Текст книги "Тетрадь для сна"
Автор книги: Татьяна Лапина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
–
Ты входишь в дом и пьешь до дна.
Весна была нема.
А я, как полная луна,
Могу теперь сама.
А я, как древняя страна,
Все помню без ума,
И слышит только тишина,
Что слышу я сама.
А ты по праву входишь в дом
И говоришь: потом,
Потом стихи, сейчас – вино
И темной ночи дно.
И я , как путника, прошу:
Не трогай, чем дышу!
Себя зачем же наказал,
Что трогал, чем дышал?
И что же делать нам вдвоем,
Любимый без ума,
Когда ты сам нашел мне дом,
Где я могу сама?
–
Весна, нарушающая согласование времен – конечно, молодость. Мне тогда, как и теперь, необходима была тетрадь. Но я жгла тетради, не встречая среди многих – даже хороших и любимых – пишущих пары себе.
–
Праздник Введения. Непонятно почему (все причины в отдельности ничтожны) не пошла в храм. Выяснилось, что время на храм всегда есть, но, к сожалению, поздно.
У Маши год назад, в эти же дни, развивались странные отношения с неким М, нашим общим с Котей приятелем. Этот самый М. явно метался, ища дружбы с девушками. Непременно просвещенными, может быть, даже "творческими". Нашел нас четверых. М. оказался редкой в наших краях красивой, но пугливой рыбкой, его огорчала наша пристрастность, ему повсюду мерещились сети. Он не знал, с какими неумелыми рыбаками имеет дело. Тогда, в ноябре, М. как бы сидел в башне, а девушки, т.е. мы, как бы ждали снаружи (хотя по-настоящему в башне сидели все). Машка тогда, изложив свои "мысли по поводу" в тетерадке, как у нас водилось, отдала ему все. После этого они не разговаривали, кажется, полгода. Примирение вышло бледным, скомканным и уже на фоне приближающейся свадьбы М. (с Джульеттками дружил – женился на единственной в нашей маргинальной тусовке Аннушке).
Я никогда не понимала, зачем Маша это сделала. М. и без того был истерзан. Он совсем не хотел никого мучить. Вот и сбежал. Предсказать его реакцию было не сложно. Но роман кончился свадьбой, все встало на места. И вот теперь Маша, под влиянием, может быть, моей повести к А., решила вернуть тетрадку. Я забрала ее с вахты на башне и принесла ей. Вместе с тетрадкой М. прислал гневную отповедь: как посмели мы, гнусные сплетники, нарушать его покой, глумиться над церковью, осквернять все чистое и светлое? "Одна рыба всегда слишком явная цель для целой флотилии китобоев".
Маша только временно взяла на себя положенное мне.
Мне давно пора – растратить вас до конца и проститься. Вас слишком на многое хватает. Я бы рада кончить все записи, но это не зависит от меня...
Говорю на следующий день Маше:
–Трудно быть героем. Героя всегда тянет убить автора.
–
Ну, скорей! Кончаешься?
А она не хочет,
Бесполезным чаяньем,
Прелестью морочит.
Выпьем на прощание?
Разобьем на счастье?
А она: терзанию
Длиться, не кончаться.
А она: о пустыни
Помолись, невеста!
Не чинись: где пусто мне,
Как тебе не тесно?
Что ж, с утра и до ночи
Умирать от страха?
А она: на донышке
Не мечтай – не сахар!
–
5 декабря. То, чего я ждала, произошло. Меня выгнали из "Эмки" с позором и треском – когда у ж е ушла. Посоветовали писать. Сказали, что я плохой корректор. Передо мной закрыли все двери, кроме одной.
Как раз писать (это) я не могла.
"Пишите". "Не дышите!" Мне нужно было срочно сказать А. об этой комнате... Которая продается по страшной дешевке. Я не смогла.
Котя увел меня, увещевая не расстраиваться из-за денег. Не заметила, как мы оказались в "Дне". И сели покурить с Женькой. И я и ему сказала: позвони А, скажи. Он кивнул рассеянно:
– Если бы я его увидел...
– А я – видела! И – не решилась!
Потом они с Котей заговорили о крестном ходе. Я прокралась в корректуру. В одну из моих бывших корректур.
– Позвонить?..
– И можно даже сесть! И расслабиться! Чувствуй себя как дома!
Я села. И расслабилась. И набрала номер, по которому в течение двух недель дозвониться было немыслимо.
– Слушаю.
– Это Елена... Я от Жени слышала – у вас проблемы с жильем?
– Да (спокойно).
– Я решила, что должна вам сказать: один мой приятель...
– Нет, я уже почти решил – и почти договорился с банком. Но все равно спасибо хотя бы за такую поддержку.
И тут я говорю:
– Приходите на крестный ход!
Выяснилось, что он православный. То есть – настоящий. У него есть имя, и можно заказать...
–
Из редакции я сразу пошла в собор, где уже были все мои подруги, а главное – престольный праздник с акафистом. За акафистом мне снова стало грустно. Незаслуженно грустно. Я не так плохо воевала с собой (все-таки для нашей войны пока еще плохо).
Зато торжественно впервые был заказан молебен за А. Никто не мог нас разлучить – кроме нас самих, а сами мы только этим и занимались. Видит Бог, не первые, не впервые.
–
Ну вот и все.
Молчи. Оставь слова
Для тщетного пустого убежденья.
Нетленная любовь и без того жива,
А тленная умрет в ближайшее мгновенье.
Вот кончилось.
Стою – русалкой под крестом.
Молчи, не говори, не дли минуту боли.
Дай только умереть злодейке, а потом
Ты выйдешь, как корабль из гавани на волю.
Мы ничего не знаем о любви,
Как мальчики с машинками, как девы
С кувшинками. Молчи. И просто так живи.
Без вздоха обо мне, без памяти, без гнева.
–
Машка говорит:
– А все потому, что у тебя крепкая молитва!
До сих пор не пойму...
7 декабря. Крестили маму. Меня шесть лет назад – в Екатерининской церковке на автостанции в Феодосии, ее – в день великомученицы Екатерины, в соборе наверху. Инициал тот же, а имя другое. Отец Виктор непрерывно повторял: как красиво и редко – Есфирь! Мама сказала: я чувствую себя иначе.
Читаю Битова. Это тот же А., только старше, спокойнее. Отстраненнее. Хотя он одного возраста не с нами, а с моей мамой, например, похожи – все трое. Различаемся – этим самым возрастом. И как я не знала, что такая проза живет? Мне это казалось только – собственным сном...
"Подлинный писатель никогда не умеет писать. У него может только еще раз получиться" (А.Б.).
Потому что приходится – еще и жить. Если бы можно было – бродить по улицам, устроить себе "запой", болдинскую осень – получалось бы долго.
Не всегда – я не знала еще, что замыслы старше нас.
"Подлинный замысел мучительно невыразим". Он, А., это знает.
–
Так я стою, не отклоняясь,
А он уходит, изменяясь,
Не узнан – грек или грузин
Мучительно невыразим.
Назад, в библейскую картину
Уходит, распрямляя спину,
Оставив неподъемный груз.
И так прозрачен наш союз,
Что ближним кажется – обратным,
А дальним – вовсе непонятной
И темной блажью. Что мне блажь?
Докажешь? Сердце ли отдашь?
–
9 декабря. Сегодня приходила Анка – брать интервью у Коти по поводу все той же Думы. Мне смертельно хотелось спросить: "Анка! Помнишь желтую обезьяну?"
Размером с ладонь, которую папа купил в Феодосии, и она ждала, не принимая участия в играх, до октября. До Анкиного дня рождения. Тогда мы учились в пятом классе.
Ни о какой обезьянке, а тем более – о белом пуделе Тиме, который был тогда у Анки, я, конечно, не говорила. Теперь у нее был волкодав и трое детей. Впрочем, с пятого класса она, клянусь, не сильно изменилась.
– Мне все время звонит в редакцию какая-то сумасшедшая. Называет меня Муся Розенкукиш. Ругает за то, что я наплодила еврейских детей. Она и А. преследует. Ее не устраивает его профиль...
Маша с Котей хихикнули, а я, чтобы занять паузу, сказала пошлость: мало того, что он грузин...
– Ну вообще-то он грек, – ответила Анка, – вообще-то – я пошла...
–
Одно время я думала, что здесь меня держат угрызения совести, компьютер и Джойка. Компьютер в конце концов сломался, немногое из того, что успели распечатать, оказался – мой сборник. Я не хотела зла Джойке. Я просто жила у Коти, как на вокзале, вот и все. Был ли это расчет? Скорее страх.
А то, что повесть не желала кончаться, было даже интересно. Мне все чаще приходило в голову, что времени – нет, и что А. был прав, когда писал свою книгу. И мне не было ни скучно, ни страшно (скучно и страшно было в доме, это – не был дом). Конечно, легче легкого было вообразить, что это мания, которую надо лечить. Я и лечилась, открывая тетрадь. Я постепенно становилась наркоманкой: тетрадь была все та же. Невольно я искала прецедента в литературе: целый сборник стихов и целая книга прозы, сплошь посвященные одному и тому же лицу. Никого не находила! Одинокий наркоман, никому не мешающий жить. Ведь у меня отняли все остальное. Ребенок, которому не дают игрушку – это не смешно. Может быть – инфантильно, но я не знала толком, что есть взрослость (мне не за кого было отвечать, кроме Джойки).
Впрочем, поломку компьютера и приход Анки я воспринимала, никому об этом не говоря, все равно – как знак надежды. Что разговор в редакции о моем непрофессионализме показался. Поверить в этот кошмар все равно было нельзя. Пару раз просыпалась с ощущением, что мне – отрезали руку, а я все пробую схватиться за что-то этой рукой. Что на ней все еще – кольцо. Сном оказывался запрет его видеть. И вместо письма Татьяны ("вы не узнали б никогда, когда б надежду я имела...") я задала этот вопрос. Вот здесь кончался сон. Я могла наяву подавать записки за здравие.
Может быть, даже присылать записки, как Йоко Оно. Например, на именины. Нет, этого я уже не могла. И казалось, а особенно по утрам, что мой сон только для того и случился. Что меня простят. Что поверят в мою обыкновенность и позовут снова. Что повесть кончится, и я смогу наконец написать нормальную статью.
И тогда, и теперь я не в состоянии была нарисовать "идеальное будущее". "Я ничего не хочу делать, только – писать", – сказал А.
Никем – быть, только – находиться.
А в действительности при этом ни дня не проходит без строчки.>
10 декабря. Снова Джульетки и Аннушки. Работала полдня в "Вестях", и вместо нобелевских лауреатов, которых срочно понадобилось найти, попался Феллини. Новая версия. Фотография Анны. Кое-что о любви к Джульетте, которая не дожила (как считают авторы, к счастью) до этих публикаций.
Да, Джульеттой я могла бы быть для кого-нибудь. А Анной – нет! Но Феллини, которому нужны Анны, мне неинтересен...
Вечером с Котей и двумя его приятелями смотрели "Ностальгию". Смотрела "Ностальгию", а увидела "Зеркало". Которое для меня буквально: смотреть в себя. Героиня – на которую герою у ж е плевать, он у ж е далеко. Но отражение матери – жены – Марии – Маргариты. Вот в этой Маргарите Джульетта и Анна соединились (ее дочь, по имени Анна и вообще – Анна, замужем за актером, внешне очень похожим на А.).
Следовало назвать этот фильм "Реквием". Маргарита во всех интервью утверждает: Тарковский ее любил. Не верит никто. Я верю. Он не мог ее не любить, когда делал "Зеркало" и, может быть, немного потом. Но в "Ностальгии" он готовится к смерти. Он уходит – туда – искусство становится маловыразительным, образ Маргариты, сделавшейся из "матери-жены" переводчицей – оскорбительно земным. Фильм – плоский, обратно-перспективный. И актер, который может все, ничего не делает – просто двигается.
Смерть Тарковского все-таки печальна. Но это чисто русский перевертыш жить только своей болью, говорить только о ней – и умереть профессионалом на чужбине. Не лучше ли в крепостные, как Сосновский?
Все время думаю, что он не кинорежиссер, что он – кто-то другой.
–
Вот так постепенно... она отдалялась, махала на прощание и не желала уходить. Я уже знала, что лучше пусть сама вещь за мной бегает, чем я за ней, и это не лень. Пусть она лучше от меня убежит, чем я – ее оттолкну.
Мне запретили – сначала читать, потом видеть – моего героя, казалось бы, все ясно, но финала я не могла выписать. Мне нужно было еще раз его встретить. И, возможно, это был другой человек. Чувство, сменившее образ.
Зато с Женькой стало легко и даже уютно. Он принес мне толстенную папку тартуских опусов, многие стихи оказались посвященными ему (мои робкие попытки – явно не первые). И журнал, где кое-что из этого было напечатано. И даже надписал: "Дорогой Еленке, таллиннской подпольщице." И слушал весь мой бред. И угощал в редакции "Дня" кофе с булочками – меня и Котю. Я даже решилась рассказать им о повести.
– А меня там нет? – полюбопытствовал Женька.
– Ну, ты немного...Котя тоже... Так, на периферии.
Они с Котей переглянулись:
– Вот так-то! Мы, значит, в герои не тянем.
Оба не верят, что так лучше – нужно же мне с кем-то просто разговаривать!
26 декабря. Очередная гнусность в газете по поводу Коти и его попыток оказаться в Думе. Ошиблись в одном: Котя – нелепость не одного года.
Когда на него нападают, а нападают часто, я почти на опыте понимаю МЦ, когда ее преследовали за Эфрона.
Совсем не одно и то же – человек и его "официальное лицо". Но одно: человеческого благородства мало, недостаточно...
Я вообще часто чувствую себя ею. И все-таки освободила меня не она.
Другая книга. О писателе, недавно умершем, умершем при нашей жизни, и осталась вдова, чтобы тоже писать. Ему один "начинающий" так и заявил: "Вы меня освободили". "Теперь я могу писать обо всем". То же самое я могу сказать А. Итоги года.
31 декабря. Ночь. Скоро новый год (если считать новый стиль милой сердцу ошибкой). Стирка. Все равно много останется нестиранного с прошлого года. Достала рассказы А., у него что-то было про Новый год. Трофей за этот год – довольно толстая пачка листов. Его шрифт, его пробел. Его отмеченный кривизной почерк. Терзание слова в бессловесности (это – я). Мне по-прежнему плохо в этой жизни (жить, готовить салаты, встречать Новый год, как все). Поздравлять, когда у меня ну никак не праздник. Делать вид, что праздник.
Скучаю ли о нем? Известный преуспевающий писатель на днях говорит в интервью: читателю не просто не обязательно видеть автора, а можно даже сомневаться в его существовании. Писатель – это его книги. В этом смысле А. у меня есть. Никто не может заставить меня отчитываться, почему мне хорошо в его тексте. Почему его тексты – место, где мне особенно хорошо.
Я захотела большего, захотела – сказать и услышать. Нужно сказать: это прекрасно, а вот это незрело, а вот здесь так-то подправить. Да, я могу сказать. Но мне не мешает: незрелое, без нужных запятых. Я недостающее и так вижу, лишнее и так убираю. Не нарушая знаков. Или сказать: все гениально. Каждый втайне ждет. Полного уничтожения (полнота непонимания – "ничтожно" равняется "гениально") или... полного признания. Так оно как раз полное (признание себя). "Столкнуться с самой собой, повернутой всеми остриями против себя же". Из меня не вышел нейтральный редактор, пристрастный читатель, просто – женщина, увлеченная им и всем, что – его. Во всех этих случаях я по крайней мере получила бы ответ.
Как раз сегодня. Меня почему-то понесло с рынка в Кадриорг, с одной сумкой с булкой для лебедей, даже без блокнота. Было так чудесно идти по деревянным улицам, что даже сочинять не хотелось. Снег имеет запах. И встретилась подруга детства. Все мы вышли из детства, а она нет. Такие люди всегда тянулись ко мне – что ж, во мне тоже есть сумасшедшинка. Но не до такой же степени! Наверное, об этом подумал и А.: во мне тоже есть психинка, но чтобы настолько!
Мы выпили кофе. Счет мой. Она заговорила, как в детстве.
– Елочка, какая ты красивая! Чудная! Как ты живешь? Муж, дети? Работа? Можно взять адрес? Давай поддерживать контакты... Ты всегда была такая, такая... У меня? У меня сын, Алик, голубоглазый, беленький, он так славно говорит...Замуж я не вышла, хочу открыть мастерскую. У меня тут детские игрушки, я тебе подарю... А нет ли у тебя денег? Сейчас я немного лечусь...
Она всегда немного лечится – самая умная в нашем классе. С ней и рыжей Анкой мы составляли троицу, придумывавшую самые смелые игры. Я с ужасом вспомнила, что почти то же самое говорила Анке, встретившись с ней в первый раз в редакционном коридоре. Я не то что испугалась – вклиниться в направленную в одну точку речь моей одноклассницы так и не удалось. Она знала наперед. Я знала все наперед про А. Нет, отношения полов тут ни при чем.
Почему я, так старательно перед всеми, кроме почему-то Анки, изображая нормальную и правильную, решилась заговорить в подобном тоне – с вообще незнакомым? Видимо, он давал право. Нет, его текст давал.
Но я знала, почему ищу зацепку. Да, потому, что после – без формальности – могу не решиться.
Что я скажу теперь?
–
Уже другой год Уже снег. Теперь не то время. У меня не отпала охота прочесть еще. Но поймите: безумный страх. Разговора – жизни. Недостижимой мечтой остается просто поболтать с вами. Один раз – не чувствуя, что вы хотите спрятаться, убежать, вернуться к делам...
–
2 января.Вот и поговорили. По телефону. Нет, просто некогда. Читать никто не запрещал. Он не опроверг и не подтвердил – молчанием обошел мои догадки. А год начинается с перемен: новой рубрики, его собственной, где "никто ничего не поймет". Мне предлагалось печататься.
6 января. По правде сказать, было не до того: четвертого числа умер дедушка. Месяц назад, когда крестили маму, отказался – и умер. Все эти дни я, конечно, тоже вместе с ним умирала. Кажется, похоронные хлопоты нас даже как-то оживили. Мама пыталась воспротивиться приглашению раввина.
Именно теперь меня и позвали назад в "День". Похоже, вся эта история, вся эта осень и вся повесть просто приснились. Смерть возвращает к жизни, возможно, заставляет заговорить. Вот меня и заставила заговорить – близость смерти, о которой тогда, второго числа, еще не знала.
9 января. Действительно вернулась. Казалось опять, что все снится из-за похорон дедушки, где все высказывали непонятные мне соболезнования (зачем сочувствовать мне, ведь нужно – сочувствовать ему!), а гроб трижды с треском поднимали из слишком, как выяснилось, короткой могилы, а над всем этим пел на идише финский раввин. От полного сумасшествия в этой сцене спас только мороз. Мне нужно было срочно загнать племянниц, в их модных легких ботиночках, без шапок и перчаток, в кладбищенскую часовню. Последние остатки ветхого иудейства уходили из нашей семьи, из меня... Девочки наши, переводившие мне абракадабру на стенах синагоги, были уже вполне европейскими, несмотря на камуфляж. И мама, не понимающая толком не то что иврит – даже идиш, всем старательно показывала, как надо креститься: три пальца вместе, а два к ладони, отец Виктор так говорил. Дедушка, которого мы все знали как дедушку Илюшу, оказался и вовсе незнакомцем – Иегуда бен Арон. Во всем этом, как показалось теперь, не было моей вины. Все-таки это был сон на темы жизни, и за ним наступал следующий день.
11 января. Следующий день был как все. День за днем. Название, обеспечивающее относительное, но все же постоянство. Мы с Женькой кивнули друг другу, но даже не сели поболтать: дела... Он умчался куда-то с Томасом, мы разгребли гору не сделанного в рождественский перерыв. У нас было время, план – идти с рукописями А. в "Радугу", книжки, которые мы должны были друг другу вернуть. У Женьки – даже новоиспеченные стихи среднего качества. Качество компенсировалось тем, что он, Женька, в который раз оказался адресатом.
Редакция заполнилась новой мебелью, музыкой и дюжиной компьютерных юнош, но огромное полотнище в зале – желтым по красному – ДЕНЬ – и бар, где каждый получал свой бутерброд и свой вид вдохновения, остались как прежде. В корректуру пришел начинающий кроссвордист, морской капитан, с шампанским. Мне стало казаться, что я никуда не уходила...
Теперь действительно пора заканчивать. Послесловием оказалась вещь, написанная для рубрики А. Сам разберется, насколько эта проза "аналитическая". Но мы начали говорить.
Теперь мне понятна – казавшаяся всегда темной и суховатой – заставка к "Зеркалу". "Я могу говорить!" Если не вслух, то уж на бумаге точно. Если на бумаге, то, конечно, и вслух. И я чувствую себя так, словно мы беседуем уже целую жизнь. Да что беседуем – видимся каждый день, да что видимся – не расстаемся! Какой-то кусок мирового текста, он оказался общим для нас. Теперь повидаться – не страшно, и расстаться – не страшно.
Я чувствую себя в финале счастливой любви.
Последнее, все-таки, должны быть стихи.
И вот в ожидании стихов проходит три дня.
14 января, ночь. Новая тетрадка начинается в старый новый год. Который начинался с удач: как раз вчера вышла его рубрика. Я чувствую себя именинницей. Встречаю новый год одна, с его текстом (Котя уехал наконец в Питер). И, честное слово, мне это нравится.
Послесловие
Я не должна была этого делать.
Ведь повесть уже лежала в синей папке, совсем готовая, и осталось сделать немного – загнать все на дискету. Если бы не эпиграф к напечатанной в новой рубрике прозе А. Слишком знакомый... Этот текст, где речь шла о впервые произнесенном "я", он назвал "Тарковский". Это еще раз доказывало, что мы не сговариваясь думаем одно и то же.
"Грузинский альбом". Почерк автора слегка похож на мой. Книга, которую он, сам того не зная, для меня открыл. Вот он, этот текст. Только у всех фраз концы не сходятся... Начало одно, а концы разные. По памяти цитировал, должно быть.
Почему я повела себя как детектив и предъявила оба варианта Женьке?
Что пользы гадать – почему.
Женька сказал:
– Да, с ним бывает... Вот и в той газете (он назвал довольно известную) пришел с его рассказами, а все при одном упоминании А. – так скривились! Оказалось, этот рассказ – вот помнишь, о синем море – с небольшими изменениями попросту переписан у русского эмигранта С. Позвонила читательница...
– Ну и что дальше?
– Ну, они очень возмущались, он утверждал, что все бессознательно. Я держал вроде бы нейтралитет, а он мне говорил: "Ну, веришь ты мне или нет, друг ты мне или нет..."
Нет, нельзя сказать, что все для меня разом изменилось. Никакой необходимости не было менять авторство эпиграфа (по словам Женьки, А. приписывал его себе, но тут уж я предпочла справедливости ради не поверить).
Но вечером, как предатель, вытянула с полки забытый сборник С. Кстати, это была первая книжка, которую мне давал Котя. Первый же рассказ – а рассказ был не тот – оказался знакомым.
Я бросила книжку на кресло лицом вниз, выхватила сигарету. Мне нужен был перерыв на размышление. Вот оно, донышко. где вовсе не сахар!
"Как же ему трудно!" Ему оказалось куда труднее, чем я думала. Нет, усомниться в нем, в его существовании мне не пришло в голову и теперь. Зато теперь стало ясно, почему он тогда – на мой восторг – испугался. Почему он тогда, испугавшись, – в продолжении отказал.
В конце концов, для меня нет особой разницы – с какой точки и через кого включиться в этот "мировой текст". Любовь к печатному слову? К тетрадке и ручке? Вот именно, любовь к тексту как таковому, написанному... Стоп близким мне человеком. Кто он?
Это все-таки обман – или, может быть, до прозрачности бессознательный?
Я продолжила чтение. Дневник А. лежал как на ладони – нет, пожалуй, дневник А. был даже лучше, но целые фразы лежали на своих местах. Сокровенные, как я думала, самые, мне казалось, дневниковые фразы, те, что, я полагала, были глубоко его. Рассказ был не о том. Рассказ был о подмосковной даче и опять о переезде с Востока на Запад. И о любви. Нет, не любовь, так, бунинская ночь в Подмосковье, какая там любовь.
То, что он взял у С. – метафоры. На чем держится все. Я знала уже, что дело в замысле– настолько же, насколько в метафоре, и мне стоило труда (еще сигарета) опровергнуть собственное мнение, будто А. не желает украшаться. Именно красиво звучащее он брал себе.
Он свободно выхватывал куски из чужого текста, пользуясь ими, как впечатлительный читатель, то есть сразу же примеряя на себя. И то, что у насильственно взятого в соавторы С. было логическим следствием описанного, у А. имело вид изощренный.
Как к этому относиться, думала я, вздрагивая на оглушительный шорох мышей. Все равно текст – мой, в рукописи он или в книжке. Авторства нет. Повесть все равно – загадка, будто его отчуждение выдумала я сама. Любовь одна на всех... Я по-прежнему – нет, больше прежнего – отчаянно сочувствовала А. Неужели я первая догадалась полюбить его изнутри?
Уверяя себя, что мне все равно, снова взялась за книжку. Может быть, Женька перепутал рассказ?
Следующий рассказ был одним из самых любимых. Почти выученная наизусть "Снежинка" – возможно, у А. снова получилось лучше, чем было у С., но на столь точные экскурсы в область бессознательного надежды не оставалось. Передо мной лежал оригинал, а в папке на полке – явный, без особенного старания прикрытый плагиат. И все-таки мне было трудно отделить одно от другого...
"Я боюсь этого человека". Теперь это снова было правдой, уже не художественной. Я могла заявиться к нему в сумерки, как в сентябре, расплакаться, признаться, словно бы сама преступница, предостеречь... Мне заранее было дурно от ожидавшего его провала. Теперь я в точности не ручалась и за стихи. И от всего этого оставалось сбежать – в постель, потому что дело к ночи, и в любимый текст, какая разница, чей. Правда, теперь в этом появилась незнакомая раньше детективная нотка. Я поняла, зачем все воскресенье выслушивала Женькины рассказы про хакеров – компьютерных взломщиков, среди которых попадаются попросту увлеченные люди. Они, строго говоря, не нарушают закон, а одного из них, сущее дитя, погруженное только в свою виртуальность – арестовали, сурово и несправедливо осудили на много лет. Женька выводил мировые обобщения, даже немножко прискучил. Но теперь я не жалела о своей, казалось тогда, излишней деликатности.
Слова были те же, но акцент – акцент был другим. И я ничего не могла сделать. Тот, первый, оказавшийся на поверку вторым... Да, первый был лучше. Идея заменить таблетку живой музыкой пришла ему не зря. Это и раньше смущало меня в прозе С.: у него люди как-то чересчур конкретно летали, принимали таблетки... Но сходство было тоже конкретно, конкретно до головной боли, которая раскрывалась, как цветок, с каждым новым пассажем. Узнав С., я ничего не обрела, но потеряла А. Бородатый, похожий на художника-"митька" русский зарубежник в ветровке-косоворотке, глядевший с обложки, оказался совершенно чужим. Если бы не даты, расходившиеся ровно на десять лет! Митек успел первым.
Вот тут бы и призвать на помощь обратную проводимость времени! Чтобы оправдать тривиальность фразы "все казалось дурным сном". Но в четыре утра я не сплю...
Еще вчера был друг – и нет его.
Остался человек. То есть не выдуманный ни мной, ни, как выяснилось собой, крещеный, то есть существующий до такой степени, что можно его вписать в церковную бумажку.
Я и делала это. Я вообще не знала, что еще можно делать с живым человеком.
Нет, их двое – С., не ставший ближе, и А., все равно непонятно почему не отдалившийся. Кого-то я потеряла. Но кого? Героя? Он здесь. Мечту о человеке? Человек-то никуда не уходил и, кажется, только теперь соглашается со мной говорить. Собрата по... зачем мне собраты в таком деле? Сомнений нет, А. способен на все и сам, ума не приложу, зачем ему эпигонство. Он и без него, конечно, будет писателем.
Конечно, теперь повесть окончена. Вот и вся хитрость – герой окончательно отделился от А. Человека зовут иначе, и я опять не знаю, что с ним делать. Провалилась не повесть – попытка зацепиться за жизнь.
Давно бы следовало остановиться, но я упорно листала – один рассказ за другим.
Все оказывалось подделкой. Даже "Анна" вскоре обнаружилась – здесь у нее было другое имя. Настоящим было только то, что произошло со мной.
16 января. И еще один день в редакции – я спряталась от Женьки за неоновой лампой, но он все равно меня вытащил – сначала курить (тут я устояла), через пятнадцать минут – кофейку... Бар был пуст. И тогда я сказала. Он долго не мог сообразить, о чем.
Сказал, как младшей сестренке:
– Видишь, как иногда бывает в жизни!
И начал рассуждать, что есть целые жанры, в которых...
– Женька! Я не об этом! Мне страшно! Я боюсь – он меня убьет!
– За то, что раскрыла тайну?
– Скажи хоть ты, что это бред! – взмолилась я, хватая вторую сигарету, – я не знаю, на каком я свете, в стихах – уже убил!
– Нет, уж теперь готовься! Все так и будет, – поддразнил Мустафа и отправился к своему компьютеру.
Зачем-то я все время к этому возвращалась. Я не знала, что делать дальше. У меня отобрали ключ от клетки. Зачем писать, если все оказалось подделкой? Мужчина может это один, а я не могу одна. Наверно, Женька прав: удел женщины – идти за кем-то. Могла это делать, пока думала, что есть А. Есть комбинация. Чтобы использовать маргинальность таких, как я. Мне снова захотелось небытия. Еще вчера думала: это состояние больше не вернется. И была прежняя тягомотина – вино и разговоры. Все равно я не могла оторваться от проблемы и позвонила Маше.
– Теперь я точно тебя уважаю! И обязательно прочитаю прозу С. Его мама знает. Это не эффект влюбленности, это действительно – хорошая литература. Он – не настоящий, ты – настоящая. Теперь понимаешь, как глупо было не печататься и уступать ему? Отвечай – поедешь поступать на курс Битова?
Дальше все было тоже по схеме умной Маши: все случившееся – результат моего неосознанного стремления себя утвердить. Особенно в глазах Коти. И оно получилось. Лучше, чем я сама думаю. А человек – ну что ж. Не от него через него, и его за это благодарить можно. Но он – нормальный, обычный человек, что пользы от него требовать...
"Был ли психом, называя тебя запрещенным именем и ожидая от тебя того, что ты не могла дать?"
Настоящей Анны не было, она переписана... И я не знаю теперь, был ли настоящий А. Хватило часа, чтобы понять: мне не хочется в Литинститут, пусть даже и к Битову. Не хочется заниматься настоящей, профессиональной литературой. Ощущать себя литератором. Скорее всего, я этого просто не могу. Если бы могла, понадобились бы мне – вместо всего – писания безвестного А., которые никому не удавалось оценить по достоинству?
Я искала ответ Маше и нашла его в еще не опознанном.
"Теперь мне известно мое истинное положение. Я – сумасшедший в саду воспоминаний".
Списано оно или нет, но это было мое состояние наедине с его текстом. А теперь его нет. И нет смысла, пойми же, Маша, нет смысла – развиваться дальше. Да и во что мы можем развиться? В святость или в падение?
Эпилог
Родной, неужели вы думали, что это так просто:
очаровалась – разочаровалась,
померещилось – разглядела, неужели
вы правда поверили – в такую дешевку?
МЦ, Письма к Штейгеру.
Зачем я продолжаю, пусть невольно, говорить с этим человеком, уже и зная, кто он такой? Нет, я никогда не узнаю, кто он такой.
Я думала, ваш метод – записывать все как есть. Происходящее именно с вами, делать литературу, не думая о литературе. А оказалось – наоборот, вы только о "литературе" и думаете, о своем месте в ней. Кто сказал "нет ничего хуже, чем перестать быть собой"? Вы ли это?