355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Булатова » Мама мыла раму » Текст книги (страница 2)
Мама мыла раму
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:20

Текст книги "Мама мыла раму"


Автор книги: Татьяна Булатова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

* * *

Когда он приходит, мама меня хвалит. Дневник зачем-то показывает и просит играть на пианино. Он слушает, а потом в ладоши хлопает. Как на концерте. Дурак, что ли? Кто дома в ладоши хлопает? И в лоб целует. А у него изо рта пахнет. Противно. Маме приносит три гвоздики всегда. На праздники – конфеты, коньяк и деньги. Их мама потом считает и говорит: «Жмот». Ева говорит: «Жених». Она что, с ума сошла? Какой жених? Она же старая уже, ей пятьдесят три года! Тоже мне, невеста!

– Как тебя звать-то? Катя? Хорошее имя. А меня вот Петр Алексеевич. Друг я. Твоей мамы. Да. Мама еще не рассказывала? Нет? Значит, не успела еще…

Катя молчала.

– Точно не говорила? – хихикал Солодовников.

Девочка внимательно рассматривала ковровый узор под ногами гостя, пока не обнаружила, что носки на ногах были разные. Оба черные, но один – гладкий, а другой – в рубчик.

– Ты чего ж, Антонина Ивановна, не говорила ничего? – продолжал тараторить Петр Алексеевич, пока старшая Самохвалова не усадила его на стул.

«Красный какой! Глаза узкие. И лысый почти. Рубашка в пятнах…» – «сканировала» Катя развалившегося на стуле «маминого друга».

– Господи! Петр Алексеич, в чем это рубашка у тебя? Пятна какие-то желтые! Яичницу, что ли, себе на грудь опрокинул?

– Да уж, Антонина Ивановна, без женской заботы совсем запаршивел!

Катя взглянула на «запаршивевшего» гостя и тут же уткнулась в тарелку. Девочке стало неловко. Между ним и матерью тянулись нити – вязкие до того, что лоб Петра Алексеевича покрылся потом, а грудь Антонины Ивановны – пунцовыми пятнами.

– Пробуйте, Петр Алексеич, бу-у-зы, – гостеприимно предлагала Самохвалова.

– Че-е-его? – напугался Солодовников, отчего с маринованного гриба, наколотого на вилку, слетел лук и благополучно приземлился на рубашку.

– Не бойтесь, – уговаривала Антонина. – Это по-нашему манты.

– Ма-а-анты? – удивлялся Петр Алексеевич. – Надо же!

– Ма-а-анты, – прикрыла глаза хозяйка. – Самые что ни на есть настоящие ма-а-анты – бу-у-узы. Монгольское национальное блюдо.

– Монгольское? – обрадовался Солодовников. – Национальное? Откуда же?

– Ну как откуда? – притворно изумилась Антонина Ивановна. – Я разве же вам не рассказывала?

– Мне-е-е? – закокетничал гость. – Мне-е-е – нет. Это, может, вы кому другому рассказывали… Ну-ка, Катюша, кому мама про бозы рассказывала?

– Про бузы, – поправила девочка.

– Про бузы, – исправился Петр Алексеевич.

– Всем, – многообещающе ответила Катя и засунула в рот кусок сыра.

– Сеня в Монголии служил, еще Катюшки не было, – начала издалека свой рассказ Антонина.

– Надо ж, – расстроился Петр Алексеевич. – В Монголии?! А я вот дальше Москвы никуда не ездил.

«Оно и видно», – подумала Катька и потянулась к коробке конфет.

– Ты куда? – строго спросила ее мать и подвинула «Птичье молоко» к себе. – Давно не чесалась?

– Я одну…

Солодовников снова расстроился:

– Ну разреши нам, Тонечка Ивановна! Правда, Катюша?

– Не надо, – насупилась девочка и укоризненно посмотрела на мать.

Над столом повисло напряжение. Гость заерзал. Катя посмотрела на него сбоку и отметила, что в багровую морщинистую шею впился несвежий воротник заляпанной желтыми пятнами рубашки.

«Шея, как у черепахи. И голова, как у черепахи. Панциря только не хватает». Катьке стало противно от столь близкого соседства, и она, стараясь делать это незаметно, передвинула стул.

От Антонины Ивановны этот маневр скрыть не удалось:

– Ты куда? – строго посмотрела она на дочь.

– Я все.

– Ты, может, и все…

– Можно я пойду?

Катя встала из-за стола с елейным выражением лица, готовая присесть в реверансе. Обычно это срабатывало. Но не в этот раз, похоже, Антонина была чем-то очень недовольна. Оставалось выяснить чем.

– Побудь с нами, Катюша, – вклинился в ритуальный диалог матери и дочери Петр Алексеевич Солодовников.

– Мне уроки делать надо…

– А может, – не отступал Петр Алексеевич, – что-нибудь сыграешь?

– Потом…

– Это когда потом? – грозно поинтересовалась Антонина Ивановна.

– Ну… потом…

– Потом – суп с котом, – догадалась мать и кивнула головой в сторону пианино.

Гостя надо было уважить.

Катя Самохвалова одернула платье, вздернула вверх подбородок и торжественно, как на концерте в детской музыкальной школе, произнесла:

– Слова Гёте. Музыка Бетховена. «Сурок».

– Су-у-урок? – снова изумился Петр Алексеевич и замер в предвкушении встречи с прекрасным.

Если бы Катин преподаватель Инна Феоктистовна Дерябина в этот момент присутствовала в квартире Самохваловых, она бы ушла из профессии раз и навсегда. Ее любимая ученица Катенька барабанила по клавишам, не заботясь о благозвучии, и, раскачиваясь, подвывала.

Песня про сурка Петру Алексеевичу Солодовникову пришлась по душе. Он плотно сжал губы и мелко-мелко затряс головой, всем своим видом показывая, как тронут искусством.

– Вот, значит… – удивлялся он. – Сурок всегда со мною. И сыт я… И рад я… А гляди, без сурка никуда!

Катя, первый раз услышав подобную интерпретацию, надо признаться, несколько оторопела: было что-то в этом дядьке располагающее. Из-за сурка вот растрогался. Удивляется всему. Бузы не ел никогда. Рубашка – в пятнах. И только девочка была готова пересмотреть свое отношение к маминому приятелю, как он все испортил:

– А «Камыш» можешь сыграть?

– Какой камыш? – не поняла Антонина Ивановна.

– Шуме-е-е-ел камы-ы-ыш, – затянул Солодовников. – Дерэ-э-эвья гну-у-у-лис…

– Да вы что, Петр Алексеич! – возмутилась Самохвалова. – Разве это детская песня?

– Если искусство высокое, то разницы никакой нет: детская – не детская. Садись, Катерина, – огорченно махнул рукой истинный ценитель музыки. – Ничего-то ты не умеешь!

«Ты много умеешь!» – не сдавалась младшая Самохвалова, а сама не сводила глаз с матери. Как отреагирует?

Да никак. Промолчала Антонина Ивановна, словно и не заметила. Во всяком случае, так Кате показалось.

– Можно мне идти? – снова пробубнила исполнительница классической музыки.

– Иди, – разрешила мать.

– Иди и… приходи, – радостно добавил Солодовников. – И мы с тобой споем. Правда, споем, Тонечка Ивановна?

Тонечка промолчала. Петр Алексеевич не унимался:

– Ну что ты? Что ты, Тоня?

– Тихо ты! – шикнула на него хозяйка дома и показала глазами на дверь в «спальну».

Солодовников торопливо закачал головой, старательно изображая согласие. Весь его вид показывал: «не буду, не буду».

– Ты что? Не сказала? – вдруг снова удивился Петр Алексеевич.

– Не время еще!

– А когда?

– Скажу, когда надо будет.

Солодовников обиделся. Решил уйти. Для этого вытер салфеткой губы и по-светски произнес:

– Ну-с, уважаемые гости, не надоели ли вам хозяева?

Антонина Ивановна уговаривать гостя не стала и решительно встала из-за стола, всем своим видом показывая, что визит подошел к концу.

– Что ж-ж-ж-ж-ж, – зажужжал Петр Алексеевич. – Чай дома попьем. В гостях хорошо, а дома, брат, лучше.

«Вот и иди! – злорадствовала из своей «детской спальны» Катька. – Пой свой камыш!»

– Прощевай, Катюш! – выкрикнул из микроскопической прихожей Петр Алексеевич, пытаясь натянуть на себя дерматиновое пальто.

Видя неуклюжие потуги гостя, Антонина вдруг загрустила и решила сгладить неловкость.

– Подожди, Петр Алексеич, дай я тебе помогу.

Солодовников от счастья воспрял духом и выкатил грудь, как пингвин, надвигающийся на полярника. Антонина Ивановна приблизилась и любовно поправила на своем друге кашне.

– Спасибо, Тоня, – разомлел Петр Алексеевич.

– Да что ты! – кокетливо заулыбалась вдова и заботливо огладила стоящие колом рукава.

Солодовников заметался: схватил Самохвалову за руки, притянул к себе. Да с такой силой, которая в нем и не угадывалась вовсе. Судя по всему, Петр Алексеевич был по-мужски голоден. И Антонина его не оттолкнула.

Катя, услышав возню в прихожей, выползла из своего убежища и тут же вползла обратно, предусмотрительно приоткрыв дверь пошире. Боже мой! Ее мать целовалась с черепахой в пальто. При этом они сопели и чавкали.

Склонившись над письменным столом, девочка внимательно наблюдала за ними, испытывая странное волнение. И природа его не была ей понятна: то ли противно, то ли смешно. Катя подумала и решила: скорее противно. Признавшись себе в этом, она вскочила со своего места и захлопнула дверь с такой силой, что зазвенела висящая над ней чеканка, изображающая двух птиц, сидящих на ветке. Исполнителем сего произведения искусства был, очевидно, кустарь, не очень-то заботящийся о правдоподобии. Целующиеся пернатые вполне могли быть и голубями, и куропатками, и кем угодно. Эстетической ценности эта чеканка не представляла, но висела над дверью потому, что когда-то ее туда повесил сам Арсений Самохвалов.

Через секунду в квартире хлопнула входная дверь. «Ушел!» – догадалась Катька. И выглянула в окно. У подъезда стоял Петр Алексеевич Солодовников в дерматиновом пальто и искал глазами окна возлюбленной. Правда, почему-то не в той стороне. На всякий случай Катерина присела, прижавшись щекой к холодной батарее. Чугун, покрытый многочисленными слоями масляной краски, царапал нежную кожу девочки, пока еще не тронутую отметками подросткового периода. И вся Катька, в отличие от одноклассниц, как-то задержалась в своем женском развитии. Вот, например, Пашкова, та самая, кривоногая, уже имела пупырчатый лоб, тщательно маскируемый челкой, изнурительные регулы и капроновые колготки, видимо, позаимствованные у матери, а потому штопаные-перештопаные. Катина мать колготки не признавала. В семье Самохваловых предпочитали чулки: это считалось женственным и элегантным. К тому же именно такой женский образ был дорог ныне покойному главе семейства. И в этом плане Антонина Ивановна свято чтила традиции и дочь к этому приучала.

У матери был атласный розовый пояс, с растянувшимися резинками и бело-желтыми присосками. Застегивался он почти под грудью на миллион розовых пуговок. Его конструкцию старшая Самохвалова особенно ценила, так как пояс обладал сверхмаскирующими способностями («И брюха не видно»). Зато были видны мамины ноги, визуально разрезанные верхним краем чулка на две части. Непропорционально худые по отношению к выдающейся груди и округлому животу, от стопы до колена они напоминали говяжьи маталыги. Дальше шла голая, не укрытая чулком часть. По мнению Катьки, выглядела она лишней, а вот с позиции Антонины Ивановны являла собой особенно ценный фрагмент конечности. О деталях искушенная Самохвалова умалчивала.

– Мерзнет только, сволочь! – сокрушалась Антонина в холодное время года.

Но и здесь находился выход в виде розовых с начесом панталон. Эта часть материнского гардероба Катьке была особенно несимпатична – во многом потому, что для нее самой были приготовлены такие же, только голубые, в цвет ее поясу.

Но если преданность панталонам со стороны старшей Самохваловой была делом многолетней привычки, то у дочери она носила конъюнктурный характер. Попробуй, например, не надень зимой эти дурацкие штаны! Мать в школу явится и с собой их принесет, а еще лучше через кого-нибудь передаст. Ладно, если через техничку или одноклассниц, хуже, если через Ильдара с пятого этажа. А он тоже не промах, обязательно пакет развернет и на себя примерит.

С чулками – тоже не сахар-рафинад. Катьке покупали исключительно хлопчатобумажные чулки двух оттенков – беж и говно. Не имея никаких пластичных свойств, они топорщились на коленках пузырями, поэтому для блезиру их приходилось постоянно перестегивать.

О странностях Катерины Самохваловой в классе ходили легенды. Возникновению их немало поспособствовала та самая кривоногая Пашкова, которая для Кати выступала проводником в мир взрослых. Поинтересовавшись у Самохваловой, почему, мол, мать колготки тебе не купит, и не услышав внятного ответа, Пашкова пришла к грустному выводу о скромном материальном положении подруги и предложила скинуться по полтиннику, чтобы купить Катьке колготки. Самохвалова принять подарок гордо отказалась, чему Пашкова была безумно рада: «Не хочешь – как хочешь! Было бы предложено. В хозяйстве сгодится!»

Отказаться-то Катерина отказалась, но в душе затаила тяжелую зависть ко всем обладательницам синтетических колготок. Мерзкое чувство в груди вызывало астматический синдром и не давало спокойно дышать.

Материнские увещевания по поводу женственности и элегантности, практичности, гигиеничности, наконец, экономии окончательно утратили свою силу – и Катька решилась. Она сделала колготки своими руками, пришив капроновые чулки к трусам. Результат превзошел все ожидания! Можно было нагибаться, кружиться, класть ногу на ногу, не боясь позора. Можно было смело подниматься по лестнице вверх! Поднимать руки! И даже перелезать через школьный забор. Ну и потом, вдруг задерут юбку? Да на здоровье, сколько угодно, ликовала Катерина, поверившая в собственную полноценность.

Владела она этой полноценностью ровно три дня, пока Антонина Ивановна не надумала произвести генеральную уборку в квартире, во время которой и обнаружила под кроватью в спальне какую-то голубую тряпицу. При близком рассмотрении голубая тряпица оказалась дочерним поясом для чулок. Самохвалова задумалась и застыла с вещдоком в руках, бросив швабру рядом с кроватью. Генеральная уборка в спальне была временно приостановлена.

Вся сила боевой женщины ушла в мозг. Старательно размышляя над природой отмеченного явления, Антонина переместилась в зал, прилегла на тахту и вскоре задремала.

Вернувшаяся из школы Катерина застала дом непривычно тихим: такое бывало, только когда мать решалась болеть, потому что даже во время сна Антонина Ивановна объявляла о своем присутствии громким храпом. Сегодня в квартире правила бал тишина.

– Ма-а-м, – с порога затянула Катька. – Ты до-о-о-ма?

Ответа не последовало. Девочка посмотрела на вешалку и обнаружила материнскую экипировку, на полке стояли ее аккуратные ботики (югославские, между прочим).

– Ма-а-ам, – повторила попытку Катерина, причем с таким же результатом.

Всерьез обеспокоившись, младшая Самохвалова заглянула в комнату и обнаружила мать возлежащей на тахте, застланной клетчатым пледом. Сбоку Антонина напоминала горную гряду; особенно выделялись четыре вершины – голова, покрытая кудрями, грудь размерами с Эверест и торчащие вверх два больших пальца.

– Ма-а-а-ам… – прошептала Катька, подозревая самое страшное.

Антонина с трудом приоткрыла глаза и посмотрела на растерявшуюся дочь взором уходящего в мир иной.

– Подойди, – выдавила она тусклым голосом.

У девочки пересохло во рту, потому что вся влага устремилась к глазам, расширившимся от ужаса.

– Ма-а-ам, – Катька была готова разрыдаться.

Мать протянула к ней руку – и вдруг резко, что обычно не свойственно умирающим, засунула ее дочери под юбку и ощупала Катькины трусы точными пальцами вертухая.

– Это что? – взвизгнула Самохвалова и подскочила на тахте с удивительной резвостью.

– Чулки, – честно призналась дочь.

– Покажи, – скомандовала учитель русского языка как иностранного.

Катька покорно задрала юбку, продемонстрировав продукт собственной догадливости.

– Кто разрешил? – зашипела Антонина.

– Так удобно, – поделилась девочка своим открытием.

– А ну, снимай!

Катерина повиновалась и через минуту протянула матери две пустые капроновые оболочки, еще хранившие тепло ног. Самохвалова брезгливо поднесла доморощенную красоту к глазам, а потом размахнулась и начала хлестать дочь по чему попало. Катька втянула голову в плечи, вывернув их вперед, и зажмурилась.

Антонина Ивановна, видя полную покорность дочери, быстро утратила энтузиазм и горой обрушилась на тахту.

– Ну что-о-о-о ты за человек?! – задала женщина риторический вопрос.

Катька, подобно сурикатам в пустыне, стояла не шелохнувшись. Голубые навыкате глаза смотрели сквозь стену, украшенную немецким дивандеком.

– Ну что-о-о-о ты за человек за такой, Катя? Ну почему ты всегда недовольна? Все тебе не нравится?

Катерина категорически отказывалась вступать в диалог и продолжала сверлить взглядом дырку в дивандеке.

– Вот что ты молчишь, спрашивается? Ну отлупила я тебя! И что?!

Судя по Катиной реакции затяжного молчания, видимо, ничего. То ли все равно, то ли так уж оскорбительно, что пора в детдом проситься. Антонина словно читала дочерние мысли:

– А если бы ты в детдоме жила? Думаешь, там только по головке гладят? Нет, моя дорогая, там по головке не гладят! – рявкнула Антонина Ивановна со знанием дела. – Там, дорогая моя, не только по головке не гладят, там куска масла на хлеб не допросишься. А ты на маму свою обижаешься, что нашлепала! Вот и выбирай, – решила завершить Самохвалова свою пламенную речь. – Или я, или детдом!

«Неизвестно, что лучше!» – подумала про себя Катька, но глаз не опустила.

– А может, – грустно произнесла Антонина Ивановна, – и выбирать не придется… Ишемия – это дело такое… Есть мама – и нет мамы. Кто тогда тебя лупить будет? На хрен ты никому, кроме меня, не нужна! А туда же, молодогвардеец. Молчит она! Мать бойкотирует. Обиделась. А ну, иди к себе, неблагодарная! – приказала Самохвалова и швырнула в дочь рукотворными колготками.

Катерина повернулась на сто восемьдесят градусов и снова замерла в ожидании упреков.

– Иди, я сказала, – с интонацией невысказанного благородства проронила Антонина Ивановна. – Иди… И не забудь на него посмотреть. На отца своего – пусть тебе будет стыдно, Катя Самохвалова.

«А тебе? Не стыдно? – размышляла сидевшая у батареи девочка. – Тебе не стыдно с этой черепахой целоваться? Это в пятьдесят три-то года!»

В «пятьдесят три-то года» Антонине Ивановне Самохваловой целоваться с мужчиной было не просто не стыдно, а приятно и даже жизненно необходимо.

– Для здоровья! – объясняла она Еве свое постоянное желание нравиться и флиртовать.

Ева от комментариев воздерживалась: обо всем, что приносило удовольствие близкой подруге, она могла только догадываться. А вот Санечка, она же тетя Шура, соседку поддерживала и даже предлагала забрать Катьку на пару часиков. И Антонина была бы рада согласиться, если бы не этот злосчастный попугай, от которого Катька начинала свистеть, кашлять, а потом складывалась вдвое, стараясь помочь себе выдохнуть застрявший где-то глубоко внутри воздух.

Во избежание этих приступов Антонина Ивановна не просто ввела запрет на живность в доме, но и возвела влажную уборку в ранг ежедневного ритуала. В квартире трудно было обнаружить места, которых не касалась бы рука матери, сжимающая влажную тряпку. Но при желании – можно. Например, о ребристом радиаторе Антонина частенько забывала, поэтому пыль в его отсеках утрамбовывалась годами. Но, судя по всему, в данный момент она не мешала Кате Самохваловой дышать ровно и спокойно, потому что та размышляла над волнующим ее вопросом странных взаимоотношений мужчин и женщин. Впрочем, эту черепаху в рубашке сложно было назвать мужчиной. Да и женщина была не женщиной, а МАМОЙ.

* * *

Подумаешь, пятьдесят три! Кто-то и в восемнадцать, как в пятьдесят три. Теперь каждый год как десять. И летят еще, заразы. Что жила, что не жила… Сеня умер, Борька – отрезанный ломоть. Я ему зачем? Кто о матери-то помнит? Катька вырастет, замуж выйдет – пока, мама, скажет и упорхнет. А я с кем? С кем я-то останусь?

А что я? Катьке ведь тоже отец нужен! Нужен? Нужен. Пусть будет. Школу окончит, аттестат получит, а в зале – кто? Мама с папой. Ну не нравится он ей. Так она его не знает. Отмоем, причешем, нарядим – не стыдно будет людям показать. Я что? Девка? По чужим кроватям шастать?!

– Что ты все на Катьку киваешь? Выросла уж твоя Катька! – горячилась Татьяна Александрова, буквально наскакивая на Антонину, в последнее время задумчивую и молчаливую. – Поживи же ты немного для себя!

Самохвалова нехотя подняла голову. В преподавательской, кроме них двоих, никого не было – шли занятия.

– То-о-о-ня! – коршуном кружила Адрова над крупным телом опечаленной подруги. – Ты на себя посмотри!

Антонина Ивановна послушно посмотрела на себя в зеркало, висевшее над полкой с журналами.

– Ну-у-у-у…

– Что «ну-у-у-у»? – передразнила коллегу Самохвалова.

– А то «ну-у-у-у»! Тебе сколько?

– Пятьдесят три.

– А Катьке сколько?

– Двенадцать.

– Школу закончит в семнадцать, тебе будет пятьдесят восемь.

– Пятьдесят восемь, – согласилась Антонина Ивановна.

– Какие шансы?

Самохвалова промолчала.

– Молчишь? Молчишь! А я тебе скажу: никаких. В шестьдесят лет…

– В пятьдесят восемь, – поправила Адрову Антонина Ивановна.

– В шестьдесят лет… у бабы никаких шансов! Только если молодой. Так молодой-то тебя и не захочет, а мужики в шестьдесят, прости, Тоня, – старые пердуны. Сколько твоему-то?

– Шестьдесят…

Татьяна Александровна залилась краской, а через секунду – заразительным смехом.

– И ка-а-к? Мы капусту рубим, рубим? Мы морковку трем, трем? Ничего еще? Стар, да удал?

Самохвалова захихикала…

– Ну вот, – примиренчески заговорила Татьяна Александровна. – А ты говорила «старый пердун»…

– Я не говорила.

– Не говорила? – притворно изумилась Адрова. – А кто ж это говорил?

– Так ты и говорила.

– Я-а-а-а? Ну… так я прошу прощения. Не знала деталей. Он хоть кто, Тонь?

Самохвалова не успела ответить, как в дверь преподавательской постучали и, не дожидаясь разрешения, вошли. На пороге стоял курсант из Никарагуа, всем своим видом демонстрируя почтение и покорность:

– Антяниня Иванявня! Можня просить?

– Слушаю вас, курсант Аргуэйо.

– Антяниня Иванявня, просить ситать! – курсант протянул Самохваловой конверт.

– Что это?

– Ситать!

Антонина Ивановна рассмотрела конверт и ничего на нем не обнаружила.

– Письмо? – поинтересовалась преподавательница русского языка у курсанта первого года обучения.

– Ситать, – согласился тот и замер в ожидании.

«Дорогой иностранный друг! Пишет тебе студентка кулинарного техникума Фролова Лидия. Кто бы ты ни был, хочу предложить тебе дружбу. Когда ты так далеко от Родины, тебе нужна поддержка и забота. И я готова дать их тебе. Если же ты не нуждаешься в них, не выбрасывай это письмо, а отдай его своему товарищу».

К тексту прилагался адрес и контактный телефон.

– Ничего себе! – присвистнула Татьяна Александровна, а курсант из Никарагуа поинтересовался:

– Этя плёха, учитель?

– Это не плохо, курсант Аргуэйо. Это наши русские девушки хотят с тобой дружить, – пояснила Антонина Ивановна.

– Спроси его, – подсказала Татьяна Александровна, – где он взял это письмо.

– Курсант Аргуэйо, кто дал тебе письмо?

– КэПиПе.

– Дежурный по КПП? – уточнила Самохвалова.

– Да, учитель.

– Оставьте это письмо мне, курсант Аргуэйо, мы будем вместе его переводить на уроке.

– Хоросё, Антяниня Иванявня. Свободня?

– Свободен, – по-матерински улыбнулась своему воспитаннику Самохвалова и подтолкнула его к двери. – До завтра, курсант Аргуэйо.

– Видала?! – возликовала Татьяна Адрова, как только закрылась дверь в преподавательскую. – Лягушки – и те хотят любви. Желтокожие, кривоногие, маленькие… «Хочу предложить тебе дружбу!» Надо бы ротному сказать, а то план по рождаемости перевыполним, пусть этих девок с КПП гоняет.

– Не надо никому ничего говорить! И лягушками их не надо называть, – запротестовала Антонина Ивановна. – Какие они тебе лягушки? Дети они еще.

– Лягушки и есть, – не согласилась Адрова, испокон веков обучающая русскому языку курсантов из дружественной Венгрии. – Азиаты!

– Это какие же они азиаты? – возмутилась Самохвалова. – Латиноамериканцы! Ты политическую карту мира видела?

Вообще-то Антонина Ивановна на коллегу обиделась: курсантов своих она любила за их вежливость и маленький рост. «Никарагуяточки» – ласково называла их Антонина, показывая родственникам и знакомым коллективные фотографии. «Урок русского языка у курсантов из Никарагуа», «Наши трудовые будни», «Русский язык как иностранный» – каждый снимок имел свое название. Самохвалова знала своих курсантов по именам, заочно была знакома с их далекими родителями и женами, передавала тем приветы и слова благодарности за воспитание сыновей.

Невысокая ростом, с выдающейся вперед грудью и уже исчезающей талией, Антонина Ивановна входила в аудиторию с чувством собственного величия. Величие множилось благодаря блеску узко разрезанных глаз восхищенных курсантов, маслянисто-смуглокожих, на родине которых столь пышные женские формы ценились невероятно высоко.

– Антяниня Иванявня, – уважительно называли они своего преподавателя, с трудом отрывая взор от глубокого выката на блузке. И, возвращаясь из летних отпусков, везли для своей Антянини плетеные кожаные пояса ручной работы, индейские пончо, тайваньские семицветные наборы для макияжа, расшитые блестками рубахи, знаменитые никарагуанские сигары и ром.

– Подарков много, толку чуть, – жаловалась Самохвалова соседке Шуре. – Куда я все это дену?

– Господи! Да что за проблема! Отнесу к себе в комбинат, к вечеру все разойдется.

– Неловко как-то, – смущалась Антонина от столь быстро наступившего взаимопонимания.

– Неловко спасибо говорить, а потом в мусорное ведро выбрасывать. Давай, назначай цену.

– Нет уж, Санечка, ты сама, – отмахивалась Самохвалова.

– Как это? – для проформы удивлялась тетя Шура. – Вот набор, например.

– Да откуда же я знаю?

– А кто знает-то? – ворчала Санечка. – Я, что ли?

Не сумев определиться с ценой, звали пианистку Валечку. За отменный вкус и обширные связи в торговле офицерские жены саркастично называли ее «Мадама» и с наслаждением распускали о ней сплетни, дабы сохранить в полной неприкосновенности крепкие офицерские семьи. И это понятно: кукольная остроносенькая блондинка с точеными формами, фарфоровой кожей и экстравагантными туалетами не могла не привлечь внимания защитников Родины. Умные жены, к числу которых, например, принадлежала Санечка, с Валюшей старались дружить, давя в себе зависть, налетающую от тонкого запаха французских духов, распахивающегося намного выше колен шелкового красного халата с розовыми журавлями и увенчанных пухом комнатных туфелек. Кроме стремления к изысканности, у Валентины имелся муж и две дочери – Муза и Ива.

К соседкам Шуре и Антонине Валечка относилась с симпатией, поэтому проконсультировать по вопросам ценообразования не отказалась.

– Тайвань? – презрительно посмотрела она на разложенные наборы. – Красная цена, девочки, – двадцатка в базарный день.

– А это? – робко поинтересовалась Антонина, показывая на расшитые рубахи.

– Извините, дерьмо! – нежным голоском вынесла приговор куколка. – Но в нашем городе спрос есть: можно выгодно продать. Даже знаю кому. Ремни уйдут на ура. Накидки возьму сама, для девчонок. Или ты своей оставь – уж очень оригинальные.

– Ва-а-аль… – заканючила Антонина.

– Моих десять процентов от продажи, – ласково, но четко выдвинула Валечка свои условия, после чего Санечка посмотрела на нее с ненавистью – блестящий товар уплывал прямо из рук вместе с косметическими наборами, о которых грезила Шурина дочь.

– Может, все-таки отнести на комбинат? – делано равнодушным голосом предложила Санечка.

– Ну зачем? – воскликнула Антонина. – Зачем ты будешь рисковать своей репутацией? Предлагать все это? Тебе это будет неловко. А Валя знает, кому…

В этот момент Валя, положив ногу на ногу, откинулась на стуле и томно посмотрела на соседок. Весь ее вид говорил о том, что в данном вопросе у нее есть и знания, и умения, и прочно усвоенные навыки. А еще, кроме десяти процентов от продажи, в явленной ее взору куче барахла не было ровным счетом ничего интересного. Косметику Валентина предпочитала европейского производства, особенно жаловала «Ланком», а ширпотреб вообще как вариант не рассматривала, тяготея к вещам эксклюзивным. В их число входила каракулевая муфта, клош, слауч, «таблетка» с вуалью, перчатки по локоть с шестнадцатью пуговицами и еще много чего. Девочек своих она одевала с такой же изысканностью, но во двор не выпускала, поскольку боялась плебса, стремящегося к разрушению красоты. Поэтому, как только Муза и Ива вошли в соответствующий возраст, она определила их в Одесскую музыкальную школу-интернат имени Столярского. В родные пенаты девочки наведывались изредка, как правило, на каникулы, и то не на все. Зато сама Валентина невероятно возлюбила «в цветущих акациях город» и даже подумывала, не поменять ли место жительства окончательно. Держал муж – по мнению экзальтированной тещи, полное ничтожество, погубившее не просто карьеру великой пианистки, но и всю Валечкину жизнь. Супруг Эдик об этом не догадывался и думал иначе, чему немало поспособствовала Валина свекровь, уверявшая родных, что если бы не эта женщина… Конец понятен – все было бы в жизни Эдика замечательно. Под «замечательно» подразумевалось: я и только я.

Валечка серьезной соперницей свекровь не считала, поэтому легко отправляла супруга к маме, чтобы именно там он мог насладиться бескорыстной любовью и заботой. Эдик уходил без удовольствия и даже дважды пытался наложить на себя руки, пытаясь избежать позора, но дважды делал это таким образом, что спасение ему было гарантировано.

Поэтому ни тетя Шура, ни сама Антонина не торопились осуждать соседку, находящуюся в вечном поиске счастья. Иногда счастье в дом прилетало само: то в виде посыльного из училища, то в виде седовласого офицера с большими звездами на плечах, то в образе курсанта-иностранца или слушателя курсов повышения военной квалификации. Проводив гостя, Валюша садилась за инструмент и играла Равеля. Звуки «Болеро» особенно часто слышались, когда училище выезжало на учения. И в этот момент Антонина, проживающая на втором этаже, испытывала черную зависть, жалея, что не владеет ни одним музыкальным инструментом. А как хотелось! Чтоб вот так же, в жемчужном пеньюаре, в вуалетке и в перчатках до локтя! Но кто же себе это позволит, когда в доме двенадцатилетняя дочь? До музыки ли тут?

Впрочем, иногда и до музыки. Петр Алексеевич, пользуясь отсутствием Катьки, посещал Антонину Ивановну по субботам с восьми тридцати до двенадцати. За это время он успевал насладиться Равелем и хрустящими накрахмаленными простынями. Услышав звуки «Болеро», Солодовников замирал, а когда музыка переставала звучать, всегда говорил одну и ту же фразу:

– Все-таки Чайковский – это Чайковский.

При мысли, что завтра наступит суббота, а вместе с ней и определенного свойства удовольствия, Самохвалова зарделась. Сей факт не ускользнул от взгляда пытливой коллеги. После выходных Антонина Ивановна приходила на работу в училище кричаще-симпатичная, что Адрову невероятно раздражало.

Невзирая на долгие годы знакомства, на дружественность семей, на прием пищи из одной тарелки, Татьяна Александровна радости от позитивных изменений в жизни подруги не испытывала. Но если, не дай бог, беда: Борька женится, Катька хворает, соседи заливают – то тут надежнее и расторопнее Адровой было просто не найти. Свадьбу сыграет, денег добудет, стены оклеит, с врачами договорится – неутомимой Татьяне Александровне все по плечу. Единственно, чего не могла перетерпеть Адрова, так это женского счастья вдовы Самохваловой. При этом что интересно! Она с невероятным энтузиазмом занималась сватовством, устраивала смотрины, давала ключи от собственной квартиры, если это требовалось, и всячески склоняла подругу к замужеству, уговаривая позаботиться о себе самой. Но как только на горизонте возникал призрак Дворца бракосочетания, а в глазах Антонины зажигались лукавые огоньки, Татьяна Александровна мрачнела, отдалялась, укоризненно покачивала головой при виде счастливой Самохваловой, а потом – взрывалась. Разумеется, по какому-нибудь пустячному поводу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю