а там… Уж теперь и сам не знаю, как быть. Письма жене ни одного не писал, а то с них пенсию за потерю кормильца сымут. А горе она уж давно пережила.
– Ну, а счас-то ты куда направился?
– В деревню, где родители жили. Кто знает, может что узнаю… Али уж могиле поклонюсь.
Мужики еще немного поговорили о том о сём, и затихли. Только рассказчик за стенкой у Акулины всё ворочался и ворочался. То ли отрезанная нога болела, то ли душа, от которой ничего отрезать нельзя.
Акулина лежала и, растревоженная услышанным, молилась.
– Господи, если выпадет испытание рабу твоему Тимофею не на жизнь, а на смерть, помоги, отведи, помилуй. Пошли ему помощь, как послал этому человеку.
И долго ещё растревоженное сердце не давало ей покоя.
Глава 12
НА НОВОМ МЕСТЕ
Состав звякнул, зашипел паром и стал медленно подкрадываться к перрону. Акулина и Прасковья прилипли к окну. Поезд полз вдоль каких-то построек, а они никого из своих не видели.
– Устишку-то видишь, щёль?
– Да чей-то не успеваю разглядеть. Покель не увидала.
– Куды ж нам теперь?
– Погоди. Вот сойдем. Вещи получим. А там видать будет. Может, они письмо не получили.
– Ты ж ещё и телеграмму посылала?!
– Ну щёж, може тоже не получили.
А поезд тем временем запыхтел и остановился. Люди вытащили свои вещи в проход, готовясь на выход. Только брякнул открывающейся дверью тамбур как послышались крики и ругань кондуктора.
– Молодой человек, молодой человек, дай людям выйти.
Что он ей отвечал – Акулина не слышала, но выглянув в проход увидела пробирающегося через чужие тюки Илюшку. Извиняясь направо и налево, он заглядывал в каждое отделение, вспотевший и взволнованный.
– Тута мы, Илья, тута!
– Ну, наконец-то! Второй поезд с энтим номером встречаем. – Илья плюхнулся на сиденье.
– Нечего спешить. Остановка конечная, дальше всё одно не увезут. Вот люди сойдут, а там и мы. Бабушку на вокзале посидеть устроим, а сами пойдем вещи получать. А там машина на завод погрузку закончит, да нас сверху подберет.
– Будет тороторить-то. Чегой-то про поезд-то говорил?
– Дак, тётка Кулинка в письме номер поезда отписала, номер вагона указала, а дату отправки – нет. А такой поезд приходит раз в неделю. Вот мы как письмо получили – кинулись первый же поезд встречать. А телеграмму Вашу только потом получили. Да сегодня мать и девчонки на работе, а я во вторую. Так что приходится одному Вас встречать.
К этому времени проход вагона опустел и Акулина, Прасковья и Илья с тюком, вышли на перрон.
Потихоньку жизнь семьи вошла в привычную колею.
Акулина устроилась работать на строительство жилых домов. Рабочих рук не хватало. Война окончилась. И многие стали возвращаться на прежнее место жительства. За годы войны в городе выросли крупные заводы. Требовалось строить жильё, больницы, детсады, школы. Половина из тех, кого знала Устинья и кто ушел на фронт вместе с Тихоном и Иваном – не вернулись. Многие возвращались калеками. В конце лета 1945 г. на строительство стали поступать японские военнопленные. Акулина таскала кирпич и раствор на строительстве жилых домов, которых одновременно строилось несколько и все они были из кирпича. Поэтому называли их Каменный квартал. Так это название и осталось, хоть есть у этих домов теперь и номера и улицы. А ещё, ближе к Енисею почва была песчаная – там теперь улица Песочная. Таскал носилки вместе с Акулиной маленький, считай как она ростом, японец. Работали добросовестно, дружно. По– другому ни Акулина, ни японцы не умели. От тяжелой работы и непривычно холодного климата, многие японцы заболевали. Но Акулина думала, что тяжелее всего им от тоски по дому и родным. Как могла Акулина подкармливала своего напарника. То принесет варёной картошки, то хлеба с салом.
Как-то тащили на третий этаж кирпич, когда идущий сзади напарник Акулины тихонько охнул и присел, изо всех сил стараясь не выпустить носилки из рук. Его узкие темные глаза пытались улыбаться, но по щекам медленно катились слёзы.
Вечером на домашнем совете было решено, что Акулине надо уходить с этой работы, где и мужикам не под силу. Надорвется. И через некоторое время Акулина нашла работу полегче, хотя поставить на плиту двадцатилитровую кастрюлю, вряд ли легче. Так Акулина попала в столовую.
По вечерам, после окончания рабочего дня, жильцы барака собирались на лавочке возле входа, и играли в карты, чаще в дурака. Проигравший должен был лезть под стол и там трижды кричать "кукареку". Играли и на деньги. По копеечке. Копейки эти игровые хранились в банке из-под конфет "Монпансье" и тот из игроков, кто уходил одним из последних забирал с собой этот "капитал" до следующей игры. Ближе всех Акулина сошлась с Портнягиной Татьяной. Иногда они подолгу сидели на лавочке, или на завалине барака, о чем-то негромко разговаривая. А тем временем Устинья обратила внимание, что Татьяна, и без того невесёлая, день ото дня становилась всё мрачнее и мрачнее. Из своей комнаты почти не выходила. И даже её шагов через тонкую перегородку слышно не было.
На дворе уже стояла поздняя осень. Вечерами темнело рано. И ветер тоскливо завывал в печной трубе. В один из таких вечеров Татьяна стукнула в стену. Они уже давно наловчились разговаривать через тонкую стенную перегородку, а стучали, чтоб внимание обратить.
– Кулинка! Ты дома?
– Дома, дома… Щё?
– Зайди ко мне.
Акулина поджала губы, взглянула на Устинью.
– Никуда покель не уходи, слышь?
– Да слышу, слышу. Иди уж.
Акулина накинула на голову и плечи коричный, в крупную клетку платок с кистями и вышла. Следом хлопнула дверь Татьяниной комнаты.
Татьяна сидела на краю своей кровати. Ладони рук сжаты между колен. На голове белый в серую крапинку платок до самых глаз. Она повернула лицо к Акулине и то ли свет лампы из-под потолка отразился в них, то ли что другое сверкнуло, да так, что Акулину обдало холодом. Татьяна попыталась встать, но ноги подкосились и она тихо, как во сне, опустилась на пол. Обхватила голову руками и в таком же безмолвии раскачиваясь, стала беззвучно причитать. Размазывая по лицу катящиеся слезы. У Акулины холод от жалости и увиденной боли пробежал по спине.
– Устишка, слышь! – стукнула в стену.
– Слышу, слышу!
– Там у меня пузырек на окне. Сердечные капли. Неси.
– Несу.
Кое-как влили Татьяне несколько глотков. Но вид её всё равно был ужасен.
– Пошли к нам. Придешь в себя. Там видать будет, что к чему.
– Пусть Устинья идет домой. Я уже ничего. Уже стерплю.
Устинья краем глаза осмотрела комнату: может похоронка на кого из сыновей. Служили в этот момент оба. Нет, нигде никакой бумажки.
– Иди. Скоро девки вернутся. Ежели что – стукну, – и взглядом показала Устинье, что так будет лучше.
– Помер Николай.
– Все в руках божьих. Татьяна, ты подумай – двое сыновей его на твоих руках остались. И хучь взрослые они, а ежели сейчас ты себя в руки не возьмешь, то бог весть какую беду сможешь на них накликать. Будут они без вины виноватые, а ты всю жисть корить себя будешь. Пройдет время, боль обтерпится, а вот кабы новую не нажить.
– Давно он света белого не видал. Так и помер во мраке. Почти двадцать пять лет заживо был похоронен. Когда красные ворвались, всех белых расстреляли, а он спрятался, впопыхах его тогда не нашли. Думали, пройдет время, отсидится. Как-нибудь документы выправим. Только ничего у меня не получилось. Были мы не бедные и поставили к нам на постой большой военный чин красных. Тут уж куда высунуться – смерть. Так и просидел года три. А там я забеременела. Красный командир всё допытывался – кто из его подчиненных меня обманул. Говорил, расстреляет гада. Ведь знал, что между нами ничего не было. А тут такое. Разговоры всякие пошли. Я в их партийную ячейку ходила. Клятвенно уверяла, что ребенок не его и назвала солдата, который знала – погиб. Николай за это время сильно изменился. Кожа стала белесая, волоса я ему аккуратно стригла, сделались тонкими серыми. Книги все, что у нас были, перечитал. Болеть стал часто. Да не столько болел, сколько нервничал. Из подпола в дом вовсе выходить перестал. Меня извел. Все допытывал, как там сверху, да попрекал меня, что, мол, дура я, а коммунистам скоро каюк придет. Вот тогда он героем поднимется, и буду я, и сын его, им гордиться. День за днем, неделя за неделей. Втянулась я в такую двойную жизнь. Попривыкла. Да и подпол его понемногу обустроили. Отверстие проделали под кроватью, чтоб свет и воздух проходил. Только Леонид подрастал, да стал примечать, что вроде у нас кто в доме посторонний бывает. Когда подрос, совсем стало трудно прятаться в одном-то доме. А однажды говорит мне, ты, мол, маманя, меня нагуляла и опять какой-то мужик у нас в доме бывает. Выследил я. Только уж больно мне от людей позорно – сам нагулянный, невесть от кого и опять ты взялась за старое. А я и ответить ничего не могу. А ночью только хотела в подпол к Николаю спуститься, а Лёнька тут как тут. "Ага, – кричит, – вот я вас и поймал, голубчиков. Полюбовника своего в доме прячешь!". Поднялся Николай. "Не надо, говорит, не зажигай свет. Сын ты мой. Леонид Николаевич Портнягин. А меня судьба прятаться заставила. Поскольку офицер я белый, то ждет меня наверху расстрел. Вот мать и прячет все эти годы. А теперь и тебе сын придётся эту тайну хранить".
Я тогда просто обмерла. Стою не жива, не мертва. А Леонид напротив. Как-то весь встрепенулся, приободрился.
– Ничего, батя. Я теперь понимаю, что раньше вы мне сказать не могли. Мал был, вдруг где проболтался бы.
С тех пор с одной стороны в доме жить стало легче, а с другой стороны – боюсь, кабы Лёнька не сказал где чего лишнего, ребёнок ещё. А тут опять напасть, снова беременная. Порешили мы тогда, что рожу и уедем в такое место, где все люди приезжие и друг друга не знают. Николаю Леонид радиоприемник раздобыл. Отдали мы за него перину, да две пуховые подушки. Вот Николай и определил, что поедем мы в Сибирь. На большую стройку. Только уехать не скоро получилось. Никак не могли придумать, как Николая перевозить. Отчаялся он тогда, хотел идти и во всём покаяться. Я и боялась, и хотела, чтоб пошел. Потому как не жизнь это, а ад кромешный. Да Николай хорохориться-то хорохорился, а поняла я, никуда он не пойдет. Так перед сыном прихорашивается. А однажды прибежал Леонид домой с разбитым лицом, одежонка рваная.
– Не могу, говорит, более терпеть. Маманя, соседские пацаны тебя гулящей теткой зовут. И говорят, что мужиков ты по ночам принимаешь. Потому никого и не видят люди.
Как услышал всё это Николай – стал не просто белый, а серый, смотреть страх.
– Всё, говорит, далее тянуть опасно. Едем. С вечера погрузили вещи на подводу, да оставили во дворе, мол, раным рано на рассвете поезд, вот и изготовились заранее. А на самом деле – ночью Николай на дно зарылся. Так под барахлом и приехал на вокзал.
Бог миловал, пронырнул в багажный вагон. А еда, да вода были заранее припасены и в скарбе попрятаны. Доехали нормально. Выгружались, почтовый работник его увидал, головой покачал: "Куда такой болезный на стройку?" Да видать своих дел хватало. Более никто ничего не спрашивал. А Николая страх обуял, влез он опять в тряпьё и давай скулить, что мы его погибели хотим. Так он опять и попал в подпол. Только подпол у нас в бараке сырой и маленький – могила. А тут документы у меня только на старшего. Выкрутилась, показала справку о рождении старшего, а с собой взяла младшего. Ошиблись, говорю, при выдаче. Сами видите, какой у ребёнка возраст. Посмеялись в поликлинике, да карточку на него завели. Оттуда документы сами собой в школу передали, а как отучился документ получил.
Этот длинный рассказ привел Татьяну в чувство.
– Помоги, – Татьяна подошла к подполу, но от пережитого волнения, сил открыть хорошо притертую крышку – не хватало.
Акулина взялась за железное кольцо и подняла крышку.
В открывшимся проёме, Акулина увидела на деревянной лежанке, застланной чистым белым бельём лежал мужчина: среднего роста, худощавый, светлые волосы аккуратно зачёсаны назад. Одет он был в серые брюки и белую рубаху. В сложенных на груди руках горела церковная свеча. Пахло ладаном, мокрой землей и картошкой.
Акулина подняла глаза.
– Как хоронить думаешь?
– Придется тут в подполе закапывать.
– Нет, энто не дело. Рядом сверху печь. Земля всегда теплая и рыхлая. Смрад пойдет на весь барак. Всё и откроется. Только как потом сама оправдываться будешь? Сочтут убивцей. А сыновьям каково будет? – И Акулина осторожно закрыла крышку погреба.
Сели возле стола.
– Может на кладбище как?
– Как, щёб весь барак не знал, его через весь коридор протащить?
Обе повернулись к окну.
– Сейчас уже ночь. Греметь не сленд. А завтра днём, гвоздочки из рамы повытаскивай, будто моешь. А ночью, как все поснут, раму выставим и Николая твово вытащим. Землица ещё мягкая, супротив окна твово могилку и выроем. Только придется всё Устишке рассказать. Вдвоем не осилим.
Накапали в алюминиевую кружку капель от сердца. Татьяна выпила.
– Я к нему. Посижу рядом последнюю нашу ночь. А ты крышку сверху не закрывай, а замок на дверь повесь. Утром на работу пойдешь, откроешь. Ну, куда деваться. Говори Устишке. Там уж сама смотри, кабы не хуже.
На следующую ночь, дождавшись, когда во всём бараке потух свет, и наступила сонная тишина, переждав ещё немного, вдруг кто со второй смены задержался, три женщины выставили оконную раму. А перед этим вырыли могилку. Двое рыли, а одна караулила, на случай кто пойдет. Луна, будто специально им в помощь, спряталась за тучи. Темень стояла такая – хоть глаз коли. Тело Татьяна сама завернула в стеганое ватное одеяло, поверх в синее тканое покрывало. А чтоб не развернулось нарвала простынь на ленты и как малого ребенка, обвязала.
Зарыли быстро. Но даже полная темнота не скрывала свежевырытой земли.
– Ладно, из утра встану всё рядом вскопаю, мол, огород решились хоть малый завесть. Душа требует. Чай, деревенские мы. А счас пошли по домам. Хватит шоробориться. Перебудим всех, – и Устинья направилась к входу в барак.
Рано утром, когда ещё все спали, Устинья вскопала маленький клочок земли под своим окном заодно с Татьяниным. Но никто внимания не обратил. Правда через неделю соседи с другого края барака под своим окном тоже огородили клочок – летом цветы посадим. Так вдоль барачных окон выстроился самодельный заборчик, весной и летом там полыхали цветы, а то и росла морковь. И только Татьяна ничего не садила на своем клочке. Как-то не заметно для людей обложила его дерном и ближе к окну посадила тополь. Зная нелюдимый характер Татьяны, соседи особенно не интересовались таким её отношением к общему увлечению.
Почти одновременно оба Леонида вернулись из армии. Тот, что постарше, отслужил и призыв по возрасту и войну. А младшему повезло больше – он был призван уже в самом конце войны и отслужил только срочную службу. Старший же ещё и после войны прихватил.
Как-то вечером Илья, насвистывая новую песенку про монтажников-высотников и чувствуя себя её героем, возвращался с работы домой. Проходя мимо своих окон, увидел старшего Леонида. Он вернулся первым. Леонид сидел на завалинке барака, под окном своей комнаты.
– О! Привет Победителям!!! – Илья вошел в загородку под окнами.
– Чего тут скучаешь?
– Да, понимаешь, столько лет дома не был. Привыкаю.
– Ясно, – и Илья протянул цепкую рабочую руку. – Бывай.
А Леонид сидел на завалинке под окном материнской комнаты, под подросшим тополем, у могилы своего отца и молча, глядя на обложенный дерном холмик, рассказывал ему свою жизнь… рассказывал. Отец оставался для него живым, до самого возвращения. Потому что письма на фронт проверяла цензура, и Татьяна не могла написать сыну о случившемся. А Леонид добыл для отца документы и летел как на крыльях, что вот теперь, наконец, заживут.
Глава 13
ПОВИДЛО
На душе у Прасковьи воцарился мир. Жила она в тепле. И хоть комната была только одна, но хлопотать другую для неё и Кулинки никому в голову не пришло. Потому как война всех заставила потесниться. А самое главное, не было ни у кого желания. Все были рады, что снова вместе.
Иван вернулся без телеграммы и предупреждения. Как-то днём, когда дома были только Прасковья да Надежда, в дверь стукнули, и следом же она открылась. Прасковья насторожилась: "Кто энто?"
А Надежда, поправлявшая свою пышную кудрявую шевелюру перед квадратным настенным зеркалом в деревянной рамке, присела и кинулась к дверям: "Ваня! Ванечка! Ваня!!!". И повисла на шее у брата.
В дверях стоял статный военный, в белом полушубке и армейской шапке со звездочкой.
– Здрасте. Вот, вернулся. Где все-то?
– Иван? – и глаза Прасковьи затянула пелена слез.
– Ну что ты, бабушка Прасковья. Ведь жив, не ранен даже. Я тут тебе подарочек припас, – Иван разделся, повесил полушубок на вешалку у дверей и достал банку сгущенного молока.
– Так на работе. Я к мамане сбегаю. Сообщу. Ленка в закрытом цехе. А к Илюшке на верхотуру тоже не докричишься. Уж вернутся и узнают.
– Ладно. Не тараторь. Пойду-ка я пока в баньку схожу.
– Счас, Ванечка, я соберу тебя.
– Вот портки да рубаху исподние батины положу. Ты в свои-то прежние не поместишься, – и Надежда с сомнением осмотрела Ивана.
На мгновенье сердце Ивана замерло: " Батя, никогда уже не свидимся, батя".
– Ложи, – и радость возвращения смешалась с болью потери.
– Полушубок-то оставь. В баню-то лучше в Илюшкиной фуфайке.
– Ладно. Раскомандовалась, – и Иван послушно натянул маловатую фуфайку.
Вечером перед ужином Иван раздавал подарки. Матери привез теплую вязаную шаль, которая много лет потом грела Устинью, а сестрам по тоненькому, прозрачному как воздух, платку. Акулине достался отрез материала, хранила она его потом в своём привезенном сундуке много лет.
– А тебе вот, – и Иван поставил на стол чемодан не чемодан, черный, со скошенной стороной, украшенный перламутровым узором. Привязанным прямо к ручке маленьким ключиком открыл – и все замерли. Внутри оказался аккордеон. Настоящий немецкий аккордеон. О таком Илья даже мечтать не мог.
И тут Иван вспомнил, что приготовленный для бабушки Прасковьи подарок – банка сгущенного молока, отдан ещё днем.
– А это Вам, – и Иван протянул Прасковье пачку печенья из своего сухого пайка. Опустил руку в свою солдатскую котомку, чуть замешкался: "Мам, приготовил ещё вначале войны. Вот", – и Иван протянул Устинье квадратную серебряную коробочку.
– Портсигар это. Для бати. Убери.
В возникшей тишине Устинья открыла ящик комода, купленного Тихоном еще до войны и аккуратно положила туда, где хранила бельё мужа. А потом в этом портсигаре хранились от получки до получки и на всякий случай все семейные сбережения.
Все уселись ужинать.
Самым лучшим подарком оказалось сгущенное молоко. Прасковья отламывала кусочек белого хлеба, макала его в сладкую белую жижу и с видимым удовольствием ела.
На следующий день Иван пошел в отдел кадров и уже через день вышел на работу.
А с первой получки, помня, как Прасковья радовалась сгущёнке, Иван зашел в магазин и купил пол-литровую банку абрикосового повидла. Повидло понравилось Прасковье ещё больше, чем сгущенка. Потом и Иван и Илья, где сэкономив на обеде, где на кино, постоянно покупали ей разных сортов повидло.
– Устишка, энто у нас и яблоки и ягода в Покровском растет, а мы повидлов не делали.
– Яблоки-то растуть, да сахар кусается. Потому и не делали. А тут сахар купить можем, да яблоки кусаются.