355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Щепкина-Куперник » Из детства Литы » Текст книги (страница 2)
Из детства Литы
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:40

Текст книги "Из детства Литы"


Автор книги: Татьяна Щепкина-Куперник



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

IV

Вернувшись к себе, Агния призадумалась. Как-никак появление в доме нового существа, к тому же не взрослого, сложившегося человека, а двенадцатилетней девочки, неизбежно влекло за собой осложнения и налагало обязанности.

Агнию нельзя было назвать злой женщиной, нисколько. Она только была сухой, черствой, эгоистичной натурой. С самого детства никто ее особенно не любил: мать предпочитала некрасивой девочке хорошенькую Мелитину, свой портрет. В ней развились хмурость и неприветливость, свойственные детям, которых не балуют. Мало-помалу она постаралась приобрести влияние на брата и сестер, которые начали невольно подчиняться ее властному характеру и побаиваться ее; это чувство осталось даже тогда, когда все уже вышли из детства. Ранняя самостоятельность и положение почти хозяйки в доме при выживающей из ума и стареющей матери помогли этому, и так вышло, что никто особенно Агнию не любил, никого и она не любила, если не считать младшей сестры Евлалии, к которой у нее было что-то вроде любви.

Вторая сестра Агнии, Мелитина (мать Литы), рано вышла замуж, без особенного одобрения сестры и брата, за человека небогатого и не за купца, а за простого «чиновника», как с презрением говорили у Рябининых. Молодые, впрочем, уехали сейчас же после свадьбы в Киев, и на руках у Агнии осталась только Евлалия. Евлалия росла красавицей, живой, своенравной и пылкой, и Агния баловала ее и исполняла все прихоти сестры.

И сейчас Агния покачивала головой, вспоминая, как бывало шумно в старом доме, когда съезжались к Евлалии подруги, как звенел ее голос, распевавший песни с утра до вечера; даже бабушка ворчала про себя: – Ишь, цыганское отродье-то, словно бы сама из хора, прости, Господи!

Но Агния говорила ей:

– Оставьте, бабушка, пускай веселится!.. Вот и довеселилась…

И Агния вздохнула, вспоминая Евлалию, и проговорила:

– Нет уж, довольно и одной… Больше баловства не будет!..

Вошедшей в комнату Марине она сказала:

– Что ж, Бог испытание послал.

Марина понимала свою хозяйку с полуслова и, усаживаясь с обычным вязаньем на стул у притолоки, подтвердила:

– Новую обузу вам, это истинно. Тоже ведь за нее Богу ответ давать!..

Обе повздыхали, потом, как и всегда, Агния взялась за толстую синюю книгу с золотыми буквами и золотым крестом на переплете и, надев очки, принялась за вечернее чтение, чтобы унять свои мысли.

Но, прочтя несколько страниц, она приостановилась и благоговейно подняла глаза к небу, пошептавши краткую молитву. Потом обратилась к Марине:

– Вот, Маринушка! Мы-то так да сяк, а Бог-то вон Он!..

Это красноречивое вступление до того заинтересовало Марину, что она опустила вязанье на колени и, воззрившись на Агнию, превратилась в слух. Она уже привыкла, что за чтением своих книг Агния, найдя что-нибудь особо поучительное, поделится с нею прочитанным и они побеседуют на обычную тему о мудрости и благости Божией.

Агния Дмитриевна читала теперь житие преподобной Макрины и о том, как воспитывала ее мать, благочестивая Эмилия.

«Добродетельная Эмилия, – гласила книга, – не приучая юной отроковицы к излишеству светских манер и не вдыхая в нее охоты к пустым удовольствиям, обучала ее всему, что прилично знать девице, которая должна жить в свете и сделаться хозяйкой.

Женское рукоделие и домонадзирание были ее занятием, а чтение Священного Писания или отеческих сочинений служило ей отдохновением.

Да не подумает кто-нибудь, что Эмилия, удалив от своей дочери приманчивые искусства большого света, украшением женского пола почитала невежество: благоразумная мать только предостерегала ее от суетности света. Хотела, чтоб дочь с разумом острым и основательным соединяла набожность просвещенную, для сего удаляла от нее все, не соответствующее этому намерению. Например, она не хотела и слышать, чтоб Макрина обучалась музыке, ибо знала, что это чрезвычайно развлекает мысли девиц и вдыхает в них скуку и отвращение от других занятий, более пристойных их полу и нужных всю жизнь».

«Ох, верно!» – думала про себя, читая эти строки, Агния и вспоминала безумные вальсы, которые разыгрывала когда-то Евлалия на запертом ныне на ключ рояле красного дерева, пылившемся в гостиной…

«Часто матери водят детей своих в театр и другие увеселительные места, отвращающие их от трудолюбия, а между тем сами же оказывают желание приучить их к трудолюбию.

Эмилия не желала в здравую пищу мешать яду: ходить во храм Божий была единственная прогулка Макрины, утренняя и вечерняя.

Там слушала она поучения духовных пастырей и, чему научалась, обязана была дома повторить пред матерью. В сих упражнениях Макрине минуло двенадцать лет».

Агния торжественно закрыла книгу и взглянула на Марину. С минуту обе помолчали.

– Что скажешь, Маринушка? – нарушила молчание Агния. – Провидение Божеское прямо…

– Да, уж это подлинно… Как по писаному расписали, – подтвердила Марина.

– И думать не о чем. Господи, Владыке! Ты все за нас, все за нас, недостойных! – восклицала Агния, а проснувшаяся маменька забормотала:

– То-то, театр… Я сама ей говорю: не доведут тебя театры-то эти да балы до добра! А ты небось потакаешь… ты все потакаешь… а вышло-то по-моему… Чего хорошего… А все театры да веселье – беса тешат!..

С тех пор для Литы настала новая жизнь, потянулись долгие, однообразные дни, немногим разнившиеся от жития преподобной Макрины, разве в том, что вместо кроткой и мудрой матери Эмилии была не скупившаяся на брань и тычки тетя Агния.

V

Жизнь Литы шла изо дня в день с однообразием машины: в семь часов она вставала, мылась, молилась, потом шла к тетеньке Агнии; поздравляла с добрым утром, целовала ручку у бабушки, потом у тетеньки, потом молилась в образной, рассматривая бесконечное количество икон, старых, темного письма, в дорогих ризах, перед которыми теплились, как драгоценные камешки, цветные лампадки. Потом возвращалась в комнату к тетеньке, где уже на столе шипел самовар и дымились горячие булки. После чая тетенька занималась с ней – заставляла ее читать и писать, учила вязать и шить. В двенадцать часов обедали. После обеда все отдыхали. В три часа пили чай, после этого Лита читала Агнии вслух «Жития святых», «Благочестивые размышления», «Сокровище духовное, от мира собираемое» и другие душеспасительные книги. В пять часов ужинали и опять отдыхали; в половине восьмого пили чай, а к девяти часам у Литы в комнате гасили огонь.

По субботам закладывали карету и ездили к вечерне, а по вечерам топили баню, и мылся весь дом: сначала хозяйка, потом челядь; после бани пили чай с клюквенной пастилой до седьмого пота и ходили все красные, точно ошпаренные. По воскресеньям ездили к обедне, а к обеду пекли пироги с кашей и сигом. Когда кто-нибудь захварывал, то пил малину и липовый цвет «от лихорадки», горькую траву «от живота», прикладывали капустные листы «от головы» и натирались теплым свиным салом «от груди».

К ужину, большей частью к тете Агнии, приходили какие-нибудь салопницы, монашки, странницы, помогали ей коротать вечерок. Так дни и шли – сегодня как вчера и завтра как сегодня.

Лита мало-помалу затихала и уходила в себя. Из прежней шумливой, бойкой хохотуньи-девочки вырабатывалось молчаливое существо с опущенными глазами, тихое как мышка. Ей внушили строго-настрого три правила, составлявшие венец благовоспитанности, по мнению тети Агнии.

– Никогда не бери ничего без спросу.

– Никогда не входи в комнату, пока не позовут.

– Никогда не суйся разговаривать, пока тебя не спросят.

Лита заучила эти правила и руководствовалась ими; но так как спрашивали ее о чем-нибудь редко, то и разговаривать приходилось ей мало. А так как за исключением определенных часов к тетеньке ее не звали, то она очень много времени проводила одна, предоставленная самой себе. Главным источником развлечения для нее было прежде всего знакомство с домом. Она обошла там все закоулки, заглянула во все чуланчики, боковушки и лесенки; только оставались перед нею запертыми, пугая своей недоступностью и таинственностью, комнаты тети Евлалии. Что там, почему туда никому нельзя ходить, какая это Евлалия – все эти вопросы роились у нее в голове. Она попробовала с ними обратиться к единственному лицу в доме, с которым отваживалась разговаривать, не ожидая вопроса, – к Лушке, когда они как-то остались вдвоем при крепко спящей бабушке. Но Луша могла ей рассказать очень немного, и то, что она рассказала, только увеличило тень загадочности, витавшую над запертыми комнатами левой половины.

– Они, сказывают, красавицы были и веселые такие, и был у них жених, уж должны были на Красной горке свадьбу сыграть. И вот поехали это они раз кататься, жених-то молодой, красивый был – верхом, вишь. Лошадь-то под ними чего-то испугалась, сбесилась да и сбрось его; он это о тумбу головой как ахнется… так и дух вон.

– Умер? – с ужасом, замирая, спросила Лита.

– Вестимо, помер… Часочка два, сказывают, промучился и помер. Ну вот, тетенька-то ваша с тех пор заперлась у себя и никого видеть не хочут.

Лита понять сразу не могла.

– Да почему же?

– Вот потому же… Что коли он помер, так и никого другого ей не надо. И сама вроде как бы померла, потому семь лет сидит без света Божьего, только няньку свою Антипьевну к себе пускает.

– Что ж она там делает? – широко открыв глаза, спросила Лита.

– А Бог их знает! Говорят, плачут да по комнатам ходят, да книжки читают, на портрет его смотрят… вот и все.

– Ведь это же ужасно!.. – воскликнула Лита. Ей казалось непонятным, чудовищным – молодой, красивой вот так запереться и сидеть долгие годы одной, никуда не ходить, никого не видеть, ничего не делать…

– Чего ужасно? – сказала спокойно Лушка. – Я бы на их место с удовольствием… Никто тобой не помыкает, все тебе принесут, все сделают, сиди да лежи, что хочешь!.. Только и заботы!

Для Лушки такое спокойствие казалось недосягаемым идеалом, – до того она уставала возить, поворачивать, кормить капризную бабушку и разговаривать с ней по ночам, когда старухе не спалось.

Но Лите это добровольное затворничество не давало покоя, и мало-помалу мысль об этой странной тетушке взяла в ее пылкой головке верх над всем другим. Теперь, когда она гуляла по саду, уже начинавшему освобождаться от зимнего оцепенения, она со жгучим любопытством глядела на занавешенные окна левой половины. Иногда некоторые окна открывались, и Лита невольно подходила к ним ближе, в надежде, не увидит ли она тетушку; но не видала ничего, кроме силуэта старой Антипьевны, проветривавшей одну комнату за другой. С Антипьевной девочка познакомилась, конечно, как и со всею прислугой. Старушка от затворнической жизни, которую она добровольно делила со своей госпожой, стала очень несловоохотлива. Увидавши Литу, она только поклонилась ей и промолвила:

– Мелитиночкой звать-то?

– Да… – ответила Лита. Ей нравилось круглое, доброе, хоть и отуманенное какой-то грустью лицо старушки. Но она не отважилась с ней разговаривать и, только завидев, всегда смущенно улыбалась и кланялась:

– Здравствуйте, Антипьевна.

Мысли о тетушке непременно вызывали у нее представление о разных сказочных заколдованных царевнах, злых и добрых волшебницах. Сказок она не забывала. Лита очень скучала без чтения, потому что тетя Агния своих душеполезных книг не давала ей с собой. А все книжки, привезенные из дома, она перечитала по нескольку раз. Но как-то раз, когда весь дом спал после обеда, Лита, от скуки заглядывая в разные шкафы и комоды, нашла в диванной незапертый шкаф, набитый разрозненными и растрепанными книгами. Для девочки это был целый клад: это неожиданное открытие дало пищу для молодого жадного ума. Правда, пища эта была не очень полезная, но все же лучше, чем голод… Были тут и «Бедная Лиза» Карамзина, и старые тома «Нивы», и календарь 1875 года, и «Сонник», – но зато нашелся Гоголь, разрозненные тома Пушкина, «Крошка Доррит» Диккенса и другие книги, на которые Лита набросилась с восторгом. Были там и старые учебники; на русской хрестоматии Лита вдруг увидела сделанную детским почерком кривыми буквами надпись: «1870 года 1-го сентября Мелитины Рябининой», и у нее забилось сердце от волнения – детская книга ее матери! Эту книжку она унесла к себе, завернула в чистую белую бумагу, прикрепила бумагу облатками в виде незабудок и надписала, стараясь как можно красивее выводить буквы: «Книга мамочки».

Лита хоть и не помнила матери, но из рассказов бабушки создала образ прелестной молодой женщины, нежной, доброй, хранила о ней память прямо с благоговением, про себя не называя ее иначе как «мамочка». Ей даже мысленно приятно было произносить это ласковое имя, которого не хватало одинокой детской душе.

С находкой книг ей стало житься легче. К ней в доме привыкли, как привыкли бы, вероятно, к котенку или собачке: она никому не мешала. Агния считала, что исполняет по отношению к ней свой долг, и совершенно не интересовалась внутренней жизнью ребенка, да вообще понятие «внутренней жизни» было Агнии чуждо – жизнь сводилась для нее ко сну, еде, расчетам и молитвам.

VI

Становилось все теплее и теплее. В окнах, выходящих во двор, выставили рамы; в саду красная верба покрылась пушистыми шариками и зазеленела травка.

Теперь у Литы появилось новое развлечение, тем более занимательное, что оно было сопряжено с «опасностью» и «риском».

Когда в девять часов дом замирал, Лита надевала калоши, накидывала теплый платок и потихоньку через окно уходила в сад.

Никому никогда не приходило в голову после девяти часов прийти и взглянуть, спит ли она, не разметалась ли, не жарко ли, не холодно ли ей, – у нее убирали свечу, и этим дело кончалось. А ей не спалось. Начитавшись за день книг, наполнявших юную головку целым миром разных картин, вопросов, фантазий, она просто не могла лежать спокойно. А в ставни, в прорези сердечком, смотрела луна, и в саду казалось так чудно… Лита убедилась, что ставень не запирали, а только затворяли. Она открывала окно, оглядывалась и с бьющимся сердцем ставила сначала одну ногу на выступ фундамента, потом другую, потом тихонько спрыгивала на мягкую, чуть влажную землю – и исчезала в саду.

Турки она не боялась – она с ним давно подружилась, принося ему разные лакомые косточки и лаская его, так как очень любила собак и знала, что они не трогают, если их не бояться и не дразнить. Она и теперь всегда относила ему кусок хлеба и гладила по большой голове, а он благодарно лизал ей руки, тихо повизгивал и рвался за нею, пока позволяла цепь.

Свела она дружбу и со старым ночным сторожем, единственным, кто мог бы «донести» на нее; старик твердо помнил, что он должен сторожить дом от воров и разбойников, а раз барышня не принадлежит к их числу, так и пусть гуляет на здоровье. И когда она его, ластясь и конфузясь, попросила: «Мне можно погулять по саду, Арефьич?» – тогда он удивленно ответил: «Твой сад-то, гуляй на здоровье…»

И она не боялась бегать по большим аллеям, освещенным луной, смотреть на узоры и переплеты черных теней на земле и вдыхать пряный запах мокрого листа и молодой травы под мерный стук колотушки Арефьича. Иногда она бежала к старику и говорила:

– Арефьич, можно с тобой походить?

– Чего ж, ходи, Господь с тобою! Места всем хватит! – отвечал Арефьич, и они шагали вместе, причем Лита приставала к Арефьичу с разными расспросами: его она тоже не боялась.

Арефьич рад был развлечению в свои длинные ночи и охотно рассказывал Лите все, что знал, пыхтя трубкой и ворча иногда, как старая нянька:

– А ты в воду-то не ступай, видишь – лужа?

Знал Арефьич много, жил он при рябининском доме с незапамятных времен, сперва кухонным мужиком, потом дворником и уж потом, когда ослабел для другой работы, ночным сторожем.

– По ночам-то я все равно не сплю! – объяснял он Лите. – Хоть ты мне целковый заплати – не засну, и шабаш! А попробуй уснуть – сейчас это он меня давить начнет.

– Кто он?.. – спрашивала Лита с интересом.

– Тьфу, тьфу! Не к ночи будь помянут: известно кто – анчутка!

Что такое анчутка, Лита уже смутно знала. В анчутку верил весь рябининский дом, и Марина неоднократно внушала Лите:

– Закрывай, матушка, на ночь все, что есть: и ящики, и комоды… Храни Бог бутылку открытой оставить или там банку с вареньем: сейчас анчутка влезет и все перепортит.

Таким образом Лита освоилась с этим понятием. Арефьич дополнил ее сведения рассказами о том, что надо в конюшне держать козла, а то он всех лошадей перепортит.

В таких разговорах незаметно проходило время. Иногда они разнообразились воспоминаниями о прошлых годах, о том, как бывало весело в рябининском доме, когда барышни молодые были. Как устраивались здесь катанья с гор, гаданья зимой, летом качели, костры, поездки на лодках – во всем этом Арефьич еще принимал участие. Рассказывал он про мать Литы, Мелитину Дмитриевну, какая она была приветливая и любезная и как, бывало, всегда его звала: «Дяденька Арефьич», и никогда, чтобы криком или тычком, а все так: «Голубчик, Арефьич, пожалуйста да спасибо»…

– А тетиного жениха ты помнишь? – спросила Лита.

– Это Евлалии-то Дмитриевны? Как не помнить. Господи! Еще как обручение-то отпраздновали, пять целковых мне отвалил! Ну и молодец же был! Все, бывало, на гитаре играл и песни пел. Не по-нашему, не по-русскому больше пел, а, бывало, как запоют разом с барышней-то, с Евлалией, хоть и не понимаешь, а так жалко станет, ажио слеза прошибает. Все пели да катались. Ровно два ребенка малых. Да и то: ей-то девятнадцатый годок пошел, а ему-то, пожалуй, годика на три поболе… Да вот не судил Бог…

И опять задумывалась Лита, и сердце горело в ней жалостью к судьбе этих бедных, веселых, счастливых людей, так любивших друг друга.

Уже бледнело небо и высоко-высоко стояла луна, когда она возвращалась к себе и крепко засыпала.

Как-то раз в одну из ночей, когда луна особенно ярко светила над садом, Лита по своему обыкновению бродила по саду. Она взяла у Арефьича колотушку – она иногда забавлялась этим, пока старик курил и полудремал, сидя на лавочке под липой. Эта ночь напоминала ей Киев – так ярка была луна, так ласково голубело высоко над головой темное небо и так проплывали и таяли белые облачка с темно-золотистыми краями мимо полной луны, окруженной точно радужным сиянием.

Невольно взглядывала Лита на блестевшие голубым светом окна левой половины. Лунный свет падал на стекла, и казалось, будто за ними, за этими белыми занавесками, идет какая-то таинственная жизнь, не такая, как во всем доме.

И вдруг одна из занавесок зашевелилась.

У Литы кровь отлила от сердца – так она испугалась. Она невольно отодвинулась в тень кустов сирени, на которой уже набухли почки, и замерла, не сводя глаз с окна. Тут же она сказала себе, что это ей померещилось: ведь все давно спят… Но занавеска опять пошевелилась, затем отдернулась – и распахнулось окно.

В окне стояла женская фигура, тонкая, вся в черном. Голова ее была низко опущена и в тени, Лита видела ясно только две сложенные худые белые руки, на одной из которых блестели два золотых обручальных колечка, и этот блеск приковал к себе все внимание девочки, которая затаила дыхание и боялась шевельнуться.

«Это и есть тетя Евлалия», – подумала она.

Тетушка подалась немного вперед, разомкнув руки и взявшись ими за подоконник, слегка выставилась из окна. Она подняла голову, и луна ярко осветила ее лицо.

Это было прекрасное, тонкое, бледное лицо с казавшимися неимоверно большими темными глазами. Темные волосы, разделенные пробором на две половины, падали двумя тяжелыми косами, как на старинных картинах. Лите вдруг вспомнилась панночка из гоголевской «Майской ночи»: верно, и та была такая же бледная, до прозрачности бледная, прекрасная и печальная! Глаза ее были подняты к небу, и в них точно застыли слезы. Она несколько минут, не отрываясь, смотрела на луну, потом всплеснула руками, заломила их, запрокинула голову и с тихим стоном исчезла, как видение, наполнив душу девочки восторгом и страстным сожалением. Лита бросила Арефьичу колотушку и ушла к себе, но долго не спала. И предмет ее дум, получивший внезапно облик живой, бледной красавицы, еще больше стал занимать ее воображение, и она все мечтала о том, что бы могло сделать тетю Евлалию не такой печальной.

VII

Действительно, могло показаться непонятным даже и взрослому и думающему человеку, как это Евлалия Рябинина, богатая невеста, красавица, могла так по доброй воле уйти от мира, хуже, чем в монастырь, потому что в монастыре все-таки есть и живые люди, и дело, и работа, тогда как здесь, кроме своих четырех стен и старой няньки, Евлалия не видела никого и ничего.

Многие толковали об этом, охали, ахали и наконец предоставили Евлалию ее судьбе, решив, что «бедняжка тронулась в уме», и на этом успокоились.

Однако ничего подобного не было: Евлалия совершенно не была помешанной, скорее ее можно было назвать душевнобольной, и нуждалась она в излечении, но не находила его.

Евлалия получила от жизни страшный удар в ту пору, когда она еще недостаточно окрепла, чтобы вынести его стойко и не погнуться под ним, как нежное растение под сильным порывом ветра.

Когда на ее глазах умер трагической смертью жених, за минуту до того смеявшийся и смешивший ее веселыми шутками, она этого сразу даже понять не могла от ужаса. Но когда поняла, что это – смерть, что ее жизнерадостный, милый Володя больше не существует, а кругом по-прежнему ходят люди, сияет солнце и равнодушно смотрит на землю голубое небо, она впала в безумное отчаяние. Полудетская привязанность ее к Володе, с которым они в детстве еще вместе играли, приняла теперь характер поклонения его памяти, тогда как всё и все остальные сделались для нее ужасны.

Будь в это время у нее мать или даже разумный, любящий друг, они бы, вероятно, сумели вывести ее из этого опасного состояния, пробудить в ней желание жить дальше если не для личного счастья, то хоть для других. Но кругом были невежественные, тупые женщины, умевшие только охать, причитать и заказывать панихиды по новопреставленном рабе Божьем Владимире.

Евлалия замкнулась в себе.

В безумии своего отчаяния она решила никогда больше никого не видеть и ни с кем не говорить. Сначала сестра и бабушка пробовали войти к ней и нарушить ее запрет, но она не впустила никого, кроме вынянчившей ее Антипьевны, и заявила, что больше никто ее не увидит.

Мало-помалу, видя, что проходят месяцы, а Евлалия не изменяет своего обета, женщины начали проникаться суеверным благоговением к этому «подвигу» и перестали протестовать… А тем временем одиночество стало для Евлалии привычным и необходимым; она втянулась в него, как-то замерла вся в своем бездействии. Дни, недели, годы тянулись для нее незаметно в мрачных комнатах, всегда закрытых от солнца; извне не проникал к ней шум жизни, и не было никакого толчка, чтобы вывести ее из этого оцепенения на свежий воздух, на солнечный свет.

Портреты Володи, его письма, некоторые книги, которые они читали вместе, составляли все ее общество. С няней она почти не разговаривала и никогда не спрашивала ее о домашних, как будто их не существовало.

В первое время старая Антипьевна, расчесывая темные длинные косы своей «выхоженушки», пробовала уговаривать ее, что не годится так убиваться, что горе от Бога дадено и надо его покорно терпеть. Но Евлалия выслушала ее до конца, потом своим тихим голосом, из которого как-то исчезли все ясные и радостные звуки и который звенел как надорванная струна, сказала ей спокойно:

– Няня, если ты хочешь, чтобы я тебе позволила со мной остаться, ты со мной никогда не разговаривай.

И так это сказала, что старуха побелела и заплакала… Но оставить ее совсем одну не решилась и покорилась воле своей барышни.

Так они жили рядом, почти не обмениваясь словами, и казалось, само время застыло и замерло в этих странных, точно нежилых комнатах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю