355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Булатова » Мама мыла раму » Текст книги (страница 3)
Мама мыла раму
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:20

Текст книги "Мама мыла раму"


Автор книги: Татьяна Булатова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Нужно ли говорить о том, что слова Антонины Ивановны, размышляющей о музыке Равеля и Чайковского, вывели Адрову из состояния прежней благожелательности.

– Да какая мне разница! – взбрыкнула Татьяна Александровна. – Северная Америка! Южная Америка! Азиаты! И все тут.

Завершив работу на ниве обучения иностранцев русскому языку, подруги покинули преподавательскую в разное время, сознательно выдав друг другу карт-бланш, дабы не усугублять ситуацию. Столкнувшись с Адровой у КПП, Антонина Ивановна пропустила коллегу к вертушке и зачем-то пошла в противоположную от остановки сторону.

Самохвалова шла мимо оштукатуренного и выкрашенного в желтый цвет забора, ограждающего территорию училища от остальной части города, мимо военного госпиталя, разместившегося в дореволюционном здании красного кирпича, у стен которого толпились в основном матери, приехавшие навестить сыновей. Курсанты смущались от материнского напора и кутались в синие байковые халаты, из которых торчали худые мальчишеские шеи. «Господи, совсем еще дети!» – с нежностью подумала Самохвалова, наблюдая за ними.

Вскоре асфальтированная дорожка сменилась проторенной тропой, огибающей знаменитый забор, через который курсанты радостно перепрыгивали, уходя в самоволку. Пошли гаражи, подъезды к которым были усыпаны гравием, какие-то мелкие слесарные мастерские… Антонина запыхалась, сняла с себя лишний в этот сентябрьский вечер плащ и резко замедлила шаг.

«Чего это я?» – мысленно изумилась она, обнаружив перед собой очередной гараж, у распахнутых ворот которого вальяжно стоял прапорщик Горлач, известный в училище по прозвищу Ходок. Ходил служивый, конечно, не к Ленину за советом, а исключительно к вольнонаемным машинисткам, работницам столовой, медсестрам и другим представителям младшего женсостава. На Антонину Горлач заглядывался давно, называя ее за глаза «гавайской гитарой». Такие пропорции более всего волновали сердце влюбчивого прапорщика. При этом Горлач не был холостяком: у него на иждивении находились престарелая мать, жена-ровесница и сын Ванюшка, такой же, как отец, рыжий и коренастый. Наличие трех иждивенцев любовниц Горлача ничуть не смущало, так как тот не просто истово трудился на благо процветания женской красоты и состоятельности, но и был щедрее иного генерала. Картошка, крупы, сливочное масло брикетами, тушенка «всех мастей и всех сортов», носки и кальсоны для обманутых мужей, апельсины детям, а особенно обольстительным и юным – французская парфюмерия и немецкий трикотаж.

Антонине Горлач был готов отдать самое дорогое, то есть последнее в вышеупомянутом списке. Проблема была в другом: отдать-то он был готов, вот только вдова Самохвалова никак не соглашалась принять «ни к чему не обязывающий» презент.

– Тоня, – увещевал Горлач соседку по дому. – У нас же с тобой дети.

– У меня – свои дети, у тебя – свои, – отрезала Антонина и продолжала прерванный путь.

Прапорщик отступал на время, а потом засылал лазутчика.

– Теть Тонь, – тарабанил в дверь рыжий кабанчик Ваня, – а Катька до-о-о-ма?

– Она тебе зачем? – строго интересовалась Самохвалова.

Дальше у Ванюшки фантазии не хватало, и он признавался, продавая собственного отца с потрохами:

– Папка прислал.

Но когда папка прислал еще и мамку, возмущению Антонины не было предела. Пригласив печальную Веру Горлач в дом, усадив на кухне, Самохвалова сдержанно расставила все точки над «i», посоветовав развестись с этим засранцем и начать НОРМАЛЬНУЮ! ПОЛНОЦЕННУЮ! ЧЕЛОВЕЧЕСКУЮ жизнь. Вера расплакалась и пообещала удавиться.

– Вот это лишнее, – погладила ее по спине Антонина и предложила чаю, о чем впоследствии пожалела, ибо чай длился до ночи.

За время продолжительной чайной церемонии Вера Горлач успела рассказать душевной соседке всю свою несчастную жизнь и допустить говорящую бестактность:

– Вот и радуйтесь, что у вас муж вовремя умер. А то бы гулял.

Светлая Сенина память от этих слов воспарила над Антонининой головой, и хозяйка объявила об окончании визита. Увидела она Веру только через три дня с разбитым лицом и пустыми глазами. Бросившись к несчастной со словами утешения, она вовремя остановилась: на балконе в голубой майке и семейных трусах стоял Горлач – великий и ужасный. При виде Антонины прапорщик принял развязную позу и с мерзкой ухмылкой плюнул вниз.

– Вот сволочь! – психанула Самохвалова, но вовремя сдержалась – вдруг окна перебьет.

Ну уж нет! Горлач был слишком осторожен, так как не понаслышке знал о специфике военной субординации: мало того, что преподаватель кафедры русского языка в училище, мало того, что вдова полковника Арсения Самохвалова, так еще и добрая знакомая самого начальника училища генерал-лейтенанта Мовчана. «Время покажет!» – затаился Ходок, рассматривая с балкона рыжие кудряшки Самохваловой. И был прав: капризное осеннее время нечаянно занесло гордую Антонину в святая святых – гараж прапорщика Горлача.

– Пришла, Тоня? – ласково и грозно одновременно поинтересовался Ходок. – А говорила, не придешь.

Горлач плотоядно смотрел на Самохвалову и скабрезно усмехался, вытирая руки какой-то замасленной тряпкой. Антонина вздернула подбородок, намереваясь продолжить путь, но не тут-то было. Ходок шагнул вперед и преградил дорогу своим квадратным телом. Самохваловой стало жутковато. Горлач втянул ноздрями воздух и повел головой, переступая с ноги на ногу. Движения прапорщика были замедленны и не по-военному пластичны. Весь его вид напоминал кружащего вокруг кошки кота. Казалось, еще немного – и Ходок затрясет хвостом, разбрызгивая вокруг себя животную амбру.

– Зайди, – гипнотическим голосом выдохнул Горлач. – Посмотри, как устроился.

– Что я… гаражей, что ли, не видела? – клацнула зубами Антонина Ивановна.

– Не бойся… – усмехнулся прапорщик. – Ты такого никогда не видела. Будет хорошо.

Ходок сделал еще шаг вперед, коснувшись застывшей от ужаса Антонины бугром выпирающей ширинки, и приобнял ее за знаменитую гавайскую талию. Самохвалова послушно сошла с тропинки. Обольститель дышал в шею, отчего по позвоночнику вниз поползла истома и предательски потянуло внизу живота.

– Иди-иди, – уговаривал Горлач, увлекая за собой переставшую сопротивляться разомлевшую Самохвалову. – Иди-иди…

В полумраке гаража пахло сыростью и еще чем-то странным: словно подгнившей картошкой. За стеллажом с консервацией под грудой солдатских одеял скрывалось несвежее, пропахшее потом прапорщицкое ложе. Горлач толкнул Антонину вперед, притянул к себе и обеими руками полез под юбку. Самохвалова потеряла равновесие и уткнулась лицом в заскорузлые окаменевшие одеяла. Ее чуть не вырвало от омерзения. «Это что это я?!» – возмутилась Антонина Ивановна и перевернулась на спину. Горлач воспринял ее движение как демонстрацию полной готовности к процессу, рванул штаны и тут же получил коленкой по яйцам.

Пока Ходок корчился от боли в своих затертых потными телами одеялах, растрепавшаяся, в задранной юбке, Самохвалова вскочила на ноги и рвущимся голосом проорала:

– Под трибунал пойдешь, сволочь!

– Не пугай, не страшно, – осклабился прапорщик.

– Я в политотдел! – пригрозила Антонина.

– Давай, дуй. И не забудь там сказать, что сама пришла.

– Га-а-ад! – завизжала Антонина.

– На х… пошла! – устало выдохнул Горлач и перевернулся на спину.

– Что-о-о-о? – опешила Самохвалова.

– Что слышала… А Верке хоть слово скажешь, убью!

Антонина, прихватив упавшую в дверях косынку, выскользнула из гаража и стремительно подалась по злополучной тропе в сторону стоявших на высоком берегу реки многоэтажных домов.

«Эх и дура! Эх и идиотка! – ругала она себя за произошедшее. – Курица безмозглая! А если кто видел?!» Скорее всего, Антонину Ивановну в это время никто видеть не мог. У жителей многоэтажки косогор, покрытый разноцветными крышами гаражей, пользовался дурной славой, поэтому без нужды там никто не шлялся. Если только большой компанией подростков, ищущей укромных мест, чтобы спокойно покурить и пообниматься.

Самохвалова, оправляя на ходу блузку, ускорила шаг и практически побежала: прочь-прочь от проклятого места! Добравшись до новостроек, остановилась и зашла в магазин, прозванный местными аборигенами «На бережке». Вообще, район, где имела честь проживать Антонина Ивановна, городской шпаной почтительно именовался «офицерье» не случайно. Большую его часть занимали дома, входившие в ведомство КЭЧ, а значит, заселенные военнослужащими. Для удобства защитников родины и их семей руководство гарнизона отстроило детский сад, школу, ателье пошива одежды, магазин-военторг и, разумеется, кафе под традиционным названием «Звездочка». Именно к нему и направлялась растерзанная Антонина. По мере приближения к главному маячку «офицерского» района шаг ее становился все более и более степенным, а осанка все более и более величавой.

– Антонина Ивановна! – радостно поприветствовал ее майор Алеев, сбежавший по ступеням крыльца офицерского кафе. – Какими судьбами?

– Добрый вечер, Фаттых Гайнулович, – поприветствовала его Самохвалова. – Вот решила прогуляться – с работы пешочком.

– Это через гаражи? – изумился майор, распространяя вокруг себя устойчивое амбре винных паров и одеколона «Спортклуб». – Рисковая вы женщина, Антонина Ивановна!

– Да я уж и сама не рада, – пожаловалась Самохвалова. – Ни души – одни собаки, да и тех по пальцам пересчитать.

Алеев галантно подхватил Антонину Ивановну под локоток и повел по направлению к дому, у подъезда которого стоял неприкаянный Петр Алексеевич Солодовников с тремя гвоздиками и в дерматиновом пальто нараспашку. Увидев свою Тонечку в сопровождении бравого майора связи, Петр Алексеевич стушевался и от волнения сделал два шага вперед, три назад. Фаттых Гайнулович быстро сориентировался и галантно подвел Антонину Ивановну к приплясывавшему Солодовникову. Склонив голову, майор по-восточному витиевато произнес:

– Передаю вам вашу красавицу. Завидую, так сказать, одновременно.

Опешивший от татарской велеречивости Солодовников протянул Алееву руку и твердо, по-мужски, представился:

– Петр. Очень рад.

– Фаттых Гайнулович, – объявила Самохвалова.

– По-вашему Федя, – уточнил Алеев и плавно проскользнул в подъезд.

Антонина Ивановна посмотрела на часы и поинтересовалась:

– Давно стоишь?

– Да часа два, не меньше.

– А чего ж не поднялся?

– Поднялся. Катя не открыла.

– Как не открыла?

– Сказала: мамы дома нету – впускать никого не велено.

– Ну я этой Кате! – возмутилась Самохвалова и решительно направилась к подъезду.

– Подожди, – замялся Солодовников. – Давай присядем.

Присели.

– Ну чего ты, Петр Алексеевич?

– Тонь… – Солодовников запнулся. – Может, уж хватит: ты – здесь, я – там. Я ведь помогать тебе буду. И Катюшку я люблю. Опять же, и получаю я ничего, и пенсия у меня достойная…

– Опять ты за свое, Петр Алексеич? – устало выдохнула Антонина.

– Я и квартиру свою, если что, на Катюшку запишу…

– С чего это вдруг? – оживилась Самохвалова.

– А как же, Тонь? Я уж не мальчик вроде. Да и ты… опять же… вдовая…

– Я на жизнь не жалуюсь, – запротестовала Антонина Ивановна.

– Да при чем тут «на жизнь не жалуюсь»? – разволновался Солодовников. – Нам вроде ж неплохо-то вместе?

Антонина потупилась – перед глазами пронеслись события сегодняшнего дня: курсант Аргуэйо, сердитая Адрова, рыжий Горлач с расстегнутыми штанами… Теперь вот – покрывшийся пятнами Солодовников с потрепанными гвоздиками в руках. Утомившаяся от ожидания Катька.

Самохвалова выдохнула, огладила на коленках юбку и тяжело поднялась:

– Да ладно, Петр Алексеич. Чего уж там… И мне одной ведь несладко…

Солодовников не поверил своим ушам:

– Так, значит, это ж что? Что ж это?

– Да ладно уже, – кокетливо встряхнула кудрявой головой Антонина Ивановна. – Поднимайся. Домой пойдем.

* * *

Ненавижу! Ненавижу ЕГО! И ЕЕ тоже ненавижу! К тете Еве меня отправила: занимайся, Котенька, математикой. Зачем мне математика?! Себе, главное, мужа завела, а мне собаку нельзя.

И эта Ева! Замучила уже: бат, Котя, доченька моя… Какая я тебе доченька?! Вот роди себе доченьку и называй ее. Как хочешь. Хоть крокодилом.

У всех матери как матери. А эта… «Петр Алексеич! Петр Алексеич!» А у твоего Петра Алексеича ногти на ногах желтые и торчат. В трусах ходит. Хоть бы штаны надел на свои ноги дурацкие… И спрашивает все время: «Ты уроки сделала?» Какое тебе дело?! И ЭТА тоже: «Не груби отцу». А сама целует его в лысину и смеется. Гадость какая!

Известие о том, что «Петр Алексеевич будет жить с нами», Катька приняла внешне равнодушно: «Ну, с нами так с нами». Со свадьбой решили повременить, невзирая на горячие уговоры Солодовникова: тот хотел официально, чтобы «без всяких яких», чтобы в загс, «как положено», и в ресторан узким кругом.

– Ну, предположим, узким кругом мы и дома соберемся, – отрезала Антонина. – Чего на всякое баловство деньги тратить?

– Ну, как же, Тонечка, – волновался Петр Алексеич. – Второго же раза не будет!

«И без первого можно обойтись», – злобствовала про себя Катя Самохвалова, наблюдая за дебатами взрослых.

– Я что, по-твоему, фату должна на седую голову нацепить? – издевательским тоном задавала вопрос Антонина Ивановна.

– Никакая не седая! – сопротивлялся Солодовников и от волнения потирал черепаховые руки.

– Да уж… не седа-а-а-я! – парировала Самохвалова и махала на жениха рукой.

Вызвонили Еву. Чтобы пришла и сказала, как есть. По-честному. По-дружески то есть. Поджав губы, она строго посмотрела на наряженного в белую рубашку с галстуком Петра Алексеевича, осталась недовольна и сухо проронила:

– Чего людей смешить?

Еве Соломоновне были недоступны женские радости: сморщенные сухие губы никогда не знали страстных поцелуев, даже климакс и тот пришел незаметно и естественно, как будто и был всегда. Этой женщине можно было дать и сорок, и пятьдесят, и шестьдесят. Причем и Антонина Ивановна, и Катя единодушно считали, что Ева с годами не меняется, разве только становится чуть полнее: все те же усики над губой, все та же камея на блузке и перстни, перстни… Перстни Ева Соломоновна Шенкель любила, сохраняя им верность на протяжении всей своей самостоятельной жизни. Разумеется, речь не шла о ширпотребе, выложенном на витринах государственных ювелирных магазинов. Речь шла о тех изделиях, рассмотреть которые можно было исключительного с заднего хода: в кабинетах заведующих магазином и главных товароведов. Но гораздо чаще Ева Соломоновна приобретала очередное кольцо у ювелира Александра Абрамовича Пташника (и отнюдь не всегда – с тисненой пробой).

– Е-э-э-вачка, де-э-э-этка, – скрипел в телефонной трубке голос дяди Шуры. – Пора тебе зайти к старому поклоннику – кое-что у меня для тебя имеется, дитя мое. Твой папа был бы доволен…

Пока Ева рассматривала через лупу очередной сапфир (бриллиант, изумруд), Пташник значительно покряхтывал, пританцовывал и глухо бормотал ругательства, адресованные советскому Ювелирторгу. Если перстень удовлетворял запросам Евы Соломоновны, она отказывалась от покупки, ссылаясь на дороговизну. Пташник обижался, призывал в свидетели покойных родителей Евы – дядю Соломона и тетю Эсфирь – и грозил отлучить от дома «бестолковую Евку».

Тогда Ева Соломоновна обещала подумать, и в любительском спектакле наступал антракт. Во время временного перемирия участники торгов ностальгически вспоминали старые добрые времена, когда «ты, Евка, еще пускала слюни на подбородок», а «вы, дядя Шура, с папой играли в шахматы».

– Думал ли я, девочка моя, что ты будешь чистая тетя Эсфирь?! – смахивал слезу с глаз Пташник.

И Ева Шенкель с готовностью подтверждала означенное сходство, поэтому грозила пальцем и обвиняла Александра Абрамовича в отступничестве. Пташник в возмущении вскакивал со своего вертящегося кресла и просил «негодную девочку» удалиться. Тогда Ева признавалась в любви своему ювелиру и, оскорбленная, направлялась к выходу.

В дверях «эта дурная Евка» и Александр Абрамович наскакивали друг на друга в последний раз, после чего Пташник объявлял о снижении цены на десять процентов.

– Сколько?! – переспрашивала Ева Соломоновна, «не веря своим ушам», потому что «это чистый грабеж».

– Десять, – повторял Александр Абрамович, не глядя на покупательницу.

– Нет, – говорила Ева и начинала застегивать: зимой – шубу, весной и осенью – пальто, плащ, кофту, а летом – что получится.

– Стой! – кричал Пташник. – Дурная Евка!

Ева Соломоновна презрительно смотрела на старого еврея:

– И что вы мне хотите сказать?

– Ты режешь меня без ножа… – стонал ювелир.

– Ну-у-у? – топала ногой Ева Соломоновна.

– Двадцать… – выдыхал Пташник.

– Двадцать? – удовлетворенно переспрашивала Ева Соломоновна Шенкель.

– Двадцать. Но это, Ева, только ради дяди Соломона и тети Эсфирь.

Память о родителях неоднократно освещала дорогу одинокой Евы Шенкель, по которой она брела со своей шкатулкой драгоценностей в сторону Небесных врат. По пути ей попадались разные люди. Некоторых из них Ева Соломоновна брала с собой прямо из еврейского общества, а некоторых, не знавших Торы, подбирала на обочине жизни. К числу последних принадлежали мать и дочь Самохваловы. На них было составлено Евино завещание. А уж кто и знал толк в этих завещаниях, то это нотариус – сама Ева Соломоновна Шенкель. Поэтому стоит ли удивляться, что идею официальной регистрации Главная Подруга Семьи подняла на смех? Кому, как не ей, было знать о существовании трагических обстоятельств, дальних родственников и сожителей, дающих показания в самый неподходящий момент?! Нет, Ева Соломоновна хотела передать свое имущество в надежные, верные руки в обмен на уход за немощной старушкой Евочкой (так ласково себя она называла). Не желая знать, как впоследствии распорядятся назначенные ею «потомки» коллекцией драгоценностей, нотариус Шенкель, отходя ко сну, просила у Бога внезапной смерти: «Чтобы р-р-р-аз – и не проснуться». Но при этом в собственном доме никогда не ходила разутой и не ложилась спать ногами к дверям, то есть собиралась жить как можно дольше.

Замужество Антонины Ивановны не входило в далеко идущие Евины планы, и Катя Самохвалова интуитивно это чувствовала, поэтому исподволь косилась на тетю Еву, морщившую нос от резкого запаха столового уксуса, который Петр Алексеевич на правах будущего хозяина дома подливал в скукоженные на тарелке бузы.

– И что в этом смешного, позвольте вас спросить? – с обидой интересовался жених.

– Сколько вам лет? – бесцеремонно уточняла Ева, подспудно чувствуя Катькину поддержку.

– Е-э-э-ва… – умоляюще запела Антонина Ивановна, – ну какое это имеет значение?

– Самое прямое, – настаивала на своем Главная Подруга.

– Ну, предположим, шестьдесят, – с вызовом пускал пузыри в компот Солодовников.

– Вы разведены?

– Нет, я вдов, – загрустил Петр Алексеевич.

– Дети?

– Моим детям нет до меня никакого дела, – признался жених.

– Это пока… – многообещающе проронила Ева. – В общем, так: как человек опытный я бы не рекомендовала вам оформлять отношения официально, пока вы не заручитесь согласием родственников, ибо может возникнуть…

– Я квартиру на Катюшку оформлю, – заторопился Солодовников.

– Это пожалуйста. Ваше право…

– Знаешь что, Ева, – обиженно поджала губы Антонина Ивановна. – Мы с Петей здесь как-нибудь сами разберемся…

Главная Подруга Семьи Самохваловых осеклась, почувствовав по интонации Антонины, что перегнула палку.

– Ой, – пискнула тетя Ева, хотя обычно разговаривала зычным голосом. – Простите меня…

– Что вы, что вы, Ева Соломоновна, – заволновался Солодовников и плеснул очередную порцию уксуса в остывшие бузы, покрывшиеся восковыми капельками жира.

– Бестактна… Стара… – пригорюнилась Главная Подруга и ткнула вилкой в окаменевшее кушанье.

– Не ешь! – коршуном взвилась Антонина и выхватила тарелку из-под носа. – Потом поджелудкой страдать будешь: они холодные и уксуса много.

– Не буду, – согласилась Ева и засобиралась.

Впервые ее никто не останавливал. Антонина – потому, что ей было чем заняться сегодняшним вечером, Катя – потому, что тетя Ева не оправдала ее надежд, Петр Алексеевич – потому что не знал, принято ли в доме Самохваловых бросаться грудью на амбразуру, чтобы гости задержались еще на время. В его доме гостей вообще не было. В смысле – друзей. Только родственники. Покойная жена, царствие ей небесное, суеты не любила. Столы там и все такое прочее. По дому ходила в ситцевом халате и в кожаных тапках со смятыми задниками. И когда она шла из комнаты в комнату, тапки звонко били ее по сухим потрескавшимся пяткам. Студенистая и унылая, она могла часами сидеть у кухонного окна или же, задрав голову, на покрытом красным плюшем диване. Солодовникову всегда казалось, что жена спит. А она тихонечко уходила из жизни, потому что ей все сразу как-то стало неинтересно. Родственники жены подозревали Петра Алексеевича в тайных изменах, в наличии семьи на стороне, в сексуальных извращениях и даже в рукоприкладстве. Ничего этого не было: он честно любил свою Наташу. Как мог… И, когда та лежала в гробу в платье мышиного цвета с беленькой косынкой на голове, Солодовников плакал и по-бабьи раскачивался из стороны в сторону, сморкаясь и тиская мокрый платок.

Вернувшись с кладбища, Петр Алексеевич не заметил затянутых простынями зеркал и заснул как убитый. А когда проснулся, ему показалось, что Наташа жива, потому что в доме было так же тихо, как и при ней. Через месяц после смерти жены Солодовников включил радио и удивился, как громко оно играет. Еще через месяц купил новый телевизор. А когда со дня смерти жены миновал год, уехал по путевке в волжский санаторий «Утес», где в очереди на микроклизмы и познакомился со своей Антониной.

Мог ли он тогда предполагать, что эта женщина с мелко завитыми медными волосами, напоминающими жесткую проволоку, с выдающимися вперед скулами, с покрытым гибельным перламутром ртом откинет для него со своей двуспальной кровати стеганое атласное одеяло цвета зари?!

«Заря новой жизни» – поэтически называл Петр Алексеевич символическую встречу в коридоре санатория. И даже пытался писать стихи, посвящая их возлюбленной. Лирика Солодовникова была откровенно графоманской, но искренней. И Петру Алексеевичу казалось, что иначе говорить невозможно. Одним словом, Солодовников убедился, что рожден поэтом, просто этот дар дремал в нем ровно шестьдесят лет.

– Что ж, – философски рассуждал он. – Это не мы выбираем, это нас выбирают.

Обращение к себе во множественном числе носило знаковый характер. Петр Алексеевич счел себя избранным и всячески пытался этому открытию соответствовать. Так, он считал недопустимым вернуться с работы с пустыми руками, то есть без очередной элегии, или «опуса», как он сам называл свои произведения. Чувствуя недостаток образования, Солодовников пытался наверстать упущенное и запоем читал «классиков». А именно: Хайяма, Пушкина, Маяковского и… Асадова. Как отголоски прочитанного возникали строки:


 
Если любимая двери закроет,
То для меня умирает весь мир,
Тоня, родная, побудь ты со мною.
Ты – мой кумир.
 

Или:


 
Пора, моя любимая, пора!!!
На улице резвится детвора,
Немолоды, увы, ни ты, ни я,
Но оттого люблю сильней тебя.
 

«Но оттого люблю сильней тебя…» – скривилась Катька, увидев в материнском ежедневнике отпечатанное на машинке стихотворение. В правом верхнем углу значилось «Любимой А…», а внизу стояла размашистая подпись ревизора Солодовникова.

«Идиот!» – вынесла приговор девочка и вложила листок в ежедневник.

Петра Алексеевича она возненавидела с того самого момента, когда теплым осенним вечером мать привела его за руку и «положила на ее, на Катькину половину».

«Интересно, – размышляла девочка. – А ЕМУ ОНА тоже говорит, что это Сенино место? Или нет?»

Материнское решение выйти замуж Катька не оспаривала: не осмелилась. Она просто молилась всем богам, чтобы Солодовникова задавила машина, не насмерть, конечно, а так, до состояния полной неподвижности, на время… А потом, смотришь, и все рассосется. Само. Ко всеобщему удовольствию.

А пока Екатерина Арсеньевна Самохвалова мужественно переносила свое ночное одиночество, ворочаясь с боку на бок. Но она легко бы справилась с вынужденной бессонницей, если бы не эти ужасные звуки, доносящиеся из-за закрытой двери. «Анекдоты, что ли, друг другу рассказывают?» – размышляла Катька, вздрагивая от материнского хохота. Все время что-то там у них стучало, скрипело, сипело, чвакало. Потом они почему-то хихикали. И слышно было, как мать зевала, видимо, даже не прикрывая рта. И Петр Алексеич тоже зевал. А Катька мучилась, разгадывая недоступные детскому разуму секреты взрослой ночной жизни. До тех пор, пока в очередной раз не вмешалась разбирающаяся во всем этом Пашкова.

– Еб…ся, – сообщила она пионерке Самохваловой точное название сокрытого за дверями процесса.

– Это как? – переспросила наивная Катька.

– Ты дура, что ли? – поинтересовалась Пашкова и покрутила у виска пальцем.

Спросить, что точно означало это слово, Катя не решилась, не у кого было. Девочка затаилась, но интереса к сказанному Пашковой не утратила. Дурацкое слово само влезало к ней в уши. Она слышала его в разговорах парней-старшеклассников, видела накорябанным на парте. Оно крутилось в ее голове. Поэтому, как только закрывалась дверь в «спальну», слово вступало в свою могущественную силу, и Катя Самохвалова начинала отчаянно материться, не догадываясь об этом. Она произносила его с разной интонацией, на все лады, по слогам, по буквам. Оно измучило ее, это слово. Девочка мысленно затыкала себе рот, нахлобучивала подушку на ухо, зажмуривала глаза – все было бесполезно.

Тогда Катька вывесила белый флаг и обратилась за помощью к всезнающей Пашковой.

– Смотри, – сказала та, подняв левую руку, первый и большой пальцы которой образовывали кольцо.

Катя старательно выпучила глаза.

– А теперь – зырь! – И Пашкова аккуратно ввела указательный палец правой руки в образованное кольцо.

– Ну? – торопила ее ни о чем не ведающая Катька.

– Что «ну»? – разозлилась Пашкова. – Ты мультфильм про Пятачка и Винни-Пуха смотрела?

Катя утвердительно кивнула.

– Помнишь там «входит и выходит»?

– Ну…

– Вот так же и они: он в нее… туда и обратно…

– Кто в кого? – не поняла Катька.

– Х… в п… – грязно выругалась Пашкова, после чего у Кати Самохваловой перехватило дыхание и она бегом бросилась к своему подъезду.

– Учи тут вас, малолеток, – сквозь зубы процедила ее одноклассница и не торопясь побрела в сторону своего дома.

«Этого не может быть!» – орала про себя Катька, выглядывая из окна на улицу. А потом наступала ночь – и получалось, что очень даже может…

Противнее всего было по утрам, когда мать в сорочке из тонкого батиста склонялась над дочерью и будила ее поцелуем в лоб. Рассыпавшиеся медные волосы щекотали Катино лицо, и она с раздражением их смахивала, хотя раньше ей это нравилось. Сквозь просвечивающий на свету батист Катька видела колыханье огромных грудей, и ее обжигало при мысли, что ОН тоже видит ЭТО.

Дабы не быть свидетельницей материнского позора, Катя запиралась в ванной и долго стояла над раковиной, наблюдая, как течет из крана вода.

– Ты долго еще? – тарабанила в дверь Антонина Ивановна. – Петру Алексеичу нужно бриться.

«Обойдется твой Петр Алексеич!» – злорадствовала девочка и нарочито сонным голосом отвечала:

– Ну ща-а-а-ас…

Это была месть.

«Пусть обсикается», – хихикала про себя Катька и торчала в ванной до тех пор, пока не начинали стучать в дверь. Дальше злоупотреблять терпением матери становилось опасно, и девочка выходила из затянувшегося подполья под громкое квохтанье Петра Алексеевича, переступавшего с ноги на ногу от безудержного желания «по-маленькому».

Дочерний маневр Антонина разгадала довольно быстро и так же быстро призвала к ответу:

– Ты зачем пакостишь?

Катька молчала.

– Посмотри на меня!

Девочка с готовностью вскинула голову и посмотрела на мать, не отводя взгляда. Антонине стало не по себе: столько боли и страдания она обнаружила в дочернем взоре.

– Ка-а-ать…

Самохвалова притянула к себе дочку, отчего у той дрогнула нижняя губа и из глаз полились слезы. При этом Катька не проронила ни слова: просто стояла, смотрела на мать и молча плакала. В школу потом пришла зареванная, а Пашковой сказала, что видела, как собаку задавили, «прям все кишки по дороге и в глазах слезы». Пашкова потом долго бродила от дома к дому, пытаясь найти эти злосчастные собачьи останки, омытые кровавой рекой. Так и не нашла. Зато натолкнулась на Катькину мамашу, чесавшую язык с соседкой из второго подъезда.

Знай Пашкова, по какому поводу велись дебаты, она, может, и не стала бы искать эту несуществующую собаку, а просто провела бы с Катькой Самохваловой психотерапевтическую беседу с опорой на свой богатый жизненный опыт.

Антонина Ивановна и тетя Шура обсуждали предстоящую свадьбу. Санечка рвалась в бой, неоднократно повторяя, что жизнь дается один раз и не всякой бабе, между прочим, на голову сваливается возможность второй раз выйти замуж. А тут человек приличный. К тому же ревизор. А уж за ревизором-то как за каменной стеной. А то, что Катька плачет, так поплачет и перестанет. Пора уж и о себе подумать. Для здоровья, в конце концов! А свадьба? Так она никогда лишней не будет: и сплетен никаких, ибо все чин по чину, официально, комар носа не подточит. Всего-то посидим, отметим и разойдемся – Санечкина душа просила праздника.

– Сомневаюсь я что-то, – слабо сопротивлялась Антонина Ивановна и ждала прихода Главной Подруги Семьи Евы Соломоновны Шенкель.

С не меньшим нетерпением этого прихода ожидала и Катя, возлагавшая на тетю Еву свою последнюю надежду. И теперь вот – все! Ева со своей задачей не справилась и позорно ретировалась, бросив все на полпути. Дверь за тетей Евой закрылась, и Катька почувствовала себя Карабасом-Барабасом, которого не взяли в волшебную страну, оставив в грязной и сырой каморке папы Карло. «Зачем, спрашивается, приходила?!» – негодовала про себя девочка, набрасывая на дверь цепочку.

Помощи ждать было неоткуда, и Катерина решила действовать сама. Расчет казался ей беспроигрышным. Она просто уйдет из дома насовсем. Ну, не насовсем, а в смысле из дома уйдет, чтоб в нем не жить. А потом мать поймет, что натворила, и заберет ее обратно. Но сама Катька просто так назад не пойдет – пусть сначала эта черепаха уходит.

Носить в себе этот грандиозный замысел девочке было не под силу, и она решила переложить часть ноши на надежные плечи Пашковой.

– Тебя? Ко мне? – изумилась одноклассница.

Катя просительно заглянула в глаза кривоногой подруге и на всякий случай дернула ту за рукав.

– Не-е-ет… Даже не проси! Меня мать прибьет – нас и так там, как мусора в помойке.

– Ну это же на время, – увещевала Катя несговорчивую Пашкову.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю