355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тамара Холостова » Девочка перед дверью. Синие горы на горизонте » Текст книги (страница 8)
Девочка перед дверью. Синие горы на горизонте
  • Текст добавлен: 29 марта 2017, 13:00

Текст книги "Девочка перед дверью. Синие горы на горизонте"


Автор книги: Тамара Холостова


Соавторы: Марьяна Козырева

Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

И вот что из этого получилось:

 
Ветер треплет седые волосы.
Он стоит на площади пустой.
Где-то слышится звук ее голоса,
Голос тонет во тьме ночной.
 
 
Тума, Тума – звезда печали,
Ты бросаешь зловещий свет,
Но зовет в бездонные дали
Пламенеющий твой привет.
 
 
Свет бросает косые полосы,
Сизый мрак над его головой.
Все он ловит звук ее голоса,
Переполненного тоской.
 
 
Тума, Тума, ловлю твой дальний
Красноватый, зловещий свет,
Слышу голос Любви и Печали,
Он летит, но возврата нет…
 
 
Нет! Любовь воедино слита!
И Пространство – ничто для них!
Аэлита! Ах, Аэлита!
Только б голос твой не затих!
 

Это было так неожиданно, что я обомлела. Больше всего меня поразило, что стихи получились про Аэлиту, которая мне ничуточки и не нравилась. Кроме самого имени – Аэлита. И еще, пожалуй, последней главы – на радиостанции.

Но наверное, я пыталась пропеть совсем другое: ветер, мчавший надо мной тучи, и тоска по родителям, а может быть, и моя влюбленность в пятидесятилетнего толстого узбека, который (если рассуждать здраво) был от меня ничуть не ближе, чем выдуманный Алексеем Николаевичем Толстым петроградский инженер от марсианской царевны (для тех, кто забыл роман, напоминаю, что Тума – это Марс по-марсиански).

Запах самсы

Я, конечно, могу не рассказывать, с каким нетерпением после этой ночи я ждала следующего дежурства. Оно наступило в ночь на тридцать первое декабря. Это было очень ответственное дежурство, потому что все мы уже заранее знали (хотя считалось, что это будет сюрприз), что по случаю Нового года кроме обычных лепешек предполагается печь еще и самсу с зеленым луком. Нельзя сказать, будто меня данное известие не волновало, но, естественно, больше всего я ожидала, что вдохновение снизойдет на меня и в эту ночь.

Но Муза коварна и непостоянна. И сколько я ни пялилась на звезды, ни выхаживала и ни мычала, моя крылатая гостья не прилетала, хоть тресни. Я только продрогла, как песик, и была несказанно рада, когда дед Юсуф по случаю добавочной работы пришел раньше обычного и, сжалившись, пустил меня внутрь.

В пекарне было тепло, пели сверчки, пахло опарой, луком и еще какими-то травами. Помощник деда Юсуфа Карим принялся растапливать тандыры. А я под треск ломаемой гузопаи и шебуршение огня сладко уснула в уголке.

Сон был неглубокий. Сквозь него я слышала и шлепанье теста, и когда дед начал лепить самсу по стенкам тандыров, и негромкий разговор Карима с первыми посетителями – возле пекарни начала уже выстраиваться очередь. А потом поплыл запах готовых пирожков.

Он был настолько могучим, что проник не только в мой сон, но достиг даже проезжей дороги. Так что шофер проезжавшего мимо грузовика остановил машину и послал на разведку своего пассажира – солдата, едущего из госпиталя в Андижан…

А я все спала, и мне, как почти все последние ночи, снился папа. В этот раз он почему-то сдавал экзамены узбекского языка Сайдулла-ате. Сайдулла Саджаевич недовольно качал головой и отказывался ставить папе зачет, без которого, как я знала, нам с ним ни за что не дадут пирожков. Я делала попытку подсказать папе, но Саджаев строго взглядывал на меня поверх очков, и я умолкала. Мне было обидно до слез. И от огорчения я проснулась.

Сон продолжался. Перед слегка озадаченным Юсуфом стоял солдат в ватнике, с вещмешком за плечами и папиным голосом спрашивал, ничпуль будет шесть пирожков и можно ли их вообще тут купить…

Трудный день

…Разве что о самых первых минутах этого дня я могу попытаться рассказать связно.

Когда я, осторожно обойдя солдата сбоку, увидела папин птичий глаз в пустой оправе без одного стекла и наконец решилась окликнуть его. А он обернулся и, наверное, в единый миг поняв случившееся, закричал:

– Витька! Что с Магой?!

Мне сдавило горло. Я с трудом разжала челюсти и прошелестела:

– Мамы нет, папа.

– Как это… нет?

Он глядел на меня так, словно я куда-то спрятала ее нарочно и сейчас скажу, что пошутила. А потом, уже осознав, что все так и есть и ничего не изменится, проговорил – и голос его уже был чужим, мертвым:

– А ты… что тут делаешь?

– Я живу здесь, папа.

– Да?

Мы глядели друг на друга, ошеломленные. Я – ударившая его своими словами наотмашь и с ужасом видящая, как изменяется, превращается в схему папино еще за минуту до того такое молодое, полное жизни и тревоги лицо… И он – изо всех сил пытающийся честно испытать то, что полагается испытывать человеку, чудом, на чужих дорогах, среди чужого народа повстречавшему свою дочь – единственное, что у него, оказывается, осталось…

Это длилось всего миг. А потом у меня запрыгал подбородок и папа наконец, точно очнувшись, притянул меня к себе и прижал к пахнущему махрой и бензином ватнику.

* * *

И сразу же люди, потрясенно замершие вокруг нас, заговорили, зашумели, взорвались разноголосым гвалтом на всех мыслимых языках – узбекском, русском, идиш, татарском… И, перекрывая все, гремел восторженный мат шофера, врезавшегося в толпу с гаечным ключом – отбивать пассажира от автабачекских чревоугодников – и не без труда разобравшегося в конце концов в сути произошедшего.

Сейчас для всех, кто был рядом, мы с отцом, вцепившиеся друг в друга, были олицетворением чуда. Чуда, которое, вопреки всему, вопреки собственному житейскому опыту, здравому смыслу, гитлерам и науке, слава Аллаху, черт побери, случается же все-таки на Земле!

И как же нам с отцом помогло, что в эти, такие нелегкие для нас, часы мы оба с ним непрерывно находились в центре какого-то восторженного вихря, не позволявшего остаться с глазу на глаз и сберегшего от неминуемой фальши.

Я вот сейчас все пытаюсь разобраться: откуда она в нас взялась? Ведь раньше, даже казалось, будто мы с ним всегда были единым целым, мама – отдельно от нас, а мы – это мы, которые ее берегут и любят…

Но за этот год была наша с ней дорога, и горы на горизонте, которые мы с ней видели вместе, и последняя наша с ней встреча в больничном коридоре. И эти два месяца без нее – ведь, по сути дела, я их прожила рядом с ней непрерывно. Мама знала обо мне все. И о моей любви она знала. Она была единственная, с кем я могла об этом говорить. И вот теперь, сказав, что ее нет, я тем самым словно уничтожала и это ее присутствие возле себя и опять – уже окончательно – оставалась одна без нее.

И оба мы с ним ощущали себя беспомощными и ненужными друг другу, словно оборванные звенья цепочки, от которой утеряна драгоценность. Нужно было время и усилие, чтобы мы сумели снова соединить эти оборванные концы уже ради друг друга, без нее, а это было непросто.

И было еще одно, стоявшее между нами. Я была здесь дома. И где-то подсознательно испугалась, что самим своим присутствием папа уведет меня из этого дома. Потому что он был здесь чужой. И сколько бы мы ни притворялись друг перед другом, оба мы ощутили и это тоже.

Здесь была не его жизнь. Она не входила ни в одну из тех схем, в которых он мог быть самим собой – Левой Гордоном, всегда знающим, как нужно поступать, и всегда знающим, что поступает, как нужно. Папа был человек последовательный. Он ненавидел фашизм, поэтому в кабинете знакомого окулиста вызубрил наизусть все три проверочные таблицы, и комиссия признала его годным, не заметив его близорукости. Хотя в части, в которую он попал, конечно же, в два счета разобрались в степени его «годности», но все-таки нашли ему употребление – сначала ездовым, потом санитаром, а в последнее время, перед ранением, он был переводчиком (а заодно и агитатором) в Сталинграде.

* * *

– …И покамест, – плел папочка, – генералу фон Паулюсу не осточертела моя разносторонняя деятельность и он не распорядился шарахнуть мне по очкам из шестиствольного миномета (заодно прихлопнув пленного, которого я допрашивал, блиндаж и слегка мою черепушку тоже), честное слово, я неплохо справлялся со своим делом…

Я глядела на него, сидя на полу возле печки, готовая реветь и смеяться, – я так и слышала мамин веселый голос: «Чив, Левушка, чив, Хвастушкин, не сомневаюсь…»

А я не сомневаюсь тоже. И уверена, что он там, в Сталинграде, был на своем месте. И тем, кто был рядом с папой, было от его присутствия легче. И от его шуток. И в госпитале раненым. А уж сестрицы – воображаю, как те его обожали…

И какое же вам спасибо, дорогие автабачекцы, за весь гвалт и неразбериху первых часов нашей с ним встречи! Даже за водку, принесенную ночевавшим у Тамары Сосиным. А сама Тома! Так, не успели мы с папой дойти до моей комнатухи, как она, чуть не сбив меня с ног, бомбой вылетела мне навстречу и, обливая горючими слезами (как-никак у нее отец и два брата были на фронте), повисла у меня на шее, точно самая моя раззакадычнейшая подруга…

На Томин рев выбежала Гюльджан, за ней – Каюмов… За ним – Мурад: глаза сверкают, весь светится, точно отыскался и его собственный отец. Нона Александровна (разумеется, лишь на минуту – забрать лепешки и самсу: я должна была получить и на нее тоже). И тут только я с ужасом соображаю, что все это – и свое, и ее – я позабыла в пекарне. И конечно же, Нона уверяет (хотя явно расстроена), что все это сущие пустяки, стоит ли говорить… И снова стук в дверь, и (о радость!) на пороге – чуть смущенный Карим с решетом самсы, горкой лепешек и цветастыми пожеланиями от деда Юсуфа дорогому гостю, которые Карим скороговоркой выпаливает и тут же исчезает…

Покуда я в стремительном темпе разжигала печку, бегала к Томе за пиалушками, ставила казанок, папа растерянно крутил головой, не в силах разобраться в этом калейдоскопе сменяющих друг друга лиц, в которых, что самое для него было удивительное, я, видимо, разбираюсь отлично. И даже не лиц – пятен. Так как единственным своим вооруженным глазом он различал все весьма смутно.

Вот, кажется, в этот самый момент первых наших тостов и возник на пороге (впервые за время моего здесь обитания) внезапно растерявший в одночасье своих подданных автабачекский владыка. При его появлении столпотворение начало рассасываться. Сосин, ухватив бутылку с остатками спиртного, ретировался первым. За ним, прошмыгнув под рукой Мумеда, улепетнула Тома. Нона вдруг вспомнила, что у нее куча дел. Я быстро упаковала ей лепешки и пирожки, и она отбыла тоже. Остались Каюмовы (хотя нет, Гюльджан тоже выскользнула за дверь), Мурад, мы с папой и Мумед Юнусович.

Тут, начиная с этого момента, у меня и началось какое-то «растроение». То есть все происходящее передо мной я одновременно воспринимала с трех точек зрения. Со своей. И одновременно видела папу таким, каким его сию минуту видит Мумед: папин птичий глаз, растерянное лицо и бодрые, необходимые ему, как панцирь черепахе, остроты. И видела Мумеда: его зычно-начальственный бас, китель (как назло, он сегодня был в этой ненавистной для меня одеже), оспины (нет, оспин папа, конечно, не видел) – все это я воспринимала глазами (точнее, глазом) папы. И уж конечно, я понимала, что прелестный, изящно-вежливый, юный Каюмов, с его точки зрения, выглядит куда привлекательней…

После папиного рассказа о генерале Паулюсе, миномете и очках Мумед с Каюмовым переглянулись и Каюмов осторожно спросил:

– Простите, а вы… только немецкий знаете?

Я выпалила с гордостью:

– Французский, английский, итальянский и испанский!

– Ну-ну, – честно поправил папа, – испанский и итальянский – не очень.

– Все! – гаркнул Мумед. – Рустам! Мона сенга уктучи!

– Простите, что такое «уктучи»? – спросил папа.

– Нашей школе очень нужен преподаватель английского языка, – объяснил Каюмов. – А вы ведь уже, кажется, демобилизованы?

– С треском! – уточнил папа.

– Так что, если у вас нет ничего более интересного…

– Тохта озмаз, – перебил его председатель, – Гордон-ака, ты какие очкы носишь?

– Н-ну, я сейчас уже точно не помню, – неуверенно ответил папа, – боюсь, что что-то вроде телескопов.

– Хоп, – сказал Мумед, – завтра еду в Андижан, будут тыбе тылыскопы.

Я сидела возле печки и тихо тряслась, как бы папа не брякнул, что не может вспомнить, когда это они с Мумедом Юнусовичем пили на брудершафт. Но от обилия впечатлений папа, кажется, не обратил на Мумедово панибратство никакого внимания. Или же ему понравился титул Гордон-аки…

– Вообще-то, я как раз и собирался в Андижан. Собственно, я туда и ехал… Хотя теперь… – Папа нахмурился.

Я спросила:

– Зачем тебе надо в Андижан?

– Я ведь занимался поисками вас, – объяснил папа, – еще в госпитале. И написал в Ташкент к Корнею Ивановичу. Он сейчас там. А он посоветовал на всякий случай обратиться к… – Папа назвал фамилию эрудита.

– К ко-му?!

Я приподнялась. Вид у меня, наверное, в эту минуту был страховитый: с дымящейся палкой в руке (я только что шуровала в печке), зубы оскалены – ни дать ни взять, неандерталиха.

Папа удивленно взглянул на меня, не понимая, в чем дело.

– А что ты имеешь против? Я во всех случаях очень хотел бы его повидать.

И вдруг меня прорвало – я и понятия не имела, что во мне скопилось столько ярости.

– «Мадам Гордон, – прогнусавила я дурным голосом, – это же у вас не товар, я вам даю приличную цену, что вы пишете новенького…»

– Витюшка… – сказал папа, обомлевший (по-моему, его больше испугал мой вид, чем бессмысленный набор слов, который я шипела), – малыш мой маленький!

Он сгреб меня в охапку – меня трясло, я была как закаменевшая. Мумед, пораженный, глядя на меня, пятился к двери, потихоньку выпирая Мурада из комнаты. Каюмов вышел за ними следом. Папа гладил меня по волосам и тихо терся своей колючей щекой о мой разгоряченный лоб.

– Витька ты мой, Витька, – сказал он тихо. – Трудно нам с тобой будет без Маги. Вот ты и осталась у меня хозяюшкой…

О, будьте вы неладны, все прочитанные нами книги! Ведь я же понимала, что вместо меня он видит сейчас перед собой эту кикимору – Агнессу Виксфильд из «Дэвида Копперфилда» с ключиками (неизвестно только, от каких таких кладовых), брякающими у пояса!

Я вытерла глаза и в полном соответствии с ролью Агнессы полезла в ящик стола.

– Вот твоя диссертация, папочка. У нас еще целых пять пирожков осталось. Будем праздновать Новый год.

Педагогическая (и не очень)

Через два дня Мумед Юнусович привез-таки «телескопы».

Мир вновь обрел очертания, и папа начал развивать бурную деятельность. Первым делом он стал листать диссертацию. И немедленно принялся чертыхаться и править. Потом сунулся в мой шкаф, но ни римляне, ни Ричарды с Генрихами, так же как и Мурада, его не привлекли. Тогда он взял у Каюмова учебник узбекского и засел за него. Папа проштудировал его вдоль и поперек, но, по чести сказать, ни я, ни Мумед Юнусович понять его были совершенно не в состоянии. Каюмов сделал папе два-три замечания, и дело пошло успешнее. И это был, очевидно, правильный, литературный узбекский язык. Но увы, в Автабачеке на нем не говорили. В чем состояла разница, я уловить не могла, но факт, что понять этот язык по-прежнему было непросто.

– Может быть, – спросила я папу, – ты, как Паганель, выучил таджикский вместо узбекского?

– Что ты ерунду порешь?! – сердился папа. – Смотри, я ведь ставлю язык в верхнюю часть нёба, правильно ведь?

Но я, хоть убей, понятия не имела, куда и когда следует ставить язык и зачем его вообще надо куда-то ставить.

Тем не менее папа за неделю, оставшуюся до конца каникул, сравнительно неплохо напрактиковался и одиннадцатого января приступил к занятиям.

Плохо было другое. То, что он, как я этого и боялась, категорически потребовал, чтобы я, если уж не хочу бросать свою работу, совмещала ее со школой.

Мумед попробовал было пробурчать, что это-де уронит мой «автаритэт», но папа был неумолим.

– Она вполне может работать по вечерам. И даже делать в библиотеке уроки.

– Э, нет! – сказал председатель. – Вечером тут…

Он не договорил и потеребил ухо. Но я знала, что он имеет в виду.

С недавних пор нашего учителя математики Саида Алиевича обуял интерес к решению вопросов: «Что, на мой взгляд, у писателя Толстого интереснее написано: „Анна Каренина“ или же „Гиперболоид инженера Гарина“?» Саида без долгих церемоний председатель увел от моего стола за шиворот. А вот унять общительность районного начальства было уже куда сложнее. Так что теперь Мумед Юнусович твердо постановил, что мое рабочее время – до шести часов, и хочешь не хочешь, а приходилось мне уходить из библиотеки вместе с Ноной.

Но делать нечего, папа с Мумедом договорились, что я буду работать с трех до шести, и я пошла в школу.

Боже мой, какая это была скукотища! Учить, по-моему, в Автабачекской школе не умел никто, кроме Гюльджан. Я не знаю, каким это образом Мурад исхитрился знать математику (видимо, его уже ничем нельзя было унять), но Саид Алиевич имел о ней еще более смутное представление, чем об «Анне Карениной». Его это, впрочем, ничуть не смущало. Нисколько не унывая, он писал на доске решения задачек и теорем, которые ему перед уроком строчил на бумажке Мурад, с облегчением вытирал руки, глядел на часы, бросал нам: «Тохта озмаз!» – «Подождите немножко!» – и исчезал в неизвестном направлении.

Еще нуднее шло дело у историка Абуталиба Насыровича (он же географ и естественник). Иногда его, правда, схватывало, и Абуталиб с жаром пускался в рассуждения (независимо от проходимого по программе материала) на любимую тему: о том, какими дураками были древние римляне и греки, верившие в разных богов.

«У них все-все было бог, – вещал Абуталиб вдохновенно. – Стол – бог. Стул – бог. Чернильница… – Абуталиб хватал со стола непроливайку, – тоже бог!..»

И, довольный, хохотал над глупостью греков и римлян. В остальные же дни он просто брал учебник и велел по очереди читать вслух. А сам равномерно, как фарфоровый китаец, кивал головой и постепенно засыпал.

Знал свой предмет (предметы) один Каюмов. Он преподавал узбекскую и русскую литературу и соответственно – языки. Но и Каюмов преподавал скучно. Ему было с нами неинтересно. Он это ничуть не скрывал, и его тоска передавалась классу.

Точно то же самое получалось и у папы. За исключением, пожалуй, первых трех дней, когда, несмотря на нехватку словарного запаса, папе зато хватало энтузиазма. Но потом он сник, и сразу, так же как и с Каюмовым, стало скучно и классу. Только директора все-таки боялись, а папу – не слишком. Всерьез у него учились лишь две девочки, из которых одна доучивалась последний месяц, а затем должна была выйти замуж, и, разумеется, все тот же ненасытный Мурад, который, как танк через траншею, шел к институту. Больше всего папу, как это ни смешно, донимал саккиз – белая смолка, которую непрерывно жевали его ученицы.

«Это же коровы! – вопил он в отчаянии. – Ее спрашиваешь: „Do you understend my guestion?“[6] А она: „Jes, бельмиман“[7]. И жует, и жует!»

(Чем-чем, а терпением и терпимостью папочка мой не отличался никогда.)

Мумед виновато взглядывал на него и, как обычно при неразрешимых ситуациях, тер ухо – мечта превратить сельсовет в Новые Афины явно отодвигалась в неизвестную даль.

«Что делать, Гордон-ака, потэрпи, – говорил он грустно, – война кончится, поедыш домой, дысертаций защищать будыш. Рустам совсэм плохо. Рустам – ученый, а отец – мулла, в лагер сидит. Что делать будыш…»

Я же помирала от скуки и с завистью слушала, как за стенкой поет, смеется, декламирует и считает яблоки, персики и прочие съедобные объекты счета развеселый класс Гюльджан (а точнее, классы, так как она вела сразу с первого по четвертый). А если учесть, что за братьями и сестрицами тянулся еще хвост малышни с косичками на еще обритых по малолетству головках (у девочек по пять, у мальчиков по одной – посередине голой головенки), то можно считать, что юное поколение автабачекцев звенело у нас за стенкой в полном составе. И среди этого звона и щебета слышался негромкий, но такой чудесный, такой милый голос их учительницы, что в пору было сдохнуть от зависти.

Вся эта мелюзга бегала за Гюльджан хвостом, как за Гаммельнским флейтистом[8], и, пока их не загоняли по домам мамаши (или не начинал тихо закипать супруг Гюльджан), сами они со школьного двора не уходили.

Старшеклассники же терпели всю эту муру лишь потому, что Мумед с Каюмовым предусмотрительно распорядились выдавать пайки только на последнем уроке.

К концу января мое терпение лопнуло и я из школы сбежала. Папа побурчал, но не слишком. Мое присутствие на уроках папы явно усложняло и без того нелегкую его педагогическую долю. Ну, а кроме того, голод не тетка, и он понял, что совместить школу, библиотеку, добывание топки для печки и готовку вряд ли сумеет даже Агнесса Виксфильд, не говоря уж о моей скромной особе.

Но к этому времени папу наконец настигли (удивительно даже, что так нескоро) автабачекские сплетни. Полагаю, что первый вклад сделали Сосин с Тамарой, популярно разъяснившие папе, что значит быть автабачекским библиотекарем. Каюмов, к которому папа, как я узнала позже, сунулся было за разъяснением, категорически отказался обсуждать эту тему. И это встревожило папу еще больше. И только Нона слегка успокоила его.

«Чушь малиновая! – фыркнула она, отмахнувшись. – Но конечно, за дальнейшее поручиться нельзя. Тем более что эта дуреха, по-моему, влюблена по уши».

…Был вечер. Папы не было дома. Движок, как почти всегда, не работал, и я пошла в библиотеку почитать.

* * *

У Мумеда Юнусовича было темно. Но оказалось, что он у себя и с кем-то разговаривает по-русски.

– Ну и что? – говорил он надменно. – Да! Вэс Автабачек говорит. Алтын-Куль говорит. – Алтын-Куль был наш районный центр. – Пускай вэс Узбекистан говорит. – Мелочиться Мумед Юнусович не любил. – А ты как хотэл? Чтоб к ней всакий Саид лэз? Или мой Акбар?

(Тут я сразу сообразила, с кем он беседует и о чем, и тихо уселась в уголок за шкафом, не зажигая лампы.)

– Но согласитесь, – вякнул папа не слишком уверенно, – я не могу не беспокоиться, когда…

– Бэспокойся на здоровье. На то ты отэц.

Папа, очевидно, не нашел что возразить и молчал.

– Брось, Гордон-ака. Давай за твой дочка выпьем. Вон сколько еще осталось… – сказал Мумед.

Они чокнулись.

– Ну, чего так глядыш? – хмыкнул Мумед. – Нычего я твоей дочке не сделаю. Это только мой старый дура хочет, чтоб я баблатэкарь в жены взял.

– Не может быть! – ахнул в изумлении папа. – Нона?!

– Нона – ны дура и ны старый, – обиделся за свою секретаршу Мумед. – Нэт, теща моя… Куда мнэ такой цыплонок? Мнэ Гюльджан надо. А она вон свой Рустам любит, и все. Ну и правильно: она – красавица, он – красавица…

Мумед Юнусович оговорился, но до чего же он точно сказал. Каюмов, действительно, был «красавица». Я потом, несколько лет спустя, видела трофейный фильм «Индийская гробница», так даже изумилась: до того его героиня – магарани Зита – была вылитый Каюмов.

Я сидела на полу за шкафом. И странно: никакой ревности я не испытывала. Да я ведь и сама была немного влюблена в Гюльджан. Как же мне было не понять его, если у меня даже от ее голоса все пело внутри и голова кружилась?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю