Текст книги "Девочка перед дверью. Синие горы на горизонте"
Автор книги: Тамара Холостова
Соавторы: Марьяна Козырева
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Утром я просыпаюсь, скатываюсь с дивана, кое-как напяливаю ботинки и, ударяясь о наши чемоданы и стопки книг, мчусь к окну: надо ж увидеть наконец живых верблюдов! Что они меня оплюют, я очень уж не опасаюсь. Что-то мне вчера показалось, будто папа у меня иногда врет…
Я распахиваю окно и сажусь на подоконник. В Москве, когда мы уезжали, было уже холодно, шел дождь, мы были в пальто и галошах, а здесь солнце шпарит вовсю.
Улица наша прямая, как палка. С обеих сторон ее идут одинаковые кирпичные домики в один этаж, с двумя верандами и низенькими зелеными заборами. И вдоль всей улицы – тоненькие деревья с резными листьями и с маленькой, как тарелочка, тенью. Улица совершенно пустая. Ни одного верблюда, как назло, нет. Людей тоже нет. Наверное, все специалисты разошлись по своим специальностям.
Но вот далеко впереди появляется облако пыли. Наконец! Вообще-то, верблюдов я в зоопарке видела. Но этот какой-то… Наверное, он просто еще маленький, потому что облако невысокое. Но пока я сижу, раздумывая, не захлопнуть ли мне на всякий случай окно, пыль рассеивается и в ней становится виден почти голый (если не считать трусиков) мальчишка, на ходу жующий кусок арбуза. По щекам мальчишки и по животу течет сок, присыпанный пылью, так что вид у него страховитый.
Доев все, мальчишка ногой закидывает арбузную корку к нам через заборчик и торжествующе вопит на всю улицу: «Ну и на-ар-р-бузился я!!!»
* * *
Ну у меня, оказывается, папа и врун! Никаких верблюдов тут нет. А просто такое название. И в Злодейской, которую мы проезжали, тоже наверняка отроду ни одного злодея не водилось. Назвали так и все.
Верблюд – это так называется станция. А где мы живем, и все дома, и институт, и Шаманский садик, и отделения – это все Учебно-опытный зерносовхоз № 2. Но так его, конечно, не называют. Только в газете и на Первое мая. А говорят просто «Верблюд». А мы – «верблюжане». А на станции дежурная кричит в трубку: «Алё, алё! Говорит дежурный верблюд!»
Вовка привел меня на станцию послушать, но, к сожалению, она кричала совсем не это, а про какую-то мануфактуру, которую выбросили вчера в поселковый.
Станция здесь просто маленький домик, и красный цветок на окне, и куры гуляют, как будто там кто-то живет внутри.
Рядом со станцией растут два высоченных дерева. Вовка мне сказал, что раньше когда-то, когда они только еще приехали сюда, в Верблюде была голая степь и только эти два дерева росли на станции. И дули такие ветры, что Вовка три раза («Нет, даже четыре!») летал по воздуху!
– Думаешь, вру? Вот честное слово. Теперь таких ветров не бывает. Потому что везде деревья. И роща, и военведовский садик – там летчики живут – это за рощей. И институтский садик, и акация везде – это деревья такие – вот увидишь, у них цветы жутко вкусные, я один раз на спор целый таз съел, только потом живот болел. И еще Шаманский садик – мы сейчас пойдем туда, это за нашим домом. Там рядом больница. Мой отец хирургом работает… Мы знаешь когда сюда приехали? Здесь ничего не было! Одни палатки. Мы тоже в палатке жили. А потом вон в том доме – «первый» называется. В нем те, у которых дети, жили. А остальные в палатках. И директор тоже в палатке. Он теперь вон в том коттедже живет. К нему потому что семья приехала. Ирка и Женька. Только я с Женькой не вожусь: он из себя строит… А у нас свой дом. Тот – с башенкой, деревянный, видишь? Тут все дома цементные, или еще глиняные – на отделениях. А наш – деревянный. Только мы сейчас туда не пойдем. А то мать заставит козье молоко пить. Оно очень полезное, вот увидишь, она и тебя заставит. Мы этот наш дом знаешь откуда привезли? Из Иркутска. Это маминого деда дом. Он сам его строил. Мамин дед знаешь кто? Декабрист. Вот не веришь? Честное-Ленинское-Сталинское-Всех-Вождёвское!
От Вовкиных бесконечных речей, и от всего вновь увиденного, и от солнца, и от мягкой доброй пыли я почувствовала себя слегка обалдевшей. Я давно уже сняла ботинки; мы тащили их вместе, я – один ботинок, Вовка – другой. Я в жизни не ходила босиком. Это было наслаждение. Хотя я иногда пребольно накалывалась на острые кусочки угля, валяющиеся повсюду.
– Ну, прыгай через канаву, – сказал Вовка. – Нам сюда.
– А нас не погонят? – спросила я шепотом.
Шаманский садик меня потряс. Это был не садик, а садище! В нем было тихо-тихо. Только гудели пчелы да шмякались в траву огромные иссиня-черные сливы. Каждое дерево снизу было выкрашено в белую краску, и казалось, будто это не деревья, а кудрявые девочки в белых носочках…
Вовка нагнулся и подал мне из травы целую кучу слив – штук шесть. Он мне сказал, что из травы можно – Шаманский не заругает.
Сливы брызгали соком. Они пахли деревьями, летом, они пахли всем этим удивительным днем. Те, которые мне доводилось есть раньше, вообще ничем не пахли, разве что оберточной бумагой и кипятком, которым их обваривала тетя Юна.
Мы ели сливы, а Вовка рассказывал про сад.
– Это еще не все, он еще туда тянется, там розы и земляника, только она уже кончилась, а в июне ее пропасть! Во всех ларьках, из Ростова даже за ней приезжают. Ты думаешь, кто это все насажал?
– Кто?
– Дед Шаманский.
– Сам? Один? – спросила я недоверчиво.
Я уже начала подозревать, что этот Вовка тоже врун не хуже моего папы… А Вовка начал было уверять, что да, сам. Но потом устыдился и сознался, что деревья, правда, сажали все и что в саду этом летом работают школьники и студенты из института, где будет работать мой папа. Но что все равно самый главный тут – дед Шаманский.
От съеденных слив и от гудения пчел я все больше проникалась почтением к всемогущему деду, во владениях которого мы пировали. В общем-то, я, скорее, была довольна, что великий и могучий Шаманский дед нам не показывается. Только мне было удивительно, что такой распрекрасный сад стоит открытый – заходи кто хочешь. Прошла какая-то девушка с ведром и кисточкой, подмазала дерево и ушла. На нас она даже ни разу не взглянула, хотя у нас явно было за каждой щекой по сливе…
Мы лежали в траве и болтали ногами, и мне никуда не хотелось идти отсюда. Но Вовка сказал, что я еще не видела института и что он знает у него сзади одну угольную кучу, на которую если забраться, то можно потом оттуда залезть на балкончик.
Институт стоял прямо посередине Верблюда. Он был весь белый, громадный и похожий… я даже не поняла на что, только не на дом. Может быть, на корабль или на замок. Но Вовка сказал, что на трактор. Так он задуман, потому что институт этот, и клуб, и школу, и НИМИС, и ресторан, и нашу улицу Специалистов строили ученики Кар-бузь-е. Но когда я спросила Вовку, что это за арбузье такое, он обозвал меня дурой и сказал, что это не «что», а американские спецы, и что мой папа у них переводчиком. «Спецы» – это тоже было не очень ясно, но больше я уже спрашивать не решалась, чтобы еще раз не получить «дуру»…
В институте было пусто и гулко. Широченные лестницы шли винтом из этажа в этаж. Перила у них были гладкие и такие широкие, что можно было проехаться даже сидя на корточках. Я, правда, все-таки держалась, а Вовка – без рук!
Везде были всякие переходы, и галереи, и залы, и окна во всю стену. В одно окно было видно нашу улицу Специалистов, и Вовкин дом с башенкой, и Шаманский садик, а за ним кладбище и больницу, а еще дальше шли поля и беленькие домики за ними – это уже были отделения, сказал Вовка. А в другом окне был центр: клуб, и ресторан, и директорский коттедж, и НИМИС. Что такое НИМИС, Вовка, оказывается, не знал. А дальше была школа.
– Ты в какой класс пойдешь? – спросил Вовка.
Я сказала, что в первый.
– Вот еще, ты что, неграмотная, что ли?
Я ответила, что грамотная и что я уже прочитала Шекспира и «Гулливера» академическое издание (Вовка поглядел на меня с уважением; правда, я благоразумно умолчала о том, каких трудов, слез и скандалов стоило тете Юне это мое обучение по академическому «Гулливеру» и как после этого я возненавидела мистера Лемюэля Гулливера на всю дальнейшую жизнь), но что все равно мне восемь лет и поэтому мне положено идти в первый класс.
Вовка сказал, что это пустяки, чтоб я записывалась сразу во второй, только не в «а», а в «б», потому что в «а» всякие «директорские штучки» и воображули и вообще скукота.
Стало темнеть. Вовка подпрыгнул и включил выключатели. Загорелся свет, и по пустым институтским залам и даже за его громадными окнами протянулись наши две великанские тени чуть ли не через весь Верблюд.
И только тут наконец я с ужасом сообразила, что, во-первых, понятия не имею о том, где находятся мои башмаки, а главное, что утром я вылезла в окно, даже не спросившись у мамы, которая распаковывала в кухне кастрюли.
ДиректорНа следующее утро мы с папой прибивали маминого Беноццо Гоццоли на стенку – папа прибивал, а я держала гвоздики – и вдруг дверь распахнулась, и в комнату безо всякого стука вкатился усатый дяденька с портфелем под мышкой. Дяденька был одет в грязный белый пиджак и брюки пузырем, а на ногах сандалии на босу ногу, из-под пиджака была видна какая-то сетка, а из-под сетки торчала дяденькина шерсть.
Папа повернул к нему голову, вынул изо рта гвоздь и сказал вежливо:
– Добрый день, Валентин Павлович. Так не криво? – Это уже ко мне.
И, погнув еще два гвоздя, добавил:
– Очень у вас гвозди скверные, Валентин Павлович.
– Так-с… – сказал дяденька. – Кагтинки вешаем…
Мама вошла в комнату, и я схватилась за нее. В комнате отчетливо запахло квартирными хозяйками.
– Познакомьтесь, – сказал папа. – Маргарита Викторовна, моя жена.
– Очень пгиятно. Магголин, – буркнул Валентин Павлович.
И вдруг бросил свой огромный портфель на пол и заорал плачущим голосом:
– Это все очень мило и тгогательно! Но кто дал вам пгаво занять эту квагтигу?!
Папа поправил еще раз Гоццоли, слез со стула, отряхнул руки и сказал удивленно:
– Как кто? Вы.
– Я?!
– Вы же мне сказали: как только будет доделана первая подходящая площадь, вы меня в нее вселяете. Это вполне подходящая. На большую я не претендую.
– Послушайте, Гогдон… – Дядька внезапно успокоился и поднял с пола портфель. – Демагогию вы мне не газводите. Я сам демагог. И я вас выселю. Так что кагтинки – это вы гано вешаете. Не на улицу, конечно, но выселю. В десятый дом.
– Десятый дом, – металлическим голосом сказал мой папа, – меня не устраивает. Я переводчик. Ко мне приходят иностранные специалисты, а с вашего десятого каждый месяц крыша по всему совхозу летает.
– А это меня не волнует, – сказал безжалостный Валентин Павлович. – Сами они эту дугацкую кгышу спгоектиговали, вот пусть и любуются. Не кгыша, а ковег-самолет какой-то. Когбюзье… – сказал он с презрением. – И как будто вашего Левку Скейлагда можно чем-то здесь у нас удивить! Вместе в очегеди за кипятком и в убогную стояли…
Дяденька снова забегал по комнате и закричал:
– А вам известно, кому я обещал эту квагтигу?
– Мне известно, – невозмутимо отвечал мой лапа, – что два месяца назад вы ее обещали мне.
– Два месяца назад мне еще не пгислали эту… этого… Что я его, к себе в дигектогский поселю? Благодагю покогно. А остальной фонд у меня весь.
– А если в одноквартирный? – после раздумья спросил мой папа (он, кажется, начинал сочувствовать Валентину Павловичу).
– Кого?! Хмыгя этого? – Валентин Павлович даже задохнулся от возмущения. – Жигно с него будет. Одноквагтигный – это я стгою для Михайлова.
– А почему бы, – сказал папа, – Михайлова вам не поселить к себе в директорский? У вас же там вторая квартира свободна.
Папа и Валентин Павлович теперь уже сидели на диване и курили. Похоже было на то, что сию минуту нас выселять не будут. Но тут Валентин Павлович опять рассердился.
– Послушай, Гогдон! Кто дигектор совхоза, ты или я? Вот беги мой погтфель и садись в мое кгесло – будешь меня учить. Пгофессог Михайлов – это междунагодный класс! То, что он к нам пгиехал, – это, вообще, бога надо благодагить…
– Ну, положим, не бога, – сказал папа, – а…
– Ладно, помалкивай, – сказал директор. – Все вы тут у меня… Но меня это не интегесует. Мне совхоз стгоить. И мне Михайлов нужен. А у меня кгыша течет. И Игкины кголики по всему участку.
Папа засмеялся.
– Вот уж сапожник без сапог. Почините крышу.
– А почему у вас кролики? – спросила я. (Я совсем уже перестала его бояться.)
– Игкины, – объяснил директор. – На биолога собигается. И Женьку целый день на скгипке муштгуют. Тут не то что Михайлов – сам сбежишь.
Директор вздохнул.
– Дай попить, – сказал он мне совсем кротко. – У вас вода есть?
– У нас только сырая, – ответила я. – Она вредная.
– Ничего, дай вгедной…
Я налила на кухне воды в чашку и принесла директору.
Он выпил – и вдруг застонал, схватившись за голову. (Ну пожалуйста! Я же знаю, что сырую воду пить вредно.)
– Боже мой! – взвыл директор. – И водопговод! Единственный на всю улицу водопговод пговели для этого типа…
– И ванна в проекте… – подсказал папа.
– Ванну подождешь, – твердо сказал директор.
И мы с мамой подмигнули друг другу. Становилось ясно, что мы никуда отсюда не уедем.
– Я поставлю чайник, – сказала мама. – Витя, пойди распакуй чашки.
* * *
Нужно соблюдать обряды.
– А что такое обряды? – спросил Маленький Принц.
– Ось ветры, скаженные, лётуют, як собаки! – в отчаяньи вопит соседка, гоняясь за простынями.
Над клубом носится двухметровая афиша с Любовь Орловой.
Снежные вихри рвут у меня из рук портфель. Я стою на одной ноге в ожидании, чтобы кто-нибудь добрый выволок мой бот из грязи.
А возле кустов, с подветренной стороны институтского садика, там, где днем уже коснулись Земли отметины Солнца, прокалываются подснежники с лепестками в синюю бархатную полоску, нежными, как Иликина ладошка, и с белым хрустящим на зубах корешком. Съесть корешок надо, чтобы ощутить вкус не наступившей еще весны.
Но вот «скаженные» ветры стихают. Грязь перестанет упорно охотиться за моим ботом, в поле застрекочут трактора и высыплют фиалки. А следом за ними к середине апреля (к пятнадцатому) – первые стрелы ирисов…
И вот оно наконец, Двадцать четвертое июня – Ивана Купала, День Маминой и Папиной Свадьбы!
Шикая друг на друга, на цыпочках (чтобы не разбудить притворяющуюся спящей маму) мы с папой прокрадываемся на террасу, хватаем эмалированное ведро и мимо Вовкиного дома бежим к Шаманскому садику. Солнце, еще ласковое, не жжет. Пыль прохладная. Издали нам уже слышен гомон ошалевших от привалившего им счастья воробьев.
Дед Шаманский, маленький, церемонный, в пенсне, как у писателя Чехова, и узеньком лоснящемся своем пиджачке, царственно здоровается с нами у входа и ведет в сад «брать черешню». Папа с практикантками Верой и Клавой берут черешню, а мне дед вручает ножницы, и мы идем к розам.
Издали побрякивает наше ведро, по-садовому приглушенно звучат голоса папы и практиканток (папа шутит, а практикантки благодарно хихикают), а у нас с дедом научные неторопливые разговоры:
– А шиповник, он розам кто?
– М-м-м… Двоюродный брат, пожалуй. Или племянник. Точно еще наукой не установлено.
– Но почему они такие… невозможно красивые?!
– А мы с Клавочкой, – очень серьезно объясняет мне дед, – каждый день их завиваем.
– Как… завиваете? – балдею я на минуту.
– Щипчиками, – невозмутимо отвечает мне дед. – Вот этот бутон мы срежем. Как по-твоему?
Тяжелые прохладные розы ложатся мне в руки; я осторожно, чтобы не потревожить их и чтобы не заметил дед, касаюсь их носом, щекой… И внезапно – коротко, как укол, входит в меня сознание неповторимости этого утра. Это появляется и исчезает. Я ведь еще не знаю, что пройдет меньше года и этот сад исчезнет, как приснившийся мне, а самая мысль о маленьком старике с гудящими над его головой пчелами будет вызывать в наших вывихнутых наизнанку мозгах тоскливую сумятицу и недоумение…
…Черное звездное небо над краем нашей террасы, и глупые бабочки, крутящиеся над мамиными волосами, и недопитая бутылка кагора, и черешни в глиняной миске, и девять роз в литровой стеклянной банке посередине стола – качаются передо мной, освещенные лампой-молнией. Я сижу в гамаке, чуть в стороне от праздничного стола.
И я люблю всех. Я люблю Вовиного отца, доктора Ведерникова, сердито глядящего на единственную нашу бутылку кагора. И седую Вовину маму – внучку декабриста Бестужева. И Вовину старшую сестру Валерию – нашу старшую пионервожатую. И Валериного жениха, рыжего, как морковка, папиного студента Васю Силантьева, сидящего на перилах террасы. И нашего соседа агронома Дьяченко, который орет как ненормальный в самое ухо американского спеца Скейларда, и хлопает того по колену, и сам хохочет. А Скейлард заслоняется дымом от своей трубки и терпеливо делает вид, будто ему смешно.
«Ой, – говорит Вовина мама, – а Витюша спит».
Но я не сплю. Я лежу в гамаке и не могу и не хочу шевельнуть ни рукой, ни головой… И сквозь надвигающийся сон слышу, как падают на пол мои сандалии, мама вытирает мне влажным полотенцем ноги, Вася берет меня на руки и несет в дом. И я сплю.
СборУ нас в классе идет сбор на тему «Об интернационализме». Сначала мы разучиваем и играем в лицах книжку «Не забудь о братьях», и я играю третьего братца («третий братец складный – светло-шоколадный»). По-настоящему играть его должна Саша Грищенко, потому что она и в самом деле шоколадная, почти как Маугли. Но у Саши болит зуб, и я играю вместо нее.
Это мы готовим спектакль в пользу испанских детей. Наша вожатая, Ирочка Марголина, очень терпеливая, и, если что-нибудь не получается, она с нами повторяет сто раз.
Ирочка очень красивая. Волосы у нее темные, а глаза синие с длинными ресницами. И одевается она красиво: на ней всегда надето синее вельветовое платье с белым воротничком и красный галстук. И туфли тоже синие.
Ирочка очень нас любит. Наверное, не меньше, чем своих кроликов. И без конца возится с нами и помогает, если кто заболел или отстал. У нее брат учится не в нашем классе, в «а», но все равно она переживает за нас, когда у нас проверяют соревнование. И говорит, будто наша Саша и мы с Вовкой (если бы мы захотели, конечно) могли бы учиться ничуть не хуже ее Женьки, хоть он и отличник и на скрипке играет. Но все равно он «гогочка», а мы разносторонние и участвуем в общественной жизни.
Чего-чего Ира нам не читает! И «РВС», и «Военную тайну», и книжку «Пионеры-герои»… А сейчас мы даже готовим спектакль, и Ира нас учит по системе Станиславского.
У меня получается очень хорошо, и тогда решают, что Саша будет играть маму третьего братика, а я – братика. Хотя мне только и делов, что лежать и спать. Но Ира говорит, что надо, чтобы было видно, что братик не спит, а «думает о братьях». А в конце мы, все четыре брата: Вова (белый братик, русский) и все мы остальные (выкрашенные в желтый, коричневый и черный) – будем стоять, взявшись за руки, и говорить про испанских детей. Это уже Ира придумала сама – не стихи, а просто так. Война в Испании еще недавно началась, и стихов про нее еще не успели написать, но все равно Ира придумала очень хорошие слова, так что получается прекрасно…
И вот тут вдруг наш второгодник Смирнов встает, собирает портфель и идет к двери. Ира спросила строго:
– Смирнов, тебе не интересно?
– А чего тут интересного? – ухмыляется Смирнов.
Смирнов у нас самый большой в классе. Он, наверное, в каждом классе по два года сидит. И он, по-моему, даже старше Ирочки. И ему у нас все скучно. И вот что удивительно: Смирнов никогда ни с кем не дерется, даже меня за косы не дергает, хотя у меня такие косы – толстые, короткие, в разные стороны, как у Умной Маши в журнале «Чиж». И меня все дергают. Даже Ирочка один раз чуть не дернула, а потом сделала вид, будто хотела поправить бант, и только покраснела очень. А Смирнов никогда не дергал. А все равно мы его все боимся ужасно и даже стороной обходим. Мне кажется, что от Смирнова даже пахнет злодеем. Конечно, я не знаю, как должны пахнуть злодеи, но, наверное, так, как он. Наверное, и Симон Легри так пахнет, и Яго…
И вот Смирнов смотрит на Ирочку белесыми своими глазами, ухмыляется и говорит этак сонно:
– Мне интересно, если ты про что другое почитаешь…
– Про что? – не поняла Ира.
– Ну, про что другое. И не в классе, а…
– А где?
– Ну, где тебе охота. В роще можно. Или в Шаманский садик, если к вечеру…
И опять ухмыльнулся. И смотрит на Иру. Мы все молчали. Мы никак не могли понять, что Смирнов сказал такого плохого, но почему-то всем было ясно, что сказал он мерзость.
Ирочка начала ужасно краснеть, а потом сказала негромко:
– Хулиган.
Вовка Ведерников вскочил и заорал:
– Пошел вон! Дурак!
Смирнов смазал маленького Вовку ладонью по лицу, засмеялся и ушел, хлопнув дверью. Ира села за стол и заплакала. А мы все повскакали со своих мест и стали ее утешать.
– Что ты на него обращаешь внимание? Он фашист, – сказала Саша.
Ира вытерла глаза и сказала:
– Никакой он не фашист, а просто дурак. Он советский школьник и пионер. И не надо про него так говорить.
И стала читать нам дальше.
Смирнов у нас и вправду пионер. Мы все – октябрята, а он – пионер. Потому что в третьем классе он учится уже второй год. Но все равно я поняла, что Саша права: что он самый настоящий фашист. И если бы он жил в Испании, то тоже расстреливал бы детей и сбрасывал бомбы. И даже с большим удовольствием.
И я подумала: это даже удивительно, до чего мне повезло! Ведь сколько на свете стран, и везде или фашисты, или капиталисты и негров вешают и угнетают… А я родилась тут, и никакой Смирнов никому ничего не сделает. Ну разве что по лицу смажет, так это даже и не больно…