355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Упорова » Бб высшей квалификации (СИ) » Текст книги (страница 1)
Бб высшей квалификации (СИ)
  • Текст добавлен: 11 сентября 2017, 21:30

Текст книги "Бб высшей квалификации (СИ)"


Автор книги: Татьяна Упорова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Упорова Татьяна Марковна
Бб высшей квалификации


«ББ» ВЫСШЕЙ КВАЛИФИКАЦИИ

Так до конца и не понимаю, каким ветром меня занесло в институт Культуры. Во все времена этот институт не пользовался уважением у масс, имел множество нелестных прозвищ – Ликбез, Институт Культуры и отдыха, Заведение мадам Крупской и так далее. К институту относились пренебрежительно и высокомерно, так и норовя пнуть его прицельно или походя.

Желая вернуть институту доброе имя, его ректор Скрыпник решил открыть факультет научно-технической информации и перевода, что было очень модным веянием времени. Это вдохнуло жизнь в уснувший, было, институт – по его жилам заструилась свежая кровь выпускников языковых школ. Очень скоро новый факультет стал набирать обороты, и восемь лет подряд держал первое место в городе по конкурсу на поступление, не считая, конечно, творческих вузов.

Мне самой никогда не пришло бы в голову всерьез подумать об этом институте. Но в последние школьные каникулы я случайно столкнулась с двумя пламенными агитаторами и фанатичными защитниками этого учебного заведения. Ими оказались мать и дочь Фрадкины – прелюбопытнейшая пара.

В последнее школьное лето я уговорила родителей предоставить мне свободу, то есть снять дачу, где я могла бы существовать самостоятельно. Обычно я проводила большую часть лета в Пушкине, куда каждый год отправлялись бабушка с дедушкой и куда меня неизменно ссылали под деспотичную опеку. Сей «отдых» я ненавидела всеми фибрами души и перенесла это чувство даже на ни в чем не повинное Царское Село, которое потом многие годы избегала.

На этот раз мне сняли дачу на берегу Финского залива, в Сестрорецке, значительно более почитаемом курортном месте, густонаселенном моими ровесниками. Формально мою просьбу о предоставлении свободы выполнили, но, разумеется, родители не могли оставить меня совсем без присмотра, посему под различными предлогами меня поселили в одном доме с семьей тети. Меня долго инструктировали. Мне повелели ежедневно возвращаться домой в условленный час, о чем следовало докладывать родственникам. Родители наведывались лишь пару раз в неделю для надзора и острастки. Вскоре ко мне пожаловала еще одна "пара глаз" – на побывку прибыла бабушка, папина мама. Ей я также обязана была докладывать о своих отбытиях и прибытиях, что, как водится, носило чисто формальный характер и не сильно меня обременяло. Докучали только ее постоянные жалобы и недовольства, а, кроме того, ежедневные требования пополнения запаса лекарств. Мое предложение сделать закупки хотя бы на пару дней понимания не встретило, поскольку лекарства непременно должны быть "свежими". Но все это я сносила весьма стоически, так как после "отбоя", доложив всем о своем возвращении, я немедленно выпрыгивала в окно (благо моя комната находилась в первом этаже). Пробравшись по-пластунски под окнами родственников, я оказывалась на свободе, где меня ожидала интереснейшая компания и масса увлекательных занятий: ночные купания, пение под гитару у костра, танцы, задушевные беседы, да всего и не перечислишь. Я хранила наивную уверенность, что мои ночные вылазки никем не обнаружены. Значительно позже я узнала от тети, что все ее семейство знало о моих проделках, но решило не докладывать об этом, видимо, посчитав, что "горбатого" исправить невозможно.

Вот там, в Сестрорецке, мне и повстречалось это занятное семейство, немедленно начавшее агитировать меня поступать в институт Культуры. Делали они это абсолютно бескорыстно. Старшая Фрадкина преподавала там историю КПСС, всем своим обликом полностью соответствуя данной миссии: некая смесь профессиональной революционерки и местечковой еврейки. Неизменно облаченная в сильно потертый и засыпанный перхотью деловой костюм, чья молодость явно совпала с ее собственной, с волосами, туго зачесанными назад пластмассовым гребнем (единственным украшением всего ее аскетического облика), она даже дома говорила на языке передовиц из «Правды» и «Партийной жизни». Она сразу же взялась обрабатывать меня, в чем, в конце концов, и преуспела. Ей вторила дочь – поздний ребенок очень немолодых родителей, существо навечно лишенное возраста, с обликом рано состарившейся девочки и наивностью малого ребенка, которая с годами только усиливалась.

Так на волне моды меня и внесло в этот институт, а вот с чем вынесло – это еще большой вопрос. То, что образование он давал никудышное, не оставляло сомнений. Я с изумлением наблюдала, как весьма солидные люди принимали всерьез (или успешно делали вид) все это наукообразие. Были, конечно, приятные, но редкие исключения: кафедра иностранных языков, кафедра психологии и отдельные жемчужины на общем, в основном, сером фоне. Состав преподавателей был достаточно случайным, кроме, разве что, специальных кафедр. Институт вбирал в себя почти всех, без особого разбора. Были тут и те, кто пострадал за убеждения и несговорчивость, и посему был изгнан из более престижных учебных заведений. Много было преподавателей-евреев, не допускавшихся в более серьезные институты. И первые, и вторые были, как правило, находкой для института. Один из лучших составов сохранился на кафедре иностранных языков, почти полностью перешедшей из закрывшегося института Иностранных языков. Тогда и созрела идея создать языковый факультет. Однако попадались и абсолютно гротескные типажи, как, например, наш преподаватель физики, уволенный из Университета (поговаривали, что за пьянство). После его лекций мы выходили с коликами в животе, но на экзамене он нам отомстил за этот гомерический хохот и вдоволь поглумился и над нами, и над нашим куратором – очаровательной молодой аспиранткой. Некоторые преподаватели вымещали на нас свои разочарования и жизненные неудачи, а другие, наоборот, взирали на нас равнодушно и свысока.

Наиболее колоритной фигурой был профессор кафедры технической библиографии Даниил Юрьевич Теплов. Внешним видом он напоминал состарившегося, раздобревшего и вечно обиженного ребенка. Человек необыкновенной эрудиции и широчайших знаний, он по первой профессии был математиком, а в наш институт пришел совершать революцию в информационных науках. Он занимался внедрением кибернетики и математических методов в техническую библиографию, исследовал вопросы энтропии информации. Лекции его были невероятно заумными и изобиловали терминами, о которых мы никакого понятия не имели и даже не знали, где можно было об этом узнать. Учебников не существовало, так как Даниил Юрьевич только работал над его созданием; задавать вопросы было совершенно бессмысленно – его девиз гласил: «Чем труднее студенту – тем лучше!», то есть перефразированная суворовская формула: «Тяжело в ученье – легко в бою!» Если же кто-то осмеливался задать вопрос, то получал в ответ, либо все ту же сакраментальную фразу, произносившуюся с изуверской усмешкой, либо пространный экскурс в область, никакого отношения к вопросу не имевшую. С его лекций мы выходили с сознанием своего полнейшего ничтожества, чего, по-моему, Теплов и добивался, получая огромное удовольствие и от самого лекторского процесса, и еще большее от вида наших постных физиономий. Мы всегда с ужасом ждали экзаменов, так как большая часть материала, так до конца и осталась для нас загадкой.

Общую библиографию преподавала интеллигентная дама со звучной еврейской фамилией и не менее звучным именем-отчеством (совершенно не помню ни того, ни другого, но фигура ее четко стоит перед глазами) с низким прокуренным голосом и чарующими манерами. Она называла нас «деточками» и «голубчиками» и относилась с нескрываемым сочувствием и симпатией ко всем студентам, а особенно к обладателям фамилий, не менее звучных, чем ее собственная. Во время экзаменов она периодически выходила покурить, объявляя об этом во всеуслышание, а возвращаясь, подолгу громко кашляла перед дверью прежде чем войти в аудиторию. Когда, отвечая, кто-то из студентов нес явную околесицу, на лице ее появлялась смущенная полуулыбка, она издавала какие-то горловые звуки и тут же бросалась помогать наводящими вопросами, фактически, подсказывая правильный ответ. Если же отвечающий исправлялся, подхватывая протянутую руку помощи, восторгам ее не было границ. Из ее уст еще долго сыпались выспренние похвалы в адрес «талантливого» студента.

Педагогику преподавал профессор Базанов, человек весьма преклонных лет, обликом напоминавший сельского учителя. Ходил он всегда в одном и том же видавшем виды костюме, в бесформенной, потерявшей цвет шляпе и с неизменным портфелем времен «Очакова и покоренья Крыма». Вся его фигура была неказистой и непрезентабельной. Мы относились к нему с высокомерием и снисходительностью, лекций его не слушали и, пользуясь полной безнаказанностью, вели себя далеко не лучшим образом. Но, когда я неожиданно оторвавшись от интересного чтива или захватывающей беседы, вникла в излагаемый материал, я понимала, что он рассказывал об удивительно интересных вещах и обладал недюжинными знаниями, богатейшей биографией и прекрасным русским языком. К сожалению, это мое открытие ничего не изменило. А когда вскоре мы узнали о смерти старого профессора, осталось ощущение едкого стыда и сожаления.

Я уже несколько раз упоминала кафедру иностранных языков. Состав ее был великолепен. Преобладали пожилые дамы, блестяще знавшие предмет и способные поддержать беседу, практически, на любую тему. Руководил этим слегка увядшим цветником «душка» Гилинский – одинокий представитель сильного пола на весьма обширной кафедре. Он был всеобщим любимцем, его обожали и ему готовы были поклоняться студенты и их родители, подчиненные и остальные коллеги. Положение его в институте было прочным и казалось незыблемым, хотя он был единственным евреем среди заведующих кафедрой, не считая, правда, завкафедрой философии, профессора Новикова, но у того была какая-то сложная и запутанная биография. Однако даже такого всеобщего любимца, как Гилинский, сумели «подсидеть».

Когда мы учились на третьем курсе, профессору Теплову, вечно обуреваемому разными экзотическими идеями, пришло в голову обучать нас японскому языку. Он считал это необходимым, полагая, что за японским языком – будущее информации (весьма сомнительное утверждение: почти вся научная и техническая литература в Японии издавалась и издается на английском языке). Сказано – сделано, к нам пригласили преподавательницу японского языка – холодную, властную даму средних лет – Ирину Б. Японский стал факультативом, но группа собралась весьма внушительная. Мы начали заниматься с упоением, плохо представляя, за какую трудную задачу беремся. Пока мы изучали Катакану и Хирогану – упрощенную слоговую письменность, все шло хорошо. Но, когда дело дошло до иероглифов, начались серьезные проблемы. Дело в том, что один и тот же иероглиф, может быть целой фразой, словом, слогом или буквой и отличить, когда и в каком значении он употребляется, невероятно сложно. Вскоре нас постигло первое крупное разочарование: нам задали перевести небольшой текст. Мы приобрели двухтомный японско-русский словарь и с энтузиазмом принялись за дело. Когда на следующем занятии, гордые собой, мы стали по очереди зачитывать свои переводы, оказалось, что у всех они получились совершенно разными. Но самым удивительным было то, что ни у одного из нас перевод даже отдаленно не напоминал оригинал. После этого группа немедленно распалась. На следующее занятие нас пришло всего трое... Преподавательницу оскорбило столь малое количество, и она отказалась заниматься с нами, так что занятия на этом прекратились. Мне было жаль – заниматься было очень интересно. Единственное, что я усвоила на этих занятиях, что японским языком можно овладеть, лишь изучив культуру и обычаи этой страны. Я стала читать все, что попадалось о Японии, включая японскую художественную литературу.

По слухам, эта самая Ирина Б. и "подсидела" Гилинского, сменив его на посту заведующего кафедрой, а оторванный от любимого дела он вскоре умер, но это случилось уже после того, как мы покинули стены института.

За время учебы мы перевидали великое множество разных преподавателей, и практически каждый из них был чем-то примечателен. Дело в том, что за четыре года нас пытались обучить такому количеству всевозможных предметов, что и перечислить немыслимо. Наш вкладыш в диплом по длине превосходит вкладыш любого иного института. Нас пытались обучить всему «понемногу и как-нибудь», но от такого «пунктирного» обучения в наших головах почти ничего не оставалось.

Самое ценное, чем меня одарил институт – это мои подруги, с которыми мы были вместе все эти годы и продолжаем дружить до сих пор, хотя жизнь разбросала нас по всему свету: трое – здесь, в разных городах Америки, две – в Германии, а две так и живут в Ленинграде.

* * *

Я всю жизнь стремилась в медицину, мечтала быть хирургом. Никогда, даже в самые юные годы, не собиралась стать ни ассенизатором, ни космонавтом. Было юношеское увлечение морем, навеянное жизнью в среде морских офицеров, среди морской романтики. Но самое главное влияние на это оказало, конечно, мое отношение к отцу: я его боготворила, он был моим идеалом. Даже в подростковом возрасте с его максимализмом и нигилизмом образ отца, хоть и потускнел немного, но все-таки уцелел.

Это отношение впоследствии сослужило мне не слишком хорошую службу. Всех встречавшихся мне в жизни мужчин я волей неволей сравнивала с папой, но планка была слишком высока. Никогда и ни в ком я не смогла разглядеть того потрясающего конгломерата безграничного обаяния, неиссякаемого задора, бьющего через край жизнелюбия, заразительной веселости, быстроты реакций, широчайшего кругозора и искрящегося остроумия на фоне абсолютной порядочности, надежности и цельности натуры. На папином пятидесятилетии я произнесла тост, заявив, что мне не очень повезло с отцом (на этом месте все присутствующие замерли: того ли ожидали от единственной любимой дочери юбиляра!..) Я выдержала паузу и продолжила: "При таком отце я никогда не смогу встретить никого не только равного ему, но даже отдаленно напоминающего!" Все облегченно выдохнули и зааплодировали. Тост понравился всем, кроме, разумеется, моей свекрови.

Наши отношения с папой далеко не всегда были простыми – уж слишком высокие требования мы предъявляли друг к другу. Папа очень любил меня, посвящал мне много времени и сил. В детстве это случалось не так уж часто: в перерывах между плаваниями, в те краткие моменты, когда мы оказывались под одной крышей. Эти встречи всегда были праздником, я жила ожиданием и мечтами. Если у меня возникали какие-то проблемы или конфликты, я мысленно обращалась к отцу, а обидчикам мстительно обещала, что вот приедет папа и всем им воздаст по заслугам.

Но, когда после папиной демобилизации, мы всей семьей поселились у дедушки с бабушкой в трехкомнатной "распашонке", в наших отношениях многое изменилось. Праздники превратились в уныло-тусклые будни, с привкусом горечи, сожаления и недоумения. Мне было в то время пятнадцать лет – самый трудный переходный возраст, не дававший спокойно жить ни мне самой, ни моим близким.

Для папы это тоже был период перехода от военной жизни к гражданской. Он разом оказался не у дел, лишенный всех привычных ориентиров и атрибутов. Да и жить в качестве приживалки у маминых родителей, втроем в одной комнате, было невероятно тягостно для него. Его гордая и честолюбивая натура не могла с этим примириться.

Такая сложная комбинация не сулила ничего хорошего. Папа вдруг решил круто взяться за мое воспитание. Тут-то и нашла коса на камень. Я привыкла к совершенно иному отношению, да и момент был выбран явно не самый удачный, не говоря уже о методах. Я не на шутку обиделась и злобно затаилась. Саботировала любые требования, исходящие от взрослых. С мстительным удовольствием врала и изворачивалась. И раньше не сильно откровенничавшая с домашними, я вообще почувствовала себя в стане врагов. Мама вышла из доверия задолго до того, посмев однажды высмеять одно из моих наивных признаний. После этого я надежно отгородилась от нее высоким забором, прочно поместив ее в разряд недругов. Любая утечка информации о моей жизни, а, в особенности, о внутреннем мире, таила опасность, потому все мои усилия были направлены на самозащиту.

Я бунтовала, ревновала и злилась, не прощая маме ни малейшего промаха. К этому добавлялись вечные родительские распри и перебранки, в которых я всегда априори винила маму. Они ссорились и мирились, а я долго переживала и саму ссору, и примирение, казавшееся неуместным. Это еще больше отгораживало меня от родителей.

Отпущенные на трудоустройство после демобилизации три месяца подходили к концу, а папа все никак не мог определиться. Перебирал разные варианты, но ни один из них не смог вернуть блеска его глазам, его запросы явно плохо соотносились с действительностью. В самый последний момент пришлось хватать, что подвернулось. Промучившись немного в стандартной проектной конторе, изнывая от скуки и бессмысленности (привычный к совершенно иному темпу жизни, он выполнял за неделю полученные на месяц проекты, а остальное время маялся от вынужденного безделья), он сменил работу на менее престижную, но зато более живую. Слегка оглядевшись на новом месте, он задумал совершить, ни больше, ни меньше, как революцию в отечественной энергетике. С присущими ему воодушевлением и энергией, с непонятно каким образом сохранившейся детской наивностью и задором, он бросился отважно сражаться с ветряными мельницами. Чем заканчиваются подобные битвы, общеизвестно. Армия чиновников всех рангов поднялась на защиту своих насиженных мест, как только осознала, что этот шутки шутить не намерен.

В конце концов, папа решился перейти на преподавательскую работу, которую всегда избегал, считая нудной и однообразной. Он устроился в Институт повышения квалификации руководящих работников строительства (на самом деле название института было много длиннее) преподавать экономику строительства (!), специальность столь же далекую от его основной, как, например, история искусства. Провозгласив, что «нет таких крепостей, которые...», обложившись кипами толстенных фолиантов (мне казалось, что и десятую долю этого количества невозможно освоить за целую жизнь), он на какое-то время пропал для общества и семьи. Книги он глотал моментально. Владея скоростным чтением, проглядывал страницу по диагонали, сканируя ее, и в его памяти оставался фотографический отпечаток текста. Он никогда этому не учился – это был природный дар. Очень часто таким же образом он читал и художественную литературу. Однажды, застав меня за чтением какой-то нашумевшей повести, бросил на ходу: «Что ты теряешь время на эту ерунду...» Я возмутилась: «Откуда ты знаешь, ты же не читал?» – «Я просмотрел». Он действительно пролистал журнал, взяв его в руки на несколько минут. Я иронически хмыкнула, и тогда он пересказал мне содержание.

Кроме того, папа обладал совершенно феноменальной памятью, все близкие использовали его в качестве ходячего справочника по самым разным вопросам. Правда, нередко мне проще было отыскать ответ в какой-нибудь книге, чем нарываться на экзекуцию. Случалось, что вполне невинный вопрос оборачивался чем-то вроде экзамена, вызывая шквал встречных вопросов и насмешек по поводу моей серости. Но вот готовиться с папой к экзаменам было большим удовольствием. Мои подруги, очарованные папой с первой же встречи, постоянно напрашивались к нам, несмотря на то, что мамино присутствие повергало их в трепет. Помимо массы всяких сведений, мы получали еще огромный заряд бодрости и веселья, и ломоту во всем теле от бесконечного хохота.

Проглотив несметное количество информации (я все удивлялась, зачем ему столько, но он был непреклонен в своем желании добраться до самой сути, считая, что не может появиться перед аудиторией, пока не будет готов ответить на любой предполагаемый вопрос), папа стал с упоением преподавать и одновременно писать докторскую диссертацию. Он писал ее много лет, постоянно одержимый новыми идеями, методиками и концепциями, и каждый раз полностью переделывая уже готовую работу. В процессе он успел написать пару-тройку кандидатских и докторских своим знакомым, что делал с таким же рвением и восторгом. Как я уже говорила, защитить докторскую папа не успел, хотя выпустил монографию, прошел предварительную защиту и даже дождался выхода автореферата.

Все это я привезла с собой. Ликвидируя архив, я просто не в силах была выбросить папины труды. И хотя я прекрасно понимаю, что этих страниц вряд ли когда-нибудь коснется рука человека, я рада, что смогла их сохранить.

* * *

Итак, я всегда хотела быть врачом. В десятом классе записалась на малый факультет педиатрического института. Наконец-то я попала в свою стихию. Но, поддавшись уговорам, отступила и соблазнилась более легким вариантом – гуманитарным вузом. Пошла по пути наименьшего сопротивления, приведшем меня в институт Культуры – единственный гуманитарный вуз, куда в то время принимали евреев. Как почти всегда в моей жизни, путь наименьшего сопротивления оказывается наиболее соблазнительным и обычно побеждает в выборе, а услужливое сознание легко и быстро подбирает утешительные аргументы и подводит прочную базу. Для подготовки в мединститут требовались титанические усилия: о химии я имела весьма туманное представление, биологию знала в рамках школьной программы, чего было явно недостаточно. Весь этот труд казался непосильным. Посему я сочла, что мои шансы на поступление в институт с первого раза совсем невысоки, а провал был бы освистан моими родственниками и их средой, да и не особенно хотелось подтверждать смелые прогнозы "любимой" учительницы. Так я и оказалась студенткой института Культуры.

Поступать, несмотря на серьезный конкурс, было не особенно трудно, но не обошлось без нервотрепки. Первым ударом была четверка за сочинение. Папа пошел узнавать, за что я получила четверку (при таком конкурсе каждый балл был на учете, предполагалось даже, что проходной будет двадцать – все пятерки). Ему показали мое сочинение: я не сделала ни одной ошибки, что само по себе было подвигом, учитывая мою вечную невнимательность и торопливость. Но в комментарии к сочинению говорилось, что я использовала слишком много цитат Маяковского (им было невдомек, что я вся была пропитана и нашпигована ими и вообще могла разговаривать исключительно с помощью этих цитат). К экзаменам по литературе меня готовила мамина школьная подруга, тетя Дина. Учитель истории, она из-за болезни почти всю жизнь зарабатывала репетиторством по литературе, русскому языку и истории. Собственной семьи у нее не было, и к нам она относилась, как к родным. Занималась со мной, а потом и с Марианной в принудительном порядке. Маяковский был ее коньком, и то, что я насквозь пропиталась его стихами, было исключительно ее заслугой.

Однажды, перед самым вступительным экзаменом я занималась у нее на даче. Она меня совершенно замучила, и я почти потеряла рассудок. Ночью мне приснился сон: слова из стихов Маяковского выстроились квадригой и грозно наступали на меня безоружную, а по голове без устали колотил молоточек, приговаривая: "Силлабо-тонический, силлабо-тонический..." (стихотворный размер, который использовал Маяковский). Я дико закричала, подняв по тревоге весь дом. Перепуганная тетя Дина растолкала меня, а, узнав причину моих воплей, утром отправила домой, наказав не прикасаться к книгам. Я не заставила себя долго упрашивать и бросилась выполнять ее наказ.

Когда папа доложил о причине моего "провала" на сочинении, я впала в форменную ярость и заявила, что больше в этот институт никогда не пойду, на что папа спокойно заметил: "Конечно, не ходи. Пусть им будет хуже". Разумеется, я покорно поплелась на следующий экзамен.

Еще один удар едва не постиг меня на экзамене по английскому, слегка сбив с меня спесь. Я перевела газетную статью не дословно, а литературно, сохранив смысл, но поменяв некоторые слова. Экзаменатора это не устроило, она заподозрила меня в незнании пропущенных слов и уже готова была снизить оценку, но после короткого размышления решилась подарить еще один шанс. Мне выдали другую вырезку, которую на этот раз я должна была перевести с листа, без подготовки. От обиды на глаза навернулись слезы, текст расплывался и исчезал, но я все-таки сумела справиться с собой и получить столь необходимую пятерку, что спасло меня от позора и провала. Язык был профилирующим предметом: проходной балл в том году оказался 19,5 – то есть можно было получить одну четверку по любому предмету, кроме иностранного языка.

Напряжение во время экзаменов было страшным, абитуриентов засыпали на всех экзаменах пачками, институт утопал в слезах и содрогался от рыданий. У меня нервный срыв произошел перед последним экзаменом по истории. Всю последнюю ночь я зубрила даты (цифры вообще мое слабое место, они в моей памяти не задерживаются), папа бодрствовал вместе со мной, заталкивая в мою непослушную голову факты и даты. Кончилось это истерикой. Весь материал окончательно перепутался, я не в силах была отличить одно событие от другого. Я рыдала и категорически отказывалась идти на экзамен. Папа силой умыл меня, затолкал в машину и под конвоем доставил к аудитории. Смирившись с неминуемым, я успокоилась и даже помогла на экзамене своей соседке: та пребывала в полнейшем шоке, вытащив неподходящий билет. Мой билет ей приглянулся, и я с готовностью с ней поменялась.

Смешно вспомнить, но поступление я отметила в косметической поликлинике. Мне давно хотелось проколоть уши, но мама поставила условием зачисление в институт(!). Увидев свою фамилию в списке принятых, я не стала терять время на братание с ликующей толпой, а стремглав понеслась прокалывать уши (серьги я предусмотрительно захватила с собой). Вскоре я гордо выплыла из поликлиники, поигрывая золотыми колечками в ушах. Мечта сбылась, и восторг от этого действа, значительно превысил радость поступления.

Студенческие годы, конечно, самые лучшие – это аксиома. Наш институт, однако, как был серым и скучным в былые годы, так почти и сохранился до наших времен, несмотря на все усилия ректора и на новомодную специальность, приведшую, как я уже говорила, в его стены вполне приличную публику.

Институт занимал два здания: Дом Бецкого и Дом Салтыкова. Дом Бецкого, расположенный прямо у Лебяжьей канавки, отделявшей его от Летнего сада, принадлежал Ивану Ивановичу Бецкому, внебрачному сыну фельдмаршала И. Ю. Трубецкого, чью усеченную фамилию он и носил. Бецкой был крупным деятелем сначала Елизаветинской, а потом и Екатерининской эпох. Тридцать лет он был президентом Академии художеств; принимал участие в создании сети воспитательных учреждений, в которую входил и основанный им Смольный Институт Благородных Девиц; а, кроме того, был воспитателем великих князей Александра и Константина Павловичей. После смерти Бецкого, дом был выкуплен в казну, а позже перестроен архитектором Стасовым для племянника Николая I, принца Петра Ольденбургского.

Дом Салтыкова, построенный архитектором Кваренги, сменил множество хозяев. В конце XVIII века этот дом был подарен генерал-фельдмаршалу Николаю Салтыкову. Потомки Салтыкова владели домом до 1917 года, однако они не проживали в нём, а сдавали в аренду. В 1829-1855 годах в доме находилось австрийское посольство во главе с графом К. Л. Фикельмоном, а с 1863 по 1918 годы здание снимало британское посольство.

Некоторые залы, интерьеры и лестницы сохранились почти нетронутыми. Так знаменитая розовая гостиная, в которой читал стихи Пушкин, дошла до нас в своем первозданном виде, правда, стены ее в ходе многочисленных ремонтов приобрели такой оттенок розового, что, боюсь, ни Пушкин, ни тем более Долли Фикельмон не смогли бы этого вынести.

Институт испокон века был девичьим: на зарплату библиотекаря нельзя было прожить даже впроголодь, не то, что прокормить семью. Однако, отдельные представители сильного пола, не слишком многочисленные и, по большей части, весьма экзотические все-таки сновали по нашим некогда роскошным коридорам и лестницам, местами сохранившим следы былой красы: все-таки в девичестве это здание было австрийским посольством, где царила блистательная Долли Фикельмон и бывал Пушкин.

На режиссерском факультете мужское население было более представительным. До общения с ними наш факультет, слывший в институте "белой костью", иногда милостиво снисходил, остальных же мы высокомерно игнорировали. На музыкальных факультетах тоже попадались достойные особи мужского пола, но рангом пониже.

Самыми яркими личностями с дирижерского факультета были Женя Х. и Боря К. Женя был сыном нашего преподавателя, тихого, интеллигентного и глубоко эрудированного человека. Сам Женя обладал множеством талантов: был музыкален, играл на нескольких инструментах, писал интересные и оригинальные стихи и рассказы. Мы с ним дружили. Но беда его была в том, что он никак не мог найти своего места в жизни, метался между увлечениями и пристрастиями, бурлил, периодически впадал в отчаяние и нередко гасил все это алкоголем, а потом и наркотиками.

Однажды он пригласил меня пойти к его друзьям, послушать музыку – они разжились какими-то дефицитными записями. Я прихватила с собой подругу Лену. В какой-то момент у нас с Леной кончились сигареты, и Женя щедрой рукой выдал нам папиросы. Мы не слишком обрадовались замене, но, за неимением "гербовой", приняли подношение. По наивности мы не заметили, что папиросы имели несколько странный привкус и необычный запах. Зато, мы не могли не заметить удивительной метаморфозы, произошедшего с нами: весь остаток вечера, включая и путь домой, мы с Леной хохотали без остановки. Пассажиры в метро и автобусе взирали на нас с недоумением, а мы ничего не могли с собой поделать. Дома, взглянув на себя в зеркало и обнаружив невероятно расширенные зрачки, мы, наконец, поняли, что произошло. Жене я потом еще долго пеняла, отказавшись впредь куда-либо с ним ходить.

Лет через десять после института я случайно столкнулась с Женей. От прежнего весельчака и балагура не осталось и следа. Передо мной предстал желчный человек, опутанный проблемами и неудачами, топивший все это в вине и наркотиках. Он сетовал на Ленконцерт, где работал, в основном скитаясь по задворкам нашей империи. Оттуда (с задворок) он однажды привез себе жену, на которую тоже не переставал жаловаться. Встреча была тягостной и надолго оставила чувство горечи и вины.

Боря К. был музыкальным руководителем одной из самых популярных в городе рок-групп «Акваланги», соперничавшей с еще более знаменитой группой политехнического института «Фламинго». На концерты «Фламинго» попасть было практически невозможно. Народ ломился во все двери, просачивался через окна, чердаки и подсобные помещения, пробирался ползком, висел на оконных рамах. На одном из их концертов публика устроила форменную оргию с раздеванием, после чего их выступления запретили, и они уже больше никогда не возродились.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю