Текст книги "Седьмая симфония"
Автор книги: Тамара Цинберг
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
31
Через две недели, на исходе дня, Воронов читал, уютно расположившись в углу широкого дивана. Серая кошка спала на его коленях. В комнате было тихо, только время от времени Митя, который, сидя за столом, что-то рисовал на большом листе бумаги, с плеском и звоном полоскал кисти в стакане.
Воронов отложил книгу и осторожно опустил кошку на пол. Когда он встал и направился к столу, Митя, услышав его шаги, быстро обернулся и тотчас обеими руками закрыл свой рисунок.
– Ты это что? – рассмеявшись, спросил Воронов.
Митя лег грудью на бумагу, искоса посмотрел на Воронова.
– Вам нельзя смотреть!
Он очень старался сделать серьезное и даже таинственное лицо, но это плохо ему удавалось.
– А почему нельзя?
– А это секрет.
– Но когда-нибудь я это увижу?
– Да, конечно! – от души воскликнул мальчик.
– Ну что ж, в таком случае я согласен потерпеть. Я ухожу, Сережа. Ты скажи Катюше, что я приду попозже.
– Ладно.
Воронов подошел к своей кровати и, сняв с гвоздя шинель, начал одеваться. Застегивая шинель, он с улыбкой смотрел на мальчика, который снова с увлечением принялся за работу. Действовал он весьма решительно: энергично растирал краски, с шумом полоскал кисти в стакане. Он так ушел в свою работу, что даже не обернулся, когда Воронов вышел из комнаты.
Он рисовал легко и свободно. Уже можно было догадаться, что это будет морской пейзаж.
Он не обернулся даже и тогда, когда дверь с шумом отворилась и Катя, оживленная, с пакетами в руках, стремительно вошла в комнату.
Быстрым взглядом она осмотрелась кругом, и лицо ее сразу потускнело.
– А Алексея Петровича нет?
– Он ушел. – И Митя провел по верху рисунка полосу чистого ультрамарина. – Он сказал, что придет попозже. Посмотри, Катя, как хорошо получилось. Это кильватерная колонна.
Катя медленно подошла и положила пакеты на стол.
– Да, – пробормотала она упавшим голосом, не глядя на рисунок. – Да, очень хорошо.
Вечер незаметно переходит в ночь. Резкий влажный ветер, дующий с залива, неровно, внезапными рывками раскачивает висящий на проволоке фонарь, и причудливые тени деревьев, качаясь, ложатся на мостовую.
Поздно. Редкие прохожие торопливо проходят мимо старинного дома, где на ступеньке у парадной стоит Катя, закутавшись с головой в свой клетчатый платок. Лицо ее печально, глаза уныло глядят из-под темного платка. Каждый раз, когда кто-нибудь появляется из-за угла, она оживляется и, вытягивая шею, всматривается в полутьму. Но нет, все чужие, ненужные, незнакомые люди. А вот эти двое, что вышли сейчас из-за угла, – это знакомые, но Катя тем более не хочет их видеть. И она отворачивается, делая вид что не замечает Женю и ее спутника, которые не спеша подходят к дому.
– Что, Катя, загулял твой майор? – спрашивает, смеясь, молодой человек.
Катя молчит, упорно глядя в сторону, и он, все еще смеясь, входит в парадную. Но Женя медлит, с насмешливой улыбкой наблюдая за Катей.
– А ты что думала! – говорит она весело. – Так он и будет твоего Сережку нянчить? Дура ты, дура! Нынче мужики в цене, не сомневайся, он себе поинтереснее занятие найдет, раньше утра теперь не жди.
Катя отвернулась. Глаза ее прищурены. Она упорно делает вид, что ничего не слышит.
Неторопливо подошла дворничиха, добродушная толстая женщина в белом переднике поверх старого ватника.
– Здравствуй, тетя Даша, – говорит Женя. – Что, дежуришь?
– Дежурю. Так теперь неудобно стало – одна на три дома, вот и броди тут целую ночь.
– А вот тебе Катя поможет, ей все равно сегодня до утра стоять. – И, звонко рассмеявшись, Женя вошла в парадную.
– Что, своего ждешь? – добродушно усмехнулась дворничиха. – Загулял?
Катя молча смотрит в сторону хмурым, злым взглядом.
Губы ее крепко сжаты, глаза блестят, как у кошки, из-под темного платка.
Дворничиха тоже ушла, и опять ни души на пустынной набережной.
Снег уже сошел, и шаги одинокого прохожего отчетливо слышны еще издалека. И, услыхав эти шаги, Катя внезапно встрепенулась. Лицо ее совершенно преобразилось – добрая, смущенная, счастливая улыбка мгновенно осветила его. Но вот она медленно гаснет, эта чудесная улыбка. Лицо девушки тускнеет, словно вянет на глазах.
Высокий военный, который вышел из-за угла и идет по направлению к ней широкими шагами, вовсе не тот, кого она ждет, только похож на него немножко. Он уже подходит к парадной, этот высокий человек в распахнутой шинели, в ушанке, сдвинутой набекрень. Он немного пьян и отлично настроен. Заметив Катю, он остановился.
– Кого ждешь, красотка? – говорит он весело. – Может, меня?
Катя отступила назад и с силой захлопнула дверь. Он расхохотался.
– Зря, зря, – проговорил он добродушно и, постояв немного, тихонько пошел дальше. Фонарь, раскачиваясь за его спиной, бросал ему под ноги пляшущую тень, которая казалась куда пьянее своего владельца.
Пусто. Но вот дверь парадной снова приотворилась. Теперь Катя уже не смотрит по сторонам. Она стоит, опустив голову, мрачно глядя себе под ноги. Потом, медленно повернувшись, исчезает в темноте парадной.
32
А в это время Воронов сидел задумавшись у накрытого белой скатертью стола напротив невысокого, толстого, бритоголового человека. Они уже поужинали. Тарелки и стаканы сдвинуты в сторону, и перед ними – раскрытая коробка папирос и пепельница, полная окурков.
Хозяин дома, одетый в клетчатую куртку, расстегнутый ворот которой позволяет видеть ослепительно белую рубашку, сидит, свободно откинувшись на спинку стула, и чуть прищуренными глазами, улыбаясь, смотрит на своего гостя.
Почувствовав этот ласковый взгляд, Воронов поднял голову и тоже улыбнулся.
В молодые годы они были друзьями. Потом жизнь разбросала их в разные стороны. Но каждый раз, встречаясь, они с удивлением замечали, что их взаимная привязанность не уменьшилась, но стала крепче, – может быть, потому, что те черты характера, которые каждый из них, возможно по контрасту, ценил в другом, с годами обозначились резче. Да еще, пожалуй, и потому, что теперь, кроме всего прочего, они любили друг в друге свою общую юность.
Об этом и думал сейчас Воронов, рассеянно разминая в пальцах давно потухшую папиросу.
– Ну вот, – проговорил он негромко, – вот и вспомнили старину. – Он вздохнул и потянулся. – Ну, мне пора. Здорово я засиделся.
– Нет, погоди, – возразил тот быстро. – Давай поговорим серьезно.
– А мы разве шутили до сих пор?
– Шутили не шутили, а ни до чего не договорились. Так, лирика. Какие же все-таки твои планы, Алеша? Так и будешь торчать на этом заводе, где они так по-хамски с тобой поступили?
– Почему по-хамски? Они мне комнату дали в общежитии.
– В которой ты не живешь. А кстати, где ты живешь?
Воронов нахмурился.
– У знакомых одних. – Он бросил в пепельницу измятую папиросу.
– А то, может, у меня поживешь, пока жена в командировке?
– Да нет, спасибо, не беспокойся. Ну, мне пора!
– Постой, – начал тот снова. – Ты замечательный инженер, а они мальчишек набрали, и ты там теперь сидишь под началом своего же бывшего практиканта. Я же знаю, мне Игнатьев говорил.
– Мой цех ведь целиком остался на Урале.
– Ну и черт с ним, с твоим цехом. Я тебе опять говорю: едем со мной. И работа интересная, и деньги настоящие, по крайней мере. Этим тоже не бросаются, мой милый. Тебя хоть в очередь на жилплощадь поставили?
– Поставили. Даже в первую очередь.
– Вот эта первая очередь как раз и подойдет, когда ты вернешься. Приедешь с деньгами, получишь комнату, да и положение у тебя будет совсем другое. Поверь мне, с тобой совсем иначе будут считаться после работы на таком строительстве. И на такой должности, к тому же. И что у тебя здесь – ни жены, ни детей!.. – Он замолчал, задумавшись, а потом спросил, внимательно глядя в лицо собеседнику: – Кстати, ты прости, что я спрашиваю, ты что-нибудь знаешь о Нине Владимировне?
– Знаю, – ответил Воронов коротко. Лицо его стало замкнутым и хмурым. – В Свердловске она. Замужем.
– Вот как. Так что же тебя здесь держит?
– Да ровно ничего, – пробормотал Воронов задумчиво. – Ты прав, конечно.
– Чего же ты упираешься, как бык перед бойней? Знаю я вас, ленинградцев. Вам хоть райские ворота открой, а вы помнетесь и скажете: «Я бы лучше по Невскому погулял». Что смеешься, разве не так?
– Положим, не совсем так. Ну, а ты?
– Я? Я – гражданин Советского Союза. Сегодня в Ленинграде, завтра в Москве, послезавтра на Камчатке, а через месяц – в Баку. И везде я дома. А под старость поселюсь я в Гатчине и начну разводить плодовые деревья. Что ты улыбаешься? Самое благородное занятие – сажать сады для будущих поколений. Это мое твердое намерение, – он стукнул кулаком по столу. – Вот увидишь!
Воронов улыбнулся.
– А ты слышал, Андрей, чем, по словам очевидцев, вымощена дорога в ад?
– Слыхал, да не очень верю. Где они, эти очевидцы, когда оттуда не возвращаются? Ну, кроме шуток – едешь со мной? Поверь, я тебе друг. Это сейчас наилучший для тебя выход.
Воронов молчал. «Что тебя держит?» – спрашивал он сам себя и не мог ответить, но что-то держало его, это он чувствовал своим внезапно сжавшимся сердцем.
Он сидел, низко опустив голову и положив на стол большие, тяжелые руки. Потом он поднял глаза и твердо встретил трезвый, чуть насмешливый взгляд товарища.
– Ну что ж, пожалуй, ты прав, – проговорил он, медленно выговаривая слова. – Надо начинать жизнь заново. Ладно, Андрей, по рукам!
Тот рассмеялся:
– Молодец! Наконец-то договорились. Только не откладывай, бога ради. Завтра же собирай свои бумаги и приходи ко мне в управление. А с твоим заводом мы уладим, это предоставь мне.
– Хорошо, – сказал Воронов. Он встал и с улыбкой посмотрел на сидящего против него человека. – Уговорил все-таки! Ну, а теперь я пошел. Черт знает, как поздно.
– Да куда ты пойдешь? Ведь уже и трамваи не ходят. Оставайся, переночуешь. Я тебе сейчас постелю.
Наутро, очень рано, Воронов медленно шел по пустынной улице.
Уже рассвело, но день обещал быть пасмурным.
Воронов завернул за угол и подошел к парадной, перед которой толстая дворничиха подметала тротуар. Увидев его, она перестала мести и сказала, понимающе улыбаясь:
– С добрым утром вас.
– С добрым утром, – ответил Воронов.
– А Катька-то небось полночи здесь простояла. Ревнует! – И она рассмеялась с видимым удовольствием.
Воронов резко остановился. Потом, ничего не ответив, быстро вошел в парадную.
Когда он вошел в комнату, там еще было полутемно. Катя легла не раздеваясь, прямо поверх одеяла на постланный на ночь диван. Сейчас она крепко спала, закутавшись в платок. Воронов подошел к дивану и, нагнувшись, несколько секунд пристально смотрел на бледное Катино лицо. Потом он выпрямился и, постояв немного, направился к своей кровати, на ходу бросив на стул ушанку и расстегивая шинель. Тут он остановился. Над его кроватью, аккуратно пришпиленный кнопками, висел большой детский рисунок. Бурное море. По вспененным волнам кильватерной колонной идут корабли. Небо плотно забито облаками и птицами. На широкой рамке, украшенной якорями и флагами, было крупно написано: «От Сережи». У буквы «и» наклонная палочка шла не в ту сторону, – как у латинского «эн».
Воронов подошел ближе и долго рассматривал рисунок.
Медленно застегнув шинель, он взял со стула ушанку и тихо, стараясь не шуметь, снова вышел из комнаты.
Бритоголовый толстый человек, у которого ночевал Воронов, брился, поставив маленькое зеркало на тот же, еще не убранный стол.
Когда раздался телефонный звонок, он не спеша вытер лицо, подошел к письменному столу и снял трубку.
– Да? – спросил он отрывисто. – А, это ты? Куда же ты делся в такую рань? А я тут кофе варю. Что?! Да ты с ума сошел! То есть как не можешь? Почему это вдруг не можешь? Да что случилось, в конце концов?
Воронов, стоя в уличной телефонной будке, говорил смущенно:
– Ничего не случилось. Но, поверь мне, Андрей, я действительно не могу отсюда уехать.
Там, на другом конце провода, энергично и крепко выругались и с силой хлопнули трубкой. Воронов помедлил немного, потом тоже опустил трубку. Задумчивая, смущенная, чуть насмешливая улыбка застыла на его лице. Так он и стоял улыбаясь в тесной уличной телефонной будке.
33
Через два месяца, в конце мая тысяча девятьсот сорок шестого года, Воронов, Катя и Митя вышли с перрона Финляндского вокзала на заполненную народом привокзальную площадь.
Природа, такая жестокая к ленинградцам в военные годы, сейчас отдавала им все сполна – тепло летних дней, мирный покой ночи, шелест листвы, рокот моря, аромат лугов, пенье птиц. Неблагодарных не было – каждая цветущая ветка, каждая птичья трель принимались с изумлением и радостью.
Весь май в окрестных лесах куковали кукушки – так долго, так нежно, обещая каждому долгую жизнь. И усталые люди, улыбаясь, закинув голову к молодой листве, прислушивались к обещаниям, которые, голосом невидимой птицы, давала им природа. А они знали это и сами: да, будут жить долго, никогда не умрут. Каждый, кто вышел живым из испытаний этих страшных лет, чувствовал себя теперь неуязвимым для боли, для смерти, даже для душевных страданий. Жизнь, лежащая впереди, казалась бесконечной и полной счастья.
Сейчас, поздним вечером, они возвращались домой, в Ленинград.
Часы на здании вокзала показывали половину двенадцатого, но было еще совсем светло – безоблачная белая ночь. Чудесный день, полный тепла и света, все длился, и постепенно становилось ясно, что эти запоздавшие сумерки незаметно снова переходят в день. И что ночи не будет вовсе.
Ярко освещенный трамвай, пронзительно звеня, подошел к остановке, и прихлынувшая толпа со смехом и шутками взяла его штурмом.
– Пойдемте немного пешком, – сказала Катя. – Чего нам давиться. Через четверть часа пустые пойдут, мы и сядем.
– А ты не устала? – спросил Воронов.
– Нет.
– А ты, Сережа? – он обернулся к мальчику.
– Нисколечки!
– Ну что ж, тогда пошли.
Они вышли из толпы и не спеша пошли по направлению к Литейному мосту.
На мосту, несмотря на позднее время, все еще было очень оживленно. Прошел освещенный трамвай, одна за другой проносились машины – и люди, веселые люди шли легко и свободно по этому широкому мосту.
Воронов посмотрел вокруг. Как их много! И какую братскую нежность питает он сейчас к каждому из них. Та тонкая, невидимая, но ощутимая стенка, которая отделяет знакомых от незнакомых, родных от чужих, – неужели она возникнет снова? Сейчас ее не было, это он знал наверняка.
Чугунная решетка моста казалась совершенно черной – нереиды, дельфины, гербы. Великолепное кружево, сквозь которое просвечивает тусклое серебро воды. И мимо этой пышной решетки медленно идет светловолосый мальчик, худенький, легкий, одетый в белую матроску; его тонкий профиль точно светится на ее темном фоне. Воронов вел его за руку. Маленькая рука ребенка совсем потонула в его широкой ладони.
По обе стороны моста простиралась широкая гладь Невы. Там вдали, в прозрачном сумраке, бесконечно раздвигавшем границы пространства, угадывалось Ладожское озеро, болота, леса, дороги, а в другую сторону – Петергоф, Кронштадт, и форты, и открытое море. Город лежал, привольно раскинувшись на плоских своих островах, вытягивался, дышал, расправлял онемевшее тело. И этот призрачный, бледный, удивительный свет белой ночи был подобен улыбке.
Неужели действительно было время, когда мы задыхались здесь в кольце блокады? Когда даже Стрельна и Пулково были так недоступны, так далеки, словно находились на другой планете? Сейчас все было близко. Казалось, стоит потянуться – и, глядишь, дотронешься до Кавказских гор, зачерпнешь воду из Тихого океана.
Невысокие дома набережной еще сохранили свою военную камуфляжную раскраску. Серебристо-черные, пятнистые, странные, они казались сейчас причудливой декорацией какого-то необычайного празднества.
На набережной было много народа. Люди шли группами, парами, в одиночку. Старые и молодые, одни – полные воспоминаний, другие – полные надежд, ленинградцы брели не торопясь, опьяненные белой ночью, волшебством, которое повторяется каждый год и все же каждый год опять оказывается чудом.
Как легко идти по этим гранитным плитам, как четко звучат шаги. Воронов положил руку на широкий парапет набережной. Или ему это только кажется, что камни все еще сохраняют дневное мягкое тепло?
– Дай закурить, браток! – Немолодой моряк стоял перед ним, широко улыбаясь. Воронов вынул пачку «Беломора» и зажег спичку. Моряк нагнулся и привычным движением прикрыл ладонью вспыхнувший огонек, хотя нужды в этом не было, – теплый воздух был неподвижен и тих.
Катя облокотилась на теплый гранит и задумчиво следила за маленьким, ярко освещенным пароходиком, медленно скользившим по светлой воде.
– Пошли? – спросил Воронов.
Катя ничего не ответила, улыбнулась и взяла Митю за руку. На полукруглой каменной скамье, мимо которой они проходили, были рассыпаны мелкие белые цветы, словно сам камень вдруг пророс ими в эту удивительную ночь.
– А это Летний сад, я знаю! – встрепенулся Митя.
Воронов вздрогнул, повернул голову и увидел перед собой темную массу Летнего сада.
– Я сюда приходил зимой, я знаю, – быстро говорил Митя. – Тут памятник с вороной и лисицей.
– Да, – сказал Воронов, – это здесь.
Они перешли на другую сторону и остановились у ворот. Воронов взялся обеими руками за чугунные брусья решетки. Не отрываясь, с бесконечной отрадой смотрел он в этот мягкий полумрак. Белые тела статуй словно излучали свет среди густой тени деревьев. «Так вы опять вернулись сюда, – думал Воронов с волнением и радостью. – Правда ли, что вы лежали в земле все эти страшные годы?»
Широкие аллеи уходили вдаль, постепенно теряясь в сумраке сада. Двое – девушка в белом и юноша в военной одежде – медленно шли обнявшись по опустевшей аллее. Шли так легко, почти не касаясь земли, не отбрасывая теней.
– Давайте пойдем сюда. – Митя тихонько потянул Воронова за рукав.
– Скоро двенадцать, дружок, сейчас закроют ворота. Мы еще придем с тобой сюда, много раз придем, вот увидишь!
А впереди пели. Там, у горбатого мостика, несколько подростков танцевали на мостовой. И весь город вдруг показался Воронову одним обширным домом, где большая семья справляла сегодня какой-то семейный праздник. Да разве не были они теперь действительно одной большой семьей, эти ленинградцы, пережившие здесь блокаду? Разве не связала их навсегда общность воспоминаний? Если воспоминания школьных лет, такие обычные, такие простые, связывают иногда людей на всю жизнь, то какой кровной, нерасторжимой связью должны стать общие воспоминания этих страшных лет? Все было у нас общее – наши страдания и наши радости, наши страхи и наши надежды, наша борьба и наша победа.
Могилы и те у нас общие. Где похоронен твой муж? А твой брат? Твоя мать? Говорят, на Пискаревке рыли траншеи, там они и лежат. Рядом – и солдаты, и дети. Может, когда-нибудь в такой же майский день все мы придем туда и будем вместе плакать.
За нее дорого заплачено, за эту общность. Так неужели мы когда-нибудь откажемся от нее? Мы, которые выдержали все и остались живы, неужели мы изменим когда-нибудь этим воспоминаньям?
Неужели, узнав истинную цену хлеба, мы унизимся до того, что будем гоняться за роскошью? Неужели, пройдя через этот ад, мы когда-нибудь струсим, не посмеем вступиться за друга? Неужели мы, постоянно жившие едиными помыслами со всей страной, замкнемся в своей тесной квартирке, перестанем говорить «мы»?
Молодежь танцевала под высоким бледным небом на исцарапанной осколками снарядов мостовой.
– «Под этот вальс весенним днем любили мы подруг», – тихо подпевала Катя, и Митя подхватил знакомый ему напев ясным детским голосом.
Вода Лебяжьей канавки была неподвижная и светло-зеленая, как нефрит.
В темном доме на углу во втором этаже светилось открытое окно. Из этого окна вырывалась музыка. Ей было тесно в четырех стенах, она рвалась наружу, на улицу, на набережную, на широкий простор Невы. Был ли это танец? Быть может. Но в таком случае – здесь танцевали миллионы. Целые народы, целые страны. Не бездумное веселье, а светлая общая радость объединяла танцующих в их стремительном движении.
Но временами сквозь этот радостный танец прорывались фразы, полные печали. Внезапные паузы прерывали музыку, словно те, что танцевали там, на зеленых лугах, покрывавших целые континенты, вдруг останавливались, охваченные грустными воспоминаниями. Но радость была такой сильной, такой общей, что она побеждала все горести и сомнения. Танец продолжался, все более стремительный, и наконец над этим вихрем трижды пропели ликующие трубы.
Наступила тишина. Спокойный голос диктора проговорил негромко: «Мы передавали седьмую симфонию Бетховена. Радиопередачи окончены. Спокойной ночи, товарищи».
Катя подняла голову и тихо сказала, улыбаясь:
– Спокойной ночи.
И, словно в ответ на ее слова, окно внезапно погасло. В его бархатно-черном квадрате легко колыхалась полузадернутая занавеска.
– Седьмая симфония? – пробормотал Воронов с глубоким недоумением.
Невысокий стройный человек, который тоже, слушая музыку, стоял рядом с ними под окном, быстро обернулся.
– А почему это вас удивляет?
– Седьмая симфония? – снова повторил Воронов. – Но она ведь такая печальная, я же помню…
– Печальная? Почему же… а, вы, очевидно, имеете в виду знаменитое аллегретто? Да, это действительно очень скорбная вещь, но симфония в целом, – он рассмеялся и закончил с торжеством, – симфония написана в мажоре!
И вот он уже отошел от них, идет вдоль Лебяжьей канавки, негромко напевая тему финала и словно дирижируя невидимым оркестром легкими движеньями руки.
С Кировского моста, позванивая, быстро приближался трамвай.
– Может, сядем? – спросил Воронов.
– Я не устал! – быстро ответил мальчик.
– Давайте пройдем через Марсово поле, – предложила Катя, – а там видно будет. Такая чудная ночь. Бог с ним, с трамваем!
Очевидно, все в эту ночь рассуждали так же, – трамвай шел совершенно пустой.
Зато на Марсовом поле на каждой скамейке сидели люди.
Двое мужчин, один военный, другой в штатском, оживленно разговаривали, перебивая друг друга. «А помнишь, на Невской Дубровке», – говорил один, и в быстрой, сбивчивой речи повторялось снова и снова: «А помнишь?»
«Однополчане», – подумал Воронов.
Какой благодатный покой царил сейчас над этим обширным пространством, погруженным в мягкий сумрак ленинградской белой ночи! К густому аромату сирени примешивался тонкий запах молодой травы.
«Спокойной ночи, люди, – думал Воронов. – Спокойной ночи, улицы и площади, бульвары и сады. Пусть никогда больше не нарушат ваш покой рев бомбежек и грохот обстрелов, пусть не облетает листва ваша от взрывной волны».
Высокий моряк в расстегнутом кителе медленно шел им навстречу. Голова его была закинута к бледному небу, и он декламировал вслух: «Товарищ, верь, взойдет она, звезда пленительного счастья…»
Воронов и Катя, улыбаясь, проводили его долгим взглядом.
Когда они проходили сквозь гранитное каре надгробий, Воронов остановился. Он не стал читать всю эту надпись, так хорошо знакомую ему с детства. Только последнюю строку:
НЫНЕ ПРИМКНУЛИ СЫНЫ ПЕТЕРБУРГА
Они перешли мостик с решеткою Росси и пошли вдоль Михайловского сада, тихого и таинственного, как незнакомый лес.