Текст книги "Из детства Литы"
Автор книги: Татьяна Щепкина-Куперник
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Татьяна Щепкина-Куперник
Из детства Литы
I
Дом был построен в начале прошлого столетия; тогда он был настолько далек от города, что служил дачной усадьбой. С тех пор все переменилось вокруг него: вырубили рощи, застроили пустыри, появились новые улицы, зазолотились кресты церквей, задымились фабричные трубы по берегам Большой Невки, а рябининский дом оставался неизменным. Деревянный, на каменном фундаменте, окрашенный светло-коричневой краской, с белыми колоннами у фасада и белыми лепными веночками над окнами, он отделялся от набережной забором и палисадником, а позади него тянулся запущенный сад. Сад был такой, что и сейчас трудно было поверить, что он рос в городе: вековые дубы, старые кряжистые березы, тенистые липы, лопухи в человеческий рост, папоротником заросший ручеек, извилинами бегущий по саду и сбегающий прямо в Невку под каменным мостиком. В дальнем углу сада, на возвышении, стояла беседка грибом, и оттуда открывался широкий вид – на огороды, пустыри, полотно железной дороги вдали, и на поля и рощи – уже за городом.
Летом рябининский дом принимал обыкновенный, даже веселый вид добродушного старого гнезда, благодаря зеленеющему саду и по привычке разбиваемому в палисаднике цветнику. По реке мимо дома бегали со свистом пароходы; на дровяных барках иногда пели мужики; проезжали возы, слышались разговоры, смех, крики; но зимой вокруг него все точно вымирало. Старый дом угрюмо закрывал ставни спозаранку, палисадник заметало сугробами снега, и только в одном-двух окнах правой половины сквозь щели ставень виднелся огонь; редкие проезжие и прохожие косились на старый дом с запертыми воротами и думали: «И кому охота жить в такой глуши?»
Однако там жили, и жили безвыездно, несмотря на то что у хозяйки этого дома, Евдокии Даниловны Рябининой, было два больших дома в Петербурге: один на Подьяческой, другой – на Невском. Но она даже и взглянуть на них не ездила; впрочем, она вообще никуда уже не выезжала, за исключением летних дней, когда ее вывозили в палисадник – в кресле на колесиках, так как она не владела ногами. Маленькая, сухая, сморщенная старуха плохо видела, плохо слышала; целыми днями спала, а когда просыпалась, то по большей части мутными глазами глядела в одну точку и, жуя губами, что-то шептала про себя. Иногда это были молитвы, иногда просто воркотня по поводу чего-нибудь случившегося уже лет двадцать назад.
Настоящей хозяйкой в доме считалась и была старшая внучка Евдокии Даниловны, сорокапятилетняя девица Агния Дмитриевна.
Дом Рябининых достался по наследству от отца покойному мужу Евдокии Даниловны, именитому купцу первой гильдии Памфилу Памфиловичу Рябинину; он, отходя в лучший мир, передал его, вместе с двумя другими, сыну своему Дмитрию Памфиловичу. Дмитрий Памфилович вскоре после смерти отца женился и переехал в город, а в старом доме на Выборгской, как почтительный сын, оставил жить привыкшую к дому маменьку. Маменька и рада была, потому что молодая невестка была ей не очень по душе: Дмитрий Памфилович женился на молоденькой цыганке Паше. Паша была красавица, скромница и сделалась отличной женой и хозяйкой; но свекровь не могла забыть, «что взята она не из именитого купечества, а из, прости, Господи, цыганского хора».
Тем не менее молодые Рябинины прожили дружно и мирно около двадцати лет, и было у них уже четверо детей – старшая дочь Агния девятнадцати лет, сын Памфил пятнадцати, десятилетняя Мелитина и грудная еще Евлалия. Когда Паша простудилась и умерла, огорченный вдовец не женился вторично. Он забрал всех дочерей и привез их в старый дом к бабушке, а сам с сыном уехал в Нижний размыкать горе работой.
Несколько лет спустя умер и он, оставив сына продолжать свое дело – большое пароходство в Нижнем. Девицы же так и остались у бабушки, и мало-помалу властная и энергичная Агния, пошедшая в Рябининых и наружностью и характером, совсем сменила дряхлевшую бабушку.
Замуж Агния так и не вышла и до сих пор жила с бабушкой в старом доме, нимало не горюя об этом. Она свысока глядела на мужчин, терпеть не могла детей; как ни странно, она не любила даже собак и кошек, и в доме не было ни одной живой твари, если не считать цепного пса Турки да своевольно существовавших мышей, чей писк и шорох слышен был в долгие зимние вечера в парадных комнатах.
Парадные комнаты были посредине дома: вправо шла половина бабушки и Агнии Дмитриевны, в четыре комнаты левой половины ход из парадных был заперт, и они сообщались с внешним миром посредством черного хода. Две же комнаты в ней стояли пустыми.
Когда-то, в то далекое время, когда еще жив был Памфил Памфилович, комнаты эти предназначались для гостей и редко оставались пустыми. В доме бывало шумное веселье, песни цыган, хлопанье пробок от шампанского, игра на балалайках, стрельба в цель и другие развлечения, в то время как Евдокия Даниловна, запершись у себя в комнате, плакала и зажигала лампадки у всех образов, чтобы разгулявшиеся гости не подожгли дом… Все это давно прошло, миновало, и теперь в комнатах уже стало пахнуть нежилым. Лег на все неуловимый налет времени, потускнели золотые рамы овальных зеркал, повытерлась клеенчатая обивка мебели красного дерева, облупилась кое-где краска; картины и стекла зеркал затянуты были кисеей, а большая часть мебели стояла в чехлах, как в саванах.
Редко кто заглядывал в эти комнаты, кроме прислуги, по обязанности время от времени делающей вид, что убирает их. Разве когда приезжал братец Памфил Дмитриевич из Нижнего, его принимала там Агния, но он недолго оставался. Останавливался же он всегда в гостинице на Морской: «за дальностью расстояния от центра», как он выражался, в рябининском доме ему было неудобно. Когда же являлся отставной полковник, управлявший городскими домами, доставшимися сестрам, или их поверенный, то Агния Дмитриевна, нечинясь, принимала их на своей половине. Там вообще сосредоточилась жизнь. Там была спальня бабушки, небольшая образная, чистая комната, служившая и столовой, спальня Агнии и затем большая комната, где стояли шкафы, сундуки и спала Маринушка – нечто среднее между горничной и экономкой, любимица и ровесница Агнии, тоже старая девица. За бабушкой ходила здоровая, краснощекая племянница Марины, деревенская девушка Лушка. А в черной передней, чтоб не страшно было без мужчины, спал кухонный мужик Слюзин, тощий, хилый человек с бородою в виде мочалы, почти всегда пьяненький, но в пьяном виде тихий и добродушный. Таковы были обитатели правой половины.
Там шла жизнь, там сводили счета, заказывали обеды, постились, служили молебны, поднимали иконы. Пахло там всегда лампадками, постной пищей и камфарным маслом, которым натирались все старухи, когда у них болели зубы, что случалось очень часто. Принимались там и визиты: редкие посещения каких-то отдаленных родственниц, более частые – ближних монашенок, богомолок, батюшки.
Зато на левой половине было тихо как в могиле. Если бы не хлопала иногда дверь да не проходила туда или оттуда бодрая, здоровая старуха лет под шестьдесят, в темном ситцевом платье и черном повойничке, можно было бы подумать, что там никто не живет. Но старушка иногда проходила к Агнии Дмитриевне и, истово поклонившись, говорила: «Пожалуйте нам денег… чай весь вышел». Или: «Пойду в город, надо холстеца купить, рубашечки у нас прохудились».
И на вопрос: «Ну что, как, Антипьевна? Что нового?» – отвечала: «Все то же-с, чему же новому быть-то?»
И, сокрушенно вздохнув, опять скрывалась на левой половине.
Остальная челядь помещалась отдельно, и кухня и службы были во дворе. Там же жил и ночной сторож, который спал целые дни, а ночью, как филин, выходил из своей норы и до рассвета стучал в колотушку, время от времени покрикивая: «Слу-ша-ай!..»
II
Лита была круглая сирота. Она жила у своей бабушки матери покойного отца – в Киеве, в веселом белом домике, где было множество цветов на окнах и на зеленых подставках прямо на полу, а в клетках пели, щелкали и заливались целый день канарейки. Бабушка любила детвору, и потому у Литы постоянно бывали ее школьные подруги. У них шли игры и веселье, разделяемое собачонкой Бобкой, неизвестной породы, но прекрасного характера, и толстым, важным котом Матросом.
Литу любили и баловали, она была живая, бойкая девочка. В свои одиннадцать лет она уже очень много читала, увлекалась сказками, знала такие вещи, как «Ундина» Жуковского и сказки Кота-Мурлыки. Вместе со своей любимой подругой Соней они мечтали сами сделаться писательницами, да и вообще о чем они только не мечтали! Но главная суть детских мечтаний сводилась к тому, чтобы никогда не разлучаться и все делать вместе. Как-то само собою подразумевалось, что всегда так и будет и что всегда они будут жить в двух домиках через дорогу, весною играть то у одной, то у другой в саду под сиренями, а зимою за руку бежать из школы домой, где или у бабушки, или у Сониной мамы ждал их вкусный обед с разными любимыми пончиками или коржиками.
И вдруг все это рухнуло.
Бабушка серьезно заболела.
Раз вечером она позвала к себе Литу и ласково, тихо заговорила с ней прерывавшимся от слабости голосом:
– Литочек мой, деточка моя родненькая!.. Ты уж теперь не маленькая; вот я и хочу тебе сказать: если пришел мне час умереть – не горюй очень и не плачь обо мне, моя рыбка, помни, что мне будет хорошо; авось Господь Бог меня к Себе примет; а ты уж без помощи не останешься.
– Бабушка, бабушка! – вскричала Лита, вне себя от горя и изумления.
Мысль о смерти была еще чужда и страшна ей… Но старушка тихо ее остановила:
– Постой, голубка… Мне что-то трудно говорить, я хочу сказать: я уж обо всем распорядилась; у тебя в Петербурге есть тетки – мамы твоей покойной сестры, – и бабушка та еще жива, хоть и старенькая. К ним тебя Иван Феодорович и отвезет, в случае если мой час настал. Они – твои родные и, Бог даст, тебя не обидят… сироточка ты моя! – И бабушкин голос задрожал и оборвался.
– Бабушка! Миленькая! – страстно закричала Лита. – Не надо умирать! Пожалуйста, родненькая! Не надо! А уж если умрешь, так возьми и меня с собою!
Лита неутешно плакала и умоляла бабушку не умирать; но все ее мольбы были напрасны – в конце зимы бабушка тихо скончалась, точно заснула. И лежала в гробу красивая и улыбалась той счастливой улыбкой, которой часто улыбаются мертвые, точно желая сказать оставшимся, что смерть вовсе не так ужасна… А Лита плакала и не понимала, как бабушка может улыбаться, оставляя ее тут одну.
Много ей пришлось еще плакать после этого…
С горькими слезами простилась она и с Соней, с милым белым домиком, со старой служанкой Варварой, даже Бобку и Матроса расцеловала в грустные морды, – они точно чуяли общую тревогу, – и Иван Феодорович, старый приятель бабушки, повез Литу в чужой, далекий Петербург.
9 марта 1895 года солнце «вступило в знак Овна» в 8 часов 59 минут утра, по сообщению календаря, и началась весна. Но это только по календарю. На самом деле оказалось, что совсем нет никакого солнца. День был серый-серый, и только кое-где поднималось что-то вроде желтоватого тумана. Грязный снег лежал по улицам, а река только немного вздула свой почерневший лед, словно стараясь и еще не находя сил разбить его. Деревья стояли голые, черные, вороны с карканьем летали над ними, и ранняя весна была похожа скорее на позднюю осень – без солнца, без света, без жизни. Так болезненная, надломленная юность кажется иногда старообразной без улыбки, без смеха, без радости.
В такой день дрожащая, заплаканная Лита очутилась в Петербурге. Было только пять часов, а казалось, совсем сумерки.
– Здесь всегда так?.. – со страхом спросила она Ивана Феодоровича, за руку которого держалась, как маленькая.
– Что – так?
– Так темно.
– Ну нет! – успокоил он ее. – Просто сегодня погода плохая.
Лита недоверчиво примолкла. Пока они ехали долго от вокзала по грязным шумным улицам, переезжали какие-то мосты, ехали опять, все дальше, дальше, она молчала и, широко открыв глаза, глядела по сторонам. Как это все было не похоже на веселый красивый Киев, где так много солнца и такие прелестные дома!.. А какой-то будет дом, где она будет жить? И какие у нее тети? И какая бабушка? Похожа ли она на ее бабушку? При мысли о бабушке опять у нее слезы подступили к горлу. Но она решила больше не плакать.
– А там есть дети? – спросила она своего спутника.
– Н-нет… не думаю… твои тетки не замужем… – отвечал он и опять замолчал.
Извозчик наконец подвез их к воротам коричневого дома с белыми колоннами и сказал:
– Вот, барин, этот номер-то, что ли?
– Этот самый! – протерев очки и прочитав надпись на воротах, сказал Иван Феодорович. – Выходи, Литочка, приехали!..
С сильно бьющимся сердцем пошла она за ним по мосткам. Задребезжал колокольчик, залаяла собака, заскрипели ворота, послышались встревоженные голоса, и показались любопытные лица. А через несколько минут Лита уже стояла в жарко натопленной маленькой передней, где пахло постным маслом.
Тощенький мужичок внес ее корзинку и чемоданчик, здоровая девушка бросилась в комнаты, через минуту показалась старая горничная с подвязанными зубами и заговорила:
– Пожалуйста, разденьтесь, Агния Дмитриевна сейчас идут.
Пока раскутывали Литу и снимали шубу со старика, в дверях появилась сухая, костлявая женщина с когда-то рыжеватыми, а теперь наполовину седыми волосами, с широким носом и калмыцкими скулами, в черном шерстяном платье.
– Агния Дмитриевна? – полувопросительно сказал Иван Феодорович, двигаясь к ней навстречу.
– Она самая и есть… – боком подавая руку, сказала Агния. – Верно, господин Левченко?
– Именно-с. Вот доставил вам вашу племянницу, – стараясь быть любезным и подталкивая вперед оробевшую Литу, сказал старик.
– Очень вам благодарна. Это и есть Мелитина? – спросила Агния, хотя, разумеется, другой девочки быть не могло.
Лита сделала ей реверанс, Агния взяла ее за плечо и слегка повернула к свету. Она глядела с минуту на тоненькую бледную темноволосую девочку в траурном платье, потом сухо промолвила:
– Не в Рябининых пошла.
Потом повернулась к Ивану Феодоровичу и сказала:
– Однако пожалуйте чаю с дороги… Маринушка, самовар в большую столовую подай и вели Лушке привезти бабушку!..
Итак, Лита была принята в рябининском доме.
III
За чаем Лита увидела Евдокию Даниловну, у которой ее заставили поцеловать ручку. Евдокия Даниловна совсем не была похожа на ее беленькую бабушку; старуха посмотрела на нее мутными сердитыми глазами и забормотала что-то, что трудно было понять. Прислушиваясь, Лита разобрала:
– Я ей тогда товорила: не бери эту чашечку… чашечка дареная, а она взяла да и упустила из рук-то. И расколола… любимую мою чашечку… говорила я ей!..
Кто, когда, какую чашечку разбил, осталось невыясненным, но никто на ее жалобу и не обратил ни малейшего внимания. Луша поила ее чаем, а Агния Дмитриевна угощала гостя и беседовала с ним. Он сочувственно поглядывал на притихшую девочку и решился спросить Агнию:
– Как же вы решите с барышней?..
Лита насторожилась, поняв, что речь идет о ее судьбе.
– То есть относительно чего это? – сухо спросила Агния.
– Да вот отдадите ее… куда-нибудь?
– Теперь куда же отдавать? Весна на носу… Там вот приедет братец… рассудим… с осени что-нибудь надумаем.
– Конечно, конечно, – поторопился согласиться Иван Феодорович, допил свой стакан и начал прощаться.
– Посидите, что ж вы… – по обязанности удерживала Агния, но сама поднялась с места.
– Благодарю вас, мне еще далеко ехать… Да и устал с дороги, признаться…
– Понятное дело.
– Ну, Литочка, прощай, милая… – обратился старик к девочке. – Будь умницей, оставайся с Богом… – Он взял ее за ручки и наклонился поцеловать. Она вдруг забыла все свое достоинство и, обняв его за шею обеими руками, со слезами и страхом вскричала:
– Иван Феодорович! Не уезжайте! Не оставляйте меня!.. Милый Иван Феодорович!..
– Ну, деточка, ну, милая, что же поделаешь? Надо… нельзя… – смущенно бормотал старик, гладя ее по темной головке и не зная, что ему с ней делать.
В это время раздался сухой и недовольный голос тетки:
– Что это, стыд какой реветь, как малому ребенку! Брось это сию минуту, слышишь!
И бабушка еще сердитее забормотала:
– Вот так, бывало, ревешь-ревешь… где маменька? А откуда ее взять, когда Бог прибрал? Плачь не плачь – ничего не поможет. Уж я ей говорю, говорю, а она все ревет, знай… неслух такая девчонка…
Лита примолкла и, сдерживая рыдания, пошла проводить Ивана Феодоровича. С ним вместе словно навсегда порывалась для нее связь с Киевом, с Соней, с белым домиком…
– Соню… Соню поцелуйте! – вырвалось у нее опять с отчаянием, и она крепко сжала руки и замерла на месте.
Когда дверь захлопнулась за Иваном Феодоровичем, Литой овладело чувство полного одиночества и бесприютности. Она поглядела на остававшихся в передней женщин, поняв, что теперь она всецело в их руках и зависит от них. И нерешительно стояла, ожидая, что с нею сделают…
На ее немой вопрос ответила Агния:
– Маринушка, устрой, матушка, Мелитину в угловой комнате… или постой, там очень холодно… рядом, в полосатой. Там ей будет отлично. Лушка, вези маменьку. А ты, Мелитина, ступай с Маринушкой, она тебе постелет. Не забудь на ночь-то помолиться… Молитвы знаешь? – строго спросила она.
– Знаю… – тихо сказала девочка.
Когда ее называли Мелитиной, ей все казалось, что говорят о ком-то другом. Она не привыкла к этому длинному имени, дома ее всегда звали Литой, Литочкой, а еще чаще – голубенком, рыбкой, птичкой и другими ласковыми именами. А здесь тетя Агния выговаривала так отчетливо и холодно: Ме-ли-ти-на…
– Лампадку ей зажги, а свечей чтобы не жечь позже девяти часов, – распоряжалась Агния. – Ступайте, а я потом приду, посмотрю, все ли в порядке.
Маринушка пошла в полосатую комнату, за нею Лита, за ними Слюзин внес вещи. Полосатой просторная, мрачная комната называлась потому, что обои в ней были темно-коричневые, широкими светло-желтыми полосами, и по этим полосам шли красные и синие цветочки. Полосатым, порядочно выцветшим ситцем была обита и старая, неуклюжая мебель, и ширмы, загораживающие большую деревянную кровать. Окно выходило в сад, одна дверь – налево, в угловую комнату, а другая – направо – была забита, завешена занавеской, и у нее поставлен тяжелый пузатый комод. В углу стоял, как почти во всех комнатах, киот со множеством темных образов, а над диваном висело овальное зеркало.
– Вот вам и комната! – сказала Маринушка. – Только не шумите и не стучите… чтоб там не услыхали! – кивнула она головой на забитую дверь.
– А там что? – с тревожным любопытством спросила Лита.
– Там… да… там тетенька ваша живет, они нездоровы, так их беспокоить не велено.
– Какая тетенька?
– Какая? Такая… – коротко и недовольно ответила старуха. – Пожалуйте-ка ваше белье, я разложу.
Лита почувствовала, что расспрашивать не следует больше, и смиренно принялась разбирать свои вещи.
Каждая вещичка, каждая книжка напоминала ей что-нибудь родное и милое – Соню, дорогую бабушку… Она вынула свою куклу. Для кукол Лита давно считала себя большой и уже не играла со своей Белоснежкой – так они с Соней называли куклу. Но сейчас Белоснежка была единственным существом, напоминавшим ей дом и способным вместе с ней перебирать в памяти все, что было; потому Лита крепко прижала к себе куклу, усевшись на пустой чемоданчик, и опять тихонько заплакала.
В комнату вошла тяжелыми шагами тетя Агния и, увидав плачущую Литу, неодобрительно покачала головой:
– Перестала бы ты плакать, Мелитина, можно подумать, что тебя в тюрьму упрятали. Приехала к родным; а будешь умницей, так никто тебя и не обидит.
Исчерпав этими словами свою родственную нежность, тетя Агния посмотрела, в порядке ли все устроено и развешено, затем прибавила:
– Беспорядка чтоб не было, каждой вещи свое место. Потом показала Лите, как пройти в комнату, где спала Маринушка, и сказала:
– Если что понадобится – спросишь у Маринушки. Ты как встаешь?
– В восемь часов дома вставала.
– Поздно, поздно! У нас в восемь часов самовар на столе; тебя Маринушка завтра разбудит, а там привыкай сама вставать. Ложишься-то рано. Ну Бог с тобой, да смотри не шуми!
И Агния ушла из комнаты, а за нею, засветив лампадку у киота, ушла и Марина, пожелав Лите спать спокойно.
В столовой большие часы в футляре гулко и густо, как погребальный колокол, сыграли «Коль славен наш Господь в Сионе» и пробили девять ударов, – только девять часов, а в доме и вокруг него было тихо, как поздней ночью.
Лита безумно боялась оставаться одна – она никогда не спала иначе как рядом с бабушкиной комнатой, причем дверь к ней была открыта настежь; но гордость не позволяла ей здесь признаться в этом. Она подошла к двери в угловую и осторожно приотворила ее – там были закрыты ставни, и на нее глянула зияющая черная пустота… Вся дрожа, она закрыла дверь плотно и изо всех сил напряглась, чтобы сдвинуть с места большой диван и заставить дверь. Двери в столовую она не боялась, потому что туда уходили и оттуда входили люди и за ней не было чего-то неизвестного и пугающего, как за дверью в угловую.
От лампадки в комнате было почти светло, но тени дрожали и перебегали на потолке и на стенах… В окно глядела сумрачная ночь, и черные тени деревьев заслоняли ее; но кто-то подошел и закрыл снаружи ставни. Потом послышался стук колотушки и протяжное: «По-слуши-ва-ай!.. Слу-ша-ай!..»
В трубе завывал ветер.
Лита наконец решилась раздеться и, поеживаясь от холода, улеглась под стеганое одеяло. Она взяла с собою куклу в постель; сейчас даже присутствие этой фарфоровой свидетельницы ее прошлой жизни, которую когда-то целовала и носила Соня, было дорого ей.
Она тихонько плакала и повторяла все молитвы, какие знала. И в эту ночь она в первый раз начала молиться не только готовыми и заученными молитвами, а своими словами, порывами и слезами, прося Бога помочь ей и не оставлять ее навсегда одну…
Она лежала без сна очень долго. Часы отбивали каждую четверть часа и играли «Коль славен наш Господь в Сионе». Под полом скреблись мыши; незнакомая полутемная комната была полна странных, неясных звуков, делающих тишину тревожной и жуткой: словно что-то трещало… сыпалось… как будто кто-то вздыхал…
Неужели это только кажется?
Нет, ясно, яснее…. вздох, почти стон… и словно чьи-то приближающиеся шаги…
Лита с ужасом поднялась на постели, держась руками за сердце, которое билось так, словно хотело выскочить. У нее мелькнула мысль о привидении…
Только потом она сообразила, что шаги слышны за запертой дверью – там, где больная тетушка, – и опять легла, успокаивая себя. Но заснуть она не могла и ворочалась, пока в ставне не вырисовалось красное сердце от солнца, и все это время за стеной она слышала то приближавшиеся, то замиравшие шаги и тихие стоны.