Текст книги "Мама мыла раму"
Автор книги: Татьяна Булатова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
* * *
Я вот все думаю. Как она жить будет, дура-то моя? Это надо же. Как получилось: ну все в ней отцовское. Даже характер. Надуется и молчит. Полдня молчать может, пока своего не добьется. Хоть оборись – все равно по ЕЕ будет. Женьку эту привадила: так около нее и вьется. А как ей скажешь: разве это тебе подруга? Разве таких подруг тебе выбирать? Тебе бы поменьше, поскромнее, пострашнее. А эта видная, глаза наглые. Ну вроде ничему плохому не учит. А то не дай бог! Прибью!
Правильно говорит Петя: не упускай Катюшку. Глазом моргнуть не успеешь – от рук отобьется. Тринадцать скоро, а она у меня дура дурой. Господи! Разве тут о себе думать будешь? «Переезжай, Тоня!» Куда переезжай? К кому переезжай? Тоже ведь как дите малое. Крест, что ли, у меня такой с ними нянчиться? А бросить жалко: все-таки мужчина. И ласковый ведь…
Которую ночь подряд Антонине Ивановне Самохваловой снились тревожные сны. К ней являлись покойники в праздничных одеяниях, как в гроб кладут. Только на Сене рубашка была с пятном на груди. Она его во сне и спрашивает:
– Что ж ты, Сеня, в грязной-то рубашке на том свете меня позоришь?
А Сеня молчит и сквозь очки смотрит. А потом видит: и не Сеня это вовсе, а Солодовников Петр Алексеевич. И не пятно это у него на рубашке, а дыра от утюга. Хотела было рубашку с него снять, а он не дает. Говорит, мясо в нее удобно заворачивать. И мясо снилось. По виду говядина. Причем старая. Словно идет она, Антонина, по рынку сквозь мясные ряды, а за прилавком Санечка стоит и покупателей заманивает: купите да купите! Вот она и купила. Пришла домой, развернула – а там… Тьфу ты, вспоминать страшно, что там.
Соскочила Антонина Ивановна с постели и давай ворожить – дурной сон отваживать. Уж и к окну-то она подходила, и рукой перед ним махала: «Куда ночь, туда и сон». И соль в стакане размешивала и в унитаз выливала: «Куда соль, туда и сон». Никак не легчало. Так и не смогла уснуть больше: сидела на кухне, как филин, разве что не угукала.
Тревога вползла в Тонино сердце, как рассвет в ее пятиметровую кухню. И не светло, но уже понятно, что утро, и жить как-то легче, потому что Катька в школу собирается, а под окнами мимо дома потянулась вереница студентов в сторону Политехнического института, стоявшего на высоком берегу, обдуваемом со всех сторон ветрами.
– Ма-а-ам! – прокричала Катя из ванны, пытаясь перекрыть вой газовой колонки.
– Чего тебе? – откликнулась Антонина, не отрывая глаз от ожившего двора.
Катька не отвечала. Взрывоопасно бухала колонка, и кипел на плите чайник.
– Ну чего-о-о ты? – повторила вопрос Самохвалова и, не дождавшись ответа, потащилась в ванную.
Катька стояла на резиновом коврике и с недоумением рассматривала собственные трусы. Антонина разом смекнула, в чем дело, и выхватила их из рук дочери:
– Ну-ка, покажи…
Девочка потупилась. Антонина развернулась к свету и заявила:
– Ну, так и есть! Пришли… Другого времени не нашла.
Катька вопросительно посмотрела на мать и нервно передернула плечами.
– Чего смотришь? – грубовато заворчала Антонина. – Дела у тебя пришли. Менструация это. Теперь каждый месяц трусы замачивать будешь. И так всю жизнь. Пока климакс не грянет.
Потом осеклась, наконец-то увидев испуг на лице дочери:
– Да ты не бойся. Так у всех. Неделю помажет и перестанет.
Катька не проронила ни слова.
– Да что ты вылупилась-то на меня? – начала раздражаться Антонина Ивановна. – А то тебя девки твои не просветили? Ничего страшного, не болезнь.
«Ну, это как сказать», – подумала про себя Катя, вспомнив, с каким упоением рассказывала Пашкова о своих месячных, описывая их красками, соответствующими картине «Фашист прилетел».
Живот как-то странно потягивало внизу, ломило спину, и вообще было неизвестно, что с этим делать. Катька, конечно, знала со слов Пашковой, что на этот случай существуют прокладки, но как они выглядят, могла только догадываться. У матери она ничего подобного не видела, есть ли нечто подобное у Женьки, не знала, а потому так и продолжала стоять в растерянности с трусами в руках.
– На-а-а… – втиснулась в дверь Антонина Ивановна и протянула дочери свернутый в колбасу тряпичный валик.
– Это что? – изумилась Катька.
– Как что? Подложиться нужно. Вот тебе чистые трусы. Вот тебе вата. Вот тебе тряпочки. – Антонина Ивановна вытащила из своего бездонного кармана свернутые куски старой простыни. – Промокнет – поменяешь. Вот так свернешь, – Антонина продемонстрировала, как это делать, – в трусы положишь. А из старой вату выброси, а тряпку-то замочи. Отмокнет – отстираешь. А то их на тебя не напасешься.
Проведя ликбез, мать удалилась на кухню, оставив дочь с корявым валиком в руке. Внешне спокойная Антонина никак не могла прийти в себя от неожиданно обрушившейся на нее новости. Вроде бы все было ожидаемо: и грудь у Катьки обозначилась, и волосы во всех местах, где нужно, выросли, и прыщей хоть отбавляй, а все равно, казалось Антонине Ивановне, рано-рано-рано. «Да где рано-то? – подсказывал ей ее внутренний голос, но женщина не желала его слышать: – Рано! И все тут».
Сели завтракать. Антонина пристально смотрела на дочь, ковырявшую кашу:
– Не хочу, – взмолилась Катя.
– Я тебе дам – не хочу! Через не хочу! На целый день уходишь. Когда еще пообедаешь?! Я сегодня с двенадцати. Вернусь поздно. Обедай. Готовь уроки. Музыку… – отдавала распоряжения мать.
– Ма-а-ам, – пожаловалась девочка. – У меня живот болит.
– У всех болит, – успокоила дочь Антонина. – Поболит – перестанет.
– А вдруг не перестанет? – поинтересовалась надеявшаяся на материнскую милость Катя.
– Перестанет-перестанет, – хихикнула Антонина. – Дуй в школу.
И Кате Самохваловой не оставалось ничего другого, как отправиться на встречу к знаниям.
Из кухонного окна Антонине Ивановне было видно, как в декабрьском утреннем полумраке светится огнями школа. Можно было даже разглядеть, как классы заполняются учениками, как открываются и закрываются двери, как учитель готовит доску к занятию. Но отнюдь не это интересовало застывшую у кухонного окна женщину: взгляд ее был прикован к протискивавшейся сквозь раздвинутые прутья металлического забора мутоновой шубе, из-под которой торчали обутые в топорно скроенные сапоги ножки. Сверху эту мутоновую горку венчала огромная монгольская шапка с помпоном из собачьего хвоста.
У Антонины Ивановны сжалось сердце, ей захотелось вернуть Катьку обратно, стащить с нее эту уродливую шубу, безумную шапку… Стиснуть до хруста в костях, уложить на кровать, завернуть в кокон. А еще лучше – засунуть ее прямо в живот, обратно в свое лоно, чтобы ощутить эту невозможную, абсолютную, только ей принадлежащую власть над существом, которое теперь мелкими шажками пробиралось к школе, прислушиваясь к новым ощущениям в своем теле. Антонина чувствовала, что ее дочь отдаляется от нее, взрослеет, – и к этому она, как оказалось, готова не была, хотя еще ровно день тому назад думала совершенно иначе и, как обычно, просила у Господа: «Хоть бы выросла она скорее, я для себя поживу».
«Пожила! – расстроилась Антонина. – Теперь за ней глаз да глаз нужен. Не то, гляди, в подоле принесет…» Отчего-то Самохвалова боялась этой ноши в подоле, хотя воспитывала дочь со всей строгостью, готовя к полноценной семейной жизни.
– Муж, – рассказывала она дочери, – что лошадь. Садись и погоняй.
Катька представляла мать сидящей на портрете отца и хихикала себе под нос.
– Что лыбишься? – уточняла преподаватель русского языка.
– Ничего, – пожимала плечами Катька и продолжала внимать материнской лекции.
– Если б отец был жив, – фантазировала Антонина Ивановна, – разве б я эти сумки на себе корячила?! Я б пироги пекла, платья шила, на работу наряжалась и в санатории ездила.
«Можно подумать, – внутренне спорила с ней дочь, – сейчас ты этого не делаешь?!»
Самохвалова словно читала «дурные» Катькины мысли и продолжала рассуждать, невольно отвечая на невысказанные вопросы:
– Ты вот меня спроси. Спроси-спроси! А когда ты, мама, в санатории отдыхала?
Катя молчала.
– Не спрашиваешь? А я вот тебе скажу. Год назад. А перед этим – вообще не помню когда. А потому что где твоя мама? А твоя мама с тобой по санаториям разъезжает: Катеньке нужен Крым, Катеньке нужен Кисловодск, Катеньке нужно Юлово! А Тоне что нужно? Не знаешь? Ни-че-го! Лишь бы Катенька ее была здорова и дышала, как человек, а не жаба на болоте. Живи, Катенька! А мама и так… Норма-а-а-ально твоя мама… Вот живи – и век помни, кому спасибо сказать: маме или папе. Царство ему небесное.
Катька такие разговоры не любила. Поначалу терпеливо слушала, а потом научилась отключаться, размышляя в этот момент о чем-то своем. Правда, мать иногда с силой толкала ее в плечо и орала в самое ухо:
– Не-е-ет, ну ты не слышишь, что ли?!
И тогда Катя вздрагивала и начинала смотреть прямо на мать, точнее, сквозь нее. Этот взгляд Антонина Ивановна ненавидела и частенько жаловалась Главной Подруге Семьи:
– Ева, посмотри на нее! Ты посмотри, какая она! Ничем не прошибешь! Я ей в лепешку расшибаюсь, рассказываю, учу… А она? Она зенки свои стеклянные выкатит и смотрит сквозь меня. Как будто меня НЕТ! Не-е-е-ет! Понимаешь?
Ева Соломоновна кивала, на самом деле плохо представляя, на что жалуется Самохвалова. Недовольство подруги она воспринимала как каприз вполне счастливого человека, которому грех на жизнь жаловаться, но он все равно это делает, потому что такова человеческая природа. Зная Самохвалову миллион лет, Ева Шенкель так и не смогла привыкнуть к миллиону лиц, наплывающих друг на друга в образе Антонины Ивановны. Корректная и немногословная на работе, Самохвалова словно не могла наговориться дома и читала дочери бесконечные лекции о том, как надо и как должно. По большей части скрытная, она с ужасающей откровенностью делилась с целомудренной Евой Соломоновной деталями своего любовного опыта, которым очень гордилась и который, в отличие от подруги, действительно имел место. Стойкая в испытаниях, выпавших на ее женскую и материнскую долю, она могла расплакаться только от одного ласкового слова, неожиданно прозвучавшего в ее адрес. Скупая и экономная в мелочах, она становилась щедрой в самый неподходящий, с точки зрения Главной Подруги Семьи, момент, подбадривая себя словами: «Э-эх, один раз живем!» Обещала помнить обиду всю оставшуюся жизнь – и вдруг неожиданно прощала и сладко плакала от осознания собственного благородства. Бесконечно любящая дочь, Антонина могла унизить ее легко и незаметно для себя самой, а потом искренне изумляться странной Катькиной реакции: «Ты что взъелась-то?»
Ева частенько сердилась на подругу, осуждала ее, порой осаждала на полпути и бесконечно любила этот миллион лиц в одном человеке. Право, всякий, связавший жизнь с Антониной Ивановной Самохваловой, не мог относиться к ней бесстрастно: ее можно было недолюбливать, над ней можно было иронизировать, ей можно было завидовать… Нельзя было ее не помнить: Антонина буквально застревала в памяти любого столкнувшегося с ней хотя бы один раз. Что же говорить о тех, кто соприкасался с нею изо дня в день? О Еве? Санечке? Петре Алексеевиче Солодовникове? И, наконец, Катьке?
Пионерка Самохвалова, подобно своей матери, тоже мечтала о свободе и вместе с тем жутко боялась ее, такой долгожданной. Так же, как и Антонина, Катька строила свою параллельную, тайную жизнь, в орбите которой кружились Женька, Пашкова, собаки, кошки, и тщательно охраняла ее от материнских глаз, при этом больше всего желая, чтобы эта тайная жизнь наконец-то стала явной, легальной, имеющей право на существование.
«Вот, мама, – представляла себе Катя. – Это Лена Пашкова, это Женя Батырева. Они мои подруги, и пусть они приходят к нам в дом. И остаются у нас ночевать. И валяются на нашей кровати. И звонят по нашему телефону. Всегда. Когда им того захочется».
«Вот, Катя, – в свою очередь, мечтала Антонина Ивановна, уставшая от тайн. – Это Петя. Он меня любит. И он хороший. И в моей жизни было так мало счастья. А теперь оно есть. И я хочу, чтобы ты тоже его любила, потому что он мой друг. И пусть он приходит к нам в дом. И пусть ходит по нему босиком. И валяется на нашей большой кровати. И звонит по телефону своим детям. Когда ему этого захочется».
И мать, и дочь чувствовали одинаково, мечтали об одном, обе хотели разоблачения и одновременно делали все, чтобы тайное не становилось явным. Поэтому – молчали, лгали и верили в то, что когда «ОНА УЗНАЕТ, ОНА МЕНЯ ПРОСТИТ». Они были очень похожи друг на друга – эти две странные Самохваловы. Тоня и Катя.
Но скажи об этом Антонине Ивановне! Не поверит. Затаит обиду.
– Как же! – станет она возмущенно рассказывать тете Шуре о событиях сегодняшнего утра. – Живот у нее болит! Ты только подумай, Санечка! Мало мне ее астмы, еще и живот болит.
– Тонь, он ведь не каждый день у нее болит. Первый раз все-таки.
– Первый раз? – взвивается Антонина. – Ты меня спроси: моя мать знала про мой первый раз? Какой живот? Чего у кого болит? Да я б со стыда сгорела! – приходит Самохвалова к неожиданному выводу.
– Ты чего, Тонь? – искренне недоумевает Главная Соседка, вглядываясь в собеседницу. – А кому она еще скажет? Я вот помню, когда у Ириски пришли… – тетя Шура захихикала, – так она ко мне бегом прибежала и говорит: «Мама, я заболела». Я напугалась: чего? как? А она мне: вот, говорит, смотри. Ну, я прям заплакала от радости…
Антонина Ивановна недоверчиво смотрит на соседку:
– От какой радости-то?
– Ну так как же?! Растет ведь. Девушка совсем.
Самохвалова представила тщедушную Ириску, ту еще девушку, потом Катьку… Тревога как-то незаметно стала отступать, и на Антонину Ивановну снизошло чувство гордости: «И мы не кось-мось, тоже не лыком шиты». И, выпроводив наконец словоохотливую Санечку, она набрала номер Главной Подруги Семьи и рассказала ей о произошедшем уже совсем по-другому.
– Ева… – начала она издалека. – У нас ведь что-о-о-о…
– Что?! – испугалась нотариус Шенкель.
– Да ничего… – блуждала в потемках Антонина Ивановна. – Катя вот тут…
Ева Соломоновна молчала.
– Да ничего страшного, – проговорила Самохвалова и неожиданно для себя самой всхлипнула.
– Что случилось, Тоня? – строго спросила Главная Подруга Семьи, пытаясь не потерять самообладание. – Снова приступ?
– Не-е-ет, – плакала Антонина Ивановна, а Ева Соломоновна терялась в догадках: что может быть с Катькой хуже приступа? – Не при-и-иступ… Ра-а-а-адость… – продолжала завывать Антонина. – Ты вот даже и не представляешь, Е-э-э-ва.
Главная Подруга от неизвестности затаила дыхание.
– Пришли-и-и-и ведь у нее… Месячные ведь, Ева. Совсем взрослой стала моя девочка. Скоро уж мать догонит. Дожила я.
– Поздравляю, – раскисла на другом конце провода Ева Соломоновна. – Это такое событие! Такое событие! Этот день, Тоня, надо обязательно запомнить. И чтоб Катюшка запомнила. В некоторых приличных семьях, Тоня, даже столы накрывают и все празднуют. Я приеду к вам, Тоня? Поздравлю девочку?
– Да как же ты?! – возмущается Антонина Ивановна. – Да как же без тебя, Ева? Почитай вместе ее растили. И роднее тебя ведь никого нет…
– Буду! – обещает бездетная Ева Соломоновна Шенкель и в волнении бродит по квартире в поисках подарка.
«Кольцо!» – осеняет ее, и она внимательно изучает свою коллекцию перстней, пасуя перед необходимостью сделать выбор. Наконец-то откладывает в сторону одно, подаренное отцом – незабвенным Соломоном – в день ее совершеннолетия: в жемчужной корзинке – россыпь мелких сапфиров.
– Чудесное кольцо! – признается вслух Ева, глядя на нежное девичье украшение. А потом долго сидит на диване и не отрываясь смотрит в одну точку. За этой точкой скрывается старость. И события Катькиной жизни предупреждают ее об этом. А нотариус Шенкель очень боится старости и поэтому пытается ее задобрить, отдавая чужой молодости очередную жертву. «Это ради любви!» – думает Ева Соломоновна и чувствует, что напрасно обманывает себя. «На старость это…» – вдруг честно признается и горько плачет от безнадежности своего существования. «Одна! Одна! Одна!» – колотится Евино сердце. «Ничего не одна!» – успокаивает его Ева Соломоновна и, покряхтывая, капает себе в доставшийся от родителей лафитник шестьдесят капель корвалола.
– Горько! – бурчит себе под нос нотариус Шенкель и начинает собираться на праздник.
К Катькиному возвращению из школы накрыт стол. Девочка мутоновым комком вваливается в квартиру, разрумянившись от мороза и быстрого шага.
– А ты чего дома? – интересуется она у матери, блаженно улыбавшейся в никуда.
– Не пошла вот… – кокетливо отвечает Антонина Ивановна. – С Татьяной поменялась.
Катя внимательно смотрит на мать, подозревая ту в плохом самочувствии. Нет, ничего подобного: дома пахнет пирогами, вместо халата – крепдешиновое платье в горох, губы накрашены, бусы красные. Девочка настороженно проходит в комнату: скатерть белая, наливка в графине, сервиз парадный, вынимаемый по особым случаям, потому что японский, «твое приданое». Навстречу – тетя Ева в жабо, торжественная и сосредоточенная, как на концерте в филармонии.
– Проходи-проходи, – подталкивает дочь в спину Антонина Ивановна.
– А что случилось-то? – решается задать вопрос Катька. – У нас гости?
– Да какие гости? – машет рукой Антонина. – Вот тетя Ева, и все. Праздник сегодня.
Катя вытаращила на мать глаза:
– Како-о-о-ой?
– Ну как какой? Девушкой ты стала. Менструация у тебя началась…
– Котя! Девочка моя! – вылезла из-за стола Ева Соломоновна, чтобы обнять свою драгоценную бат и вручить ей подарок.
– Ты что?! – побагровев, взвизгнула Катька, напирая на мать. – Всему дому рассказала?!
Антонина оторопела:
– Да ты что, Катерина, белены объелась?
– Это ты белены объелась! – закричала Катька. – Ты объелась!
– Что ты, Катюша! – попыталась вмешаться Ева Соломоновна.
– Ничего! Перед всеми меня опозорила! Теперь все будут в меня пальцем тыкать! – истерила Катька, подпрыгивая на одном месте.
– Мы праздник тебе хотели устроить, – сдержанно объясняла Главная Подруга Семьи.
– А вы-то тут при чем? – заорала девочка. – Вам-то какое дело?! Чего вы все время в мою жизнь лезете?!
После этих слов Ева Соломоновна как-то разом осела, сгорбилась, беспомощно посмотрела на Антонину и положила на пустую тарелку синюю бархатную коробочку. Самохвалова побагровела и залепила дочери затрещину, отчего та мгновенно успокоилась и ушла в комнату.
– А ну иди сюда! – грозно потребовала Антонина Ивановна, обращаясь к закрытой двери в «детскую спальну».
– Не надо, – остановила ее Ева Соломоновна и скривилась.
– Е-э-эва, – схватила ее за руку Антонина. – Не уходи.
Главная Подруга Семьи Самохваловых на ощупь выбралась в коридор. Как слепая, натянула на голову мохеровый берет, накинула шубу, застегнула до половины финские сапоги, попыталась что-то сказать, но не смогла и выскочила из квартиры как ошпаренная.
– Ева! – только и успела крикнуть Антонина Ивановна в спину улетающему из дома ангелу. – Подожди!
В ответ мяукнула подъездная кошка и хлопнула входная дверь: нет больше ангела. Улетел!
* * *
В классе надо мной ржут: «Самосвалова будет снежинкой! Самосвалова, куда колеса денешь!» И это все из-за НЕЕ! Как Новый год, так Снежинка. Сама-то в нормальном платье, а на меня эту дурацкую корону. Попробовала бы сама в ней посидеть: головой мотнешь, а в салат осколки сыплются. И Ева еще: «Звездочка!» Уже никто миллион лет в новогодних костюмах в школу не приходит. Пашкова вообще в пятом классе на Новый год в джинсах пришла. Это я понимаю.
На «Огонек» не пойду, а ЕЙ скажу: классная заболела, ничего не будет.
Ненавижу Новый год! Всегда одно и то же: ОНА, Я и ЕВА. Главное, еще спрашивают: «Хорошо тебе, Катенька?» Да мне ужасно!!! Все люди как люди, в гости ходят, на улице обнимаются, спать до утра не ложатся, даже дерутся, Пашкова рассказывала. А МЫ по-семейному, по-домашнему… Еще и тетя Ева ночевать останется – вообще нормально. Если из Москвы приедут, никакой костюм не надену. Вот хоть тресни! И если не приедут, тоже не надену.
Встречать москвичей собирались, как положено: сначала всю неделю генералили, потом закупались, наряжали елку. Накануне приезда, как водится, созвонились: уточнили время, номер вагона и расцеловались заочно.
– Целую! Целую! – кричала Антонина Ивановна в трубку. – Жду-у-у!
– Я снежинкой не буду, – дернула ее за рукав Катька.
Самохвалова не сразу поняла, о чем идет речь. И прежде чем догадалась, что означают Катины слова, пристрастно, как в микроскоп, исследовала лицо дочери. Перед ней стояла несуразная девочка-подросток с непропорционально длинным носом на узком нечистом лице.
– Господи, да какая из тебя снежинка? – неожиданно быстро согласилась Антонина Ивановна. – Если вот только Буратино!
Катька поняла материнский намек, вспыхнула и бросилась в «спальну».
– Да что же это такое! – возмутилась Антонина. – Ничего ей не скажи: то не так, это не эдак. Может, тебя по имени-отчеству величать? – крикнула Антонина запершейся в комнате дочери. – Ты вообще себя со стороны видела? – продолжала разговор с закрытой дверью Самохвалова. – Снежинкой она не будет! Веди себя нормально, в первую очередь, а потом требуй!
Антонина Ивановна рассердилась не на шутку: за этот год Катька отличилась. Сначала выжила Солодовникова, потом Еву. Та после злополучного обеда в торжественный день вот уж три недели как к ним ни ногой – обиделась. «А чего обижаться? – недоумевала Самохвалова. – Я-то здесь при чем? Вот на нее и обижайся!» Антонина находилась в некой растерянности: с одной стороны, ее не покидало желание взять в руки Сенин ремень и выпороть отбивающуюся от рук Катьку. С другой – что-то удерживало ее от этого шага. Уж слишком стремительно начала меняться дочь, при этом демонстрируя столь мощное сопротивление, что Антонина Ивановна просто побаивалась перегнуть палку, напуганная многочисленными историями о том, как доживают в одиночестве свой век старухи, брошенные своими дочерями.
– Ну, ведь я-то у тебя есть, – успокаивал ее Солодовников, гладя по шелковой коленке.
Самохвалова с раздражением сбрасывала его руку и фыркала:
– Да за тобой самим глаз да глаз нужен! Забываешь все на ходу, того и гляди дом взорвешь. С работы уволили: на дежурство не вышел. Перед Санечкой неудобно…
– Я забыл, – оправдывался безработный Петр Алексеевич и обещал трудоустроиться в ближайшее время.
– Куда-а-а? – разводила руками Антонина Ивановна. – Кому ты ну-у-ужен?
Тот бодрился, ходил вокруг своей Тонечки петухом, бряцал шпорами, а ночами дрожал от страха: как бы чего не вышло! Память отказывалась служить своему хозяину – приходилось оставлять для себя самого записочки: «Уходя из дома, НЕ ЗАБУДЬ! Выключить газ, свет, закрыть дверь». Или «Если со мной произойдет что-то непредвиденное, звонить по телефонам…» И ниже следовал список тех, кто знал, что делать дальше. Первой в списке значилась фамилия Антонины Ивановны Самохваловой.
– Это что? – скривилась женщина, увидев записку, пришпиленную к входной двери.
– На всякий случай… – начал оправдываться Солодовников.
– На какой это на всякий?! – взъярилась Антонина Ивановна, имевшая весьма точное представление о так называемых «всяких случаях». Сеня, помнится, в начале своей болезни тоже о них рассказывал.
– Ну мало ли что может случиться, – улыбнулся Петр Алексеевич.
– Даже не думай, – как отрезала Антонина и не появлялась две недели.
И все две недели Солодовников был мертв – хоть бери в руки записку и начинай обзванивать все номера с первого по пятый.
– Может, к врачу? – посоветовала сердобольная соседка по лестничной клетке, обнаружив, что хозяин квартиры напротив не просто оставляет ключ в замке, но и забывает сменить комнатную обувь на уличную.
Петр Алексеевич отрицательно покачал головой: врачам он не верил. Наташа вон тоже к врачам ходила, анализы сдавала. Ничего не нашли, а если и нашли, то не сказали, не объяснили и оставили его жену умирать, сидя на диване. Потом опять же Тоня так со своим мужем намучилась, что, не дай бог, лекарства увидит и бросит: зачем ей это надо? Всю первую неделю Солодовников проводил ревизию своей квартиры, пытаясь запомнить, где и что лежит. Всю неделю Петр Алексеевич в очередной раз обдумывал завещание, мысленно адресуя его незабвенной Тонечке. А она все не шла и не шла. Зато приходила тихая соседка Маргарита Леонидовна и протягивала через дверную щель гостинец в виде куска пирога, пакета молока, баночки из-под майонеза, наполненной геркулесовой кашей. Сначала Солодовников брал и благодарил, потом просто брал, а через какое-то время испугался, подозревая соседку в недобром, и перестал открывать дверь. Маргарита Леонидовна забеспокоилась; все подходила к соседской двери и, приложив ухо, подолгу слушала: жив ли? О том, что жив, свидетельствовали тяжелые шаркающие шаги соседа, звук смываемой в унитазе воды и включаемый в неурочное время телевизор.
«Надо что-то делать», – тревожилась соседка и продолжала стучать в солодовниковскую дверь. Слышно было, как Петр Алексеевич, крадучись, пробирался к двери и стоял за ней, переступая с ноги на ногу. Маргарита Леонидовна стучала еще, а Солодовников выкрикивал из-за двери:
– То-о-оня?
– Маргарита Леонидовна! Соседка ваша!
– Никого нет дома! – страшным голосом объявлял Петр Алексеевич и продолжал стоять за дверью.
Покараулив друг друга, соседи расходились, встречно подозревая, что ничем хорошим дело не закончится.
Антонина Ивановна Самохвалова появилась у двери в квартиру Солодовникова ровно за день до приезда москвичей, нагруженная тяжеленными сумками с консервацией и чудо-холодцом из бычьих хвостов. Поставив их на лестничную площадку, Антонина достала из кармана ключи и завозилась около замочной скважины. На долгожданный звон ключей из соседней двери выглянула Маргарита Леонидовна и шепотом спросила:
– Вы Тоня?
Антонина Ивановна от неожиданности уронила ключи и недоуменно вытаращилась на выглянувшую из-за двери женщину с гребенкой в седых волосах.
– Вы Тоня? – также шепотом повторила свой вопрос Маргарита Леонидовна.
– Ну, предположим, я, – настороженно призналась Самохвалова.
– Вы к Петру Алексеевичу? – для пущей убедительности уточнила солодовниковская соседка.
Антонина кивнула головой.
– Зайдите ко мне, – прошептала Маргарита Леонидовна и призывно махнула рукой.
Антонина Ивановна, поддавшись общему настроению таинственности, подошла на цыпочках к приоткрытой двери и втиснулась в щель.
– Вы не подумайте чего, – начал седоволосый гномик с гребенкой. – Это не мое дело, конечно… Но Петр Алексеевич… Может быть, вы не замечаете…
Самохвалова терпеливо выслушала рассказ Маргариты Леонидовны – cтало жарко. Негнущимися пальцами расстегнула пальто, стянула норковый берет с головы – рыжие кудряшки беспорядочно, как в черновике каракули, приклеились к взмокшему лбу:
– Ну… – протянула она. – Спасибо, что сказали.
– Вы не думайте, – в тысячный раз извинилась Маргарита Леонидовна. – Просто жалко мужчину… Хороший человек. Порядочный. Уж сколько лет мы рядом…
Антонина Ивановна никак не отреагировала на характеристику Солодовникова, выданную соседкой, просто вышла, подняла ключи и попала в замок с первого раза. Навстречу ей никто не вышел, это настораживало. В квартире царил полумрак и странный запах. «Мусор, наверное, не выбросил», – предположила Самохвалова, подозревая Петра Алексеевича в забывчивости.
– Пе-е-етя! – притворно ласково позвала она хозяина. – Ты до-о-о-ма?
Ей никто не ответил. Антонина оглянулась и обнаружила у себя за спиной любопытного гномика.
– Никуда не выходил! – сообщила Маргарита Леонидовна и шагнула на солодовниковскую территорию.
– Одну минуточку, – загородила ей путь Антонина Ивановна, расправив внушительного размера грудь. – Я уж как-нибудь сама…
– Конечно-конечно, – спешно ретировалась соседка и со словами: «Вы только не подумайте чего» – прикрыла за собой дверь.
Самохвалова нерешительно прошла в комнату и обнаружила Солодовникова лежащим на диване. Это был незнакомый худой старик с запавшими щеками, двухнедельной щетиной и сморщенной шеей.
– Петр Алексеич! – позвала его Самохвалова.
У старика дернулись ресницы.
– Пе-е-еть! Ты спишь, что ли?
Солодовников открыл глаза, но головы в сторону Антонины даже не повернул.
– Петь! Ты не заболел ли?
Петр Алексеевич вздохнул и скрипуче выдохнул:
– А если б я и заболел, то что бы было? Прибежала бы?
После этих слов Антонине Ивановне стало чуть легче. «Обиделся», – подумала она и села рядом. Помолчали. Петр Алексеевич отвернулся к стене: на желтоватой спине отпечатались складки плюшевого покрывала. Спина стала напоминать смятую упаковочную бумагу, небрежно брошенную в угол. Антонина прикоснулась к солодовниковскому телу и почувствовала, что в нем не стало силы. Не стало силы в плечах, в когда-то плотной шее. «Как цыпленок!» – отметила она про себя и уставилась в висящее напротив зеркало. «Как в гробу!» – промелькнуло у нее в голове, и в животе стало холодно.
– А ну вставай! – хлопнула Самохвалова Петра Алексеевича по спине. – Вставай-вставай! Вставай! Кому я сказала!
Тот вжался в спинку дивана и по-детски захныкал. Антонина взвилась: вскочила, заметалась по комнате, опрокидывая стулья, спотыкаясь на пустом месте.
– Жалко? – орала Самохвалова. – Жалко себя стало? Разлегся! А чего тебя жалеть-то? С какой стати, я спрашиваю, тебя жалеть? У тебя что? У тебя что-о-о-о? Горе? Какое у тебя горе? Да ты! Да ты… Сволочь ты! – выдохнула Антонина и приземлилась на стул.
Петр Алексеевич затих и повернул наконец-то голову. Самохвалова, заметив шевеление Солодовникова, сбросила пальто и резко встала:
– Тебе пять минут! – скомандовала она и удалилась на кухню, по ходу ударив по выключателю.
Петр Алексеевич сел, растерянно завертел головой и задышал, словно после стометровки, на всякий случай отметив положение минутной стрелки на допотопном будильнике.
Антонина гремела на кухне посудой, лилась вода, бабахала газовая колонка, а за стенкой ровно билось сердце Маргариты Леонидовны, выполнившей свой соседский долг.
Самохвалова остервенело драила загаженную за две недели ее отсутствия кухню, хлопала дверцей холодильника, выкладывая на полки новогоднюю снедь и отчаянно ругалась, поминая лихим словом всю оставшуюся мужскую половину человечества.
– Вот сволочи!.. Обижаются еще! На что-о-о-о? На что-о-о-о, спрашивается!
Антонина Ивановна и не планировала дождаться ответа на свои риторические вопросы, поэтому самозабвенно продолжала свой гневный монолог по случаю:
– А если вот обо мне забыли, я что? На работу не выйду? Зубы чистить перестану? Грязью зарасту? О дочери больной забуду и сдохну? Нет уж! Дудки! Сами подыхайте! Мне некогда! Две недели – и что? Старик, чистый старик! Поухаживай за мной, Тоня! А то твоя Тоня не наухаживалась, горшков не навыносилась, пеленок не наменялась… А туда же: «Выходи за меня! Ни в чем нужды знать не будешь…» Э-э-э-эх…