Текст книги "Седьмая симфония"
Автор книги: Тамара Цинберг
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
7
В бомбоубежище – большом, низком, набитом людьми помещении – было почти темно. Только у дальней стены на большом канцелярском столе слабо горела свеча, вставленная в чернильницу.
Освещенные этим светом, ближе всех к нему, сидели пожилая женщина с узлом на коленях, застывшая в полудремоте старуха и подросток, который, по-видимому, спал, опустив голову на лежащие на столе руки.
Катя с трудом пробиралась вперед. Протискиваясь боком, с усилием держа свою неудобную ношу, она наконец добралась до освещенного стола. Локтем она растолкала дремлющего подростка.
– А ну, двигайся, – сказала она решительно, – очень уж ты расселся. Тоже – нашел, где спать.
Тот неохотно подвинулся, и Катя с облегчением усадила Митю на скамейку. Она старательно завернула ему ноги в одеяло, подвинула его в самый угол и втиснулась между ним и проснувшимся подростком.
– Ну вот и пришли, – обернулась она к Мите. – Ты сиди, сейчас Анна Васильевна придет.
Катя положила на стол свою книгу и, подсунув под локоть клетчатый платок, начала сосредоточенно перелистывать страницы.
– Ты из какого дома? – спросил ее подросток, который теперь, проснувшись, видно, не прочь был поболтать.
– Из восьмого, – ответила Катя рассеянно.
– А почему я тебя не знаю?
– А я недавно здесь живу. Я раньше на Васильевском жила.
– А в школу ты ходишь?
– Нет. Моя школа на Васильевском, разве туда дотащишься.
– Будто здесь нельзя ходить. Вот потеплеет немножко – я пойду. У нас теперь многие опять стали ходить.
Но Катя уже нашла нужную ей страницу.
– Ну ладно, не мешай, – сказала она нетерпеливо. Она погрузилась в чтение, а подросток рядом с нею снова усталым движением положил голову на руки.
Освещенная слабым, мягким светом, ничего уже не замечая вокруг, Катя продолжала читать, по временам неслышно шевеля губами.
В темном углу убежища, сидя на низком ящике у толстого кирпичного столба, поддерживающего нависающий свод подвального помещения, тихо разговаривали двое мужчин.
Лица обоих собеседников лишь смутно различимы в темноте.
Один из них – высокий старик, одетый в меховую куртку и ушанку. Ушанка не завязана, и прямо свисающие края ее обрамляют его худое лицо подобно бармице русского шлема. Вероятно, ему холодно, но во всей его осанке нет той скованности, какую можно видеть в позе старухи и женщины с узлом. Он сидит, откинув голову назад и глядя немного вверх, в свободной позе размышляющего человека.
Его собеседник, опершись рукой на выдвинутое вперед колено и сняв шапку, так что кудрявые, давно не стриженные волосы падают на лоб, смотрит куда-то вдаль, мимо человека, с которым он говорит, как если бы он говорил с самим собой. Трудно с уверенностью сказать, сколько ему лет. Он очень худ, небрит, к тому же ведь здесь почти темно. Вероятно, он еще молод.
– Но ведь самое ужасное, – продолжает он начатый разговор, – это мысль, что мы гибнем совершенно бесцельно в этой ловушке. Да, Ленинград сейчас – ловушка, и дверца захлопнута. И мы погибаем здесь – бессмысленно, бесцельно… На фронте – да, тысячу раз да! На заводах – да, там куется оружие. Но здесь, посмотрите, эти женщины и дети. Да и мы с вами. Без всякой пользы… Вот что страшно…
Старик ответил:
– Не всегда легко решить с первого взгляда, что бесцельно, а что нет. И является ли легко обозримый конечный результат подлинным мерилом человеческих поступков? На каких весах их взвешивать? И когда они приходят в действие, эти весы? Ведь логика обывательского здравого смысла пригодна здесь очень мало. Каков был непосредственный результат героической гибели Леонида и его спартанцев? Чего они этим добились? Как будто бы ровно ничего. Один подлец свел на нет усилия трехсот героев, – ведь Эфиальт провел персов обходной тропой. Но что считать конечным результатом? И кто осмелится сказать, что их гибель была бесцельной? Битва при Фермопилах подняла душу Греции на такую высоту, что, может, это и решило в конечном счете ее окончательную победу.
Он замолчал, медленно, с печальным вниманием оглядывал тонущий во мраке подвал и измученных, жалких, притихших людей, забившихся под землю от смертельной опасности.
– Произведен невиданный эксперимент, – снова обратился он к своему собеседнику. – В середине двадцатого века за короткий срок, всего за несколько месяцев, огромный город, один из красивейших в мире, город высокой культуры и самой передовой техники отрезают от всего света, насильственно отодвигают назад, чуть ли не в ледниковый период. Постепенно, но быстро отнимают все завоеванные веками достижения цивилизации. Электричества больше нет. Нет даже керосиновых ламп. Нет мостовых и тротуаров – только толстая корка льда. Нет трамваев, нет поездов. Нет больше музеев, театров, библиотек, концертных залов. Нет водопровода, нет даже колодцев. Воду надо доставать прямо из проруби, как тысячу лет назад. И нету хлеба. И нет даже могил… – Помолчав немного, он проговорил совсем тихо. – Вы видели по утрам у Александровской больницы эти завязанные, как мумии, трупы, которые подкидывают туда по ночам? Я прохожу там каждый день… И вот вопрос: можно таким образом превратить людей опять в троглодитов – на что и надеется Гитлер, между прочим, – или нет? Или все же они останутся людьми? Во всем! – добавил он с силой и снова повторил: – Во всем! А ответить на этот вопрос должен каждый из нас своей жизнью и смертью. И кстати, мой дорогой, я не говорю, конечно, о гибнущих в бомбежке и обстрелах, это дело случая, но что касается голода и лишений, – поверьте мне, выживут не те, кто выносливей физически, а те, кто не станет на четвереньки!
Зашевелившись в своем углу, Митя снова начал скулить. Этот унылый звук дошел наконец до Кати, которая все с тем же увлечением, не отрываясь, читала книгу.
– Ну, что ты скрипишь? Нудный какой, – сказала она недовольно и, приподнявшись, стала всматриваться в темноту, разыскивая Анну Васильевну.
Но той все еще не было.
Катя опять села и сказала с досадой:
– Замолчи. Чего ты все воешь?
– Голодный, вот и воет, – вполголоса заметила женщина с узлом.
– И все голодные, – ответила Катя сердито. – Если все начнут выть, так что же это будет!
– А ты вот объясни ему это, такому.
Катя внимательно и с неодобрением посмотрела на Митю. Видно было, что он очень слаб и ему трудно сидеть. Он сполз ниже и теперь полулежал на скамье, так что меховая шубка стала на нем горбом, а шапка надвинулась на глаза. Он был похож на какого-то странного зверька в своей меховой одежде. На бледном личике был виден только маленький, жалобно открытый рот.
Нахмурившись, Катя засунула руку за пазуху и вынула оттуда небольшой пакет, плотно завернутый в газетную бумагу. Очень осторожно она развернула его и несколько секунд сосредоточенно глядела на маленький, черный, сырой кусок хлеба. Ей смертельно не хотелось отдавать другому этот драгоценный кусок хлеба, который она с таким трудом, с таким недетским напряжением воли сохранила себе на вечер. И сердито, неохотно, повинуясь лишь необоримому чувству долга, Катя сунула свой хлеб в этот жалобно приоткрытый рот.
Все с тем же хмурым, недовольным видом она смотрела теперь на лицо ребенка, медленно, с наслаждением жующего хлеб. Потом она хозяйским жестом поправила на нем шапку. И в эту минуту страшный удар потряс все вокруг.
Все дрогнуло и качнулось. Свеча упала. И одновременно с чудовищным грохотом, донесшимся извне, здесь, внутри, в кромешной темноте, раздался задыхающийся, хриплый, многоголосый крик.
И почти тотчас, перекрывая этот страшный крик, разбившийся теперь на отдельные крики и невнятные возгласы, послышался ясный, громкий, повелительный мужской голос: «Тише! Спокойно! Без паники. Не двигайтесь с места. Сейчас зажжем свет».
Где-то высоко, над головами, внезапно вспыхнул крошечный желтый огонек. Всего лишь зажженная спичка, которая, казалось бы, ничего не освещала вокруг, кроме держащей ее руки. Но темнота – эта абсолютно черная, невыносимая для человека темнота – все же отступила хоть на шаг, а с нею вместе, хоть на мгновенье, отступил и ужас.
А эти большие человеческие руки там, наверху, – почему так высоко? – продолжали одну за другой зажигать спички; и человек снова и снова повторял, как заклинание, ясным и громким голосом: «Не двигайтесь с места. Спокойно. Без паники. Не двигайтесь с места».
Внезапно опомнившись, Катя схватила со стола упавшую свечу и стала быстро пробираться между людьми, которых словно стало сразу вдвое больше, – пробираться с такой энергией, будто зажечь сейчас свечу было самое важное, неотложное дело, которое сразу могло всем помочь.
А может, так оно и было.
Пробившись, наконец, к этому человеку, она, встав на цыпочки, потянулась – да какого же он роста? – крича изо всех сил звонким детским голосом: «Вот свечка!»
Оказалось, что он стоит на ящике, и когда он наклонился и зажег поданную ею свечу, Катя узнала в нем пожилого рабочего, которого на этих днях видела в булочной.
И вот свеча горит, и этот ровный, теплый, знакомый свет, который кажется сейчас почти ярким, – он словно обладает магической силой. Все притихли и уставились на него с каким-то облегчением.
Но не прошло и минуты, как с грохотом распахнулась дверь. Озаренный заревом пожара, юноша в ватнике, шатаясь, остановился на пороге.
– В дом восемь… фугаска… Все там к черту!
8
В общей суматохе, в неверном, резком, неестественном свете пожара Катя, с ребенком на руках, кидалась то к одному, то к другому с одним и тем же вопросом: «Вы не видели Анну Васильевну?»
Никто не отвечал ей, никто не обращал на нее внимания. Заметив среди мечущихся людей высокую фигуру уже знакомого ей пожилого рабочего, она протиснулась к нему, но в этот момент он крикнул, раскинув руки и преграждая дорогу напиравшей на него толпе:
– Посторонитесь! Дайте дорогу!
Что-то такое было в его голосе, что Катя сразу попятилась и крепче прижала к себе ребенка. И тут из-за широкой его спины она вдруг увидела рукав какого-то ватника, потом чью-то большую руку, держащую ручку носилок, и рядом с ней повернутую набок голову Анны Васильевны. Голова эта была не покрыта, темные волосы спадали вниз и медленно шевелились на ветру.
Так, качаясь и стукаясь о края носилок, как может качаться и стукаться только неживой предмет, голова эта косо ушла куда-то вниз, мимо пораженной ужасом Кати.
9
Почти совсем рассвело, когда Катя, едва передвигая ноги от усталости, подошла к милиционеру. Вдали был смутно виден еще дымящийся остов разрушенного дома и маленькие темные фигурки работающих там людей.
– Туда нельзя, – сказал милиционер устало.
– Я знаю, – ответила Катя. – Куда мне его деть?
– Кого? Мальчишку? А он чей?
– Он ничей! Анна Васильевна говорила, его в детский дом надо или в приемник какой-то. Ее убили… – добавила она тихо. – Вон там…
– Вот что! – сказал милиционер решительно. – Неси-ка ты его в райсовет, в двенадцатую комнату. Там и отдашь. Они разберутся!
Катя медленно добрела до угла и пошла по направлению к проспекту Майорова. На углу в морозном утреннем тумане вырисовывалось высокое здание – райсовет Октябрьского района.
Она миновала бульварчик, который показался ей невероятно длинным. Руки у нее затекли и ныли, – этот мальчик весил прямо тонны. Когда бульварчик кончился и опять пошли дома, Катя то и дело усаживала ребенка то на подоконник, то на тумбу.
Вот и райсовет. Окна первого этажа наглухо закрыты запорошенными снегом деревянными щитами. Катя, очень маленькая между этими наклонными щитами, придающими дому вид крепости или защищенного замка, с трудом открыла тяжелую дверь.
Она вошла в полутемный вестибюль, повернула налево и стала подыматься по лестнице.
Закутанные хмурые люди молча проходили мимо нее вверх и вниз. Она уже с трудом тащилась, время от времени останавливаясь и прислоняя ребенка к перилам. Так она добралась до третьего этажа и медленно пошла от двери к двери, подымая голову и рассматривая номера.
Что-то еще, кроме усталости, заставляло ее замедлять шаги.
Наконец она остановилась. На грязной белой двери висела табличка с цифрой «12». Катя мрачно уставилась на нее. Тут подошел какой-то человек.
– Тебе сюда? – спросил он у Кати, отворяя дверь и пропуская ее вперед.
– Нет, – сказала Катя испуганно и отошла от двери.
Крепко прижав к себе ребенка, она прошла в глубь коридора, в самый дальний его конец, и там усадила мальчика на подоконник. Постояв немножко, она вздохнула и тоже уселась, положив рядом с собой свой клетчатый платок и книгу.
Так она и сидела, понурившись, в глубокой задумчивости, на широком подоконнике большого грязного окна, выходившего во двор, глубокий и узкий. Но вот пыльный луч солнца пробрался сквозь грязное стекло и мягко озарил личико ребенка. И этот солнечный луч, хоть и очень слабый, внезапно вывел Митю из его привычной апатии. Он зашевелился, и Катя, тотчас повернув голову, внимательно посмотрела на него.
Только сейчас, впервые с тех пор, как Анна Васильевна так неожиданно сунула мальчика ей в руки, она получила, наконец, возможность спокойно рассмотреть его при ясном дневном свете. Так вот он, оказывается, какой! Широкий лобик полузакрыт спутанной, белокурой, косо подрезанной челкой. Светлые, несообразно большие глаза кажутся еще больше от окружающих их голубых теней. Худые щеки резко сужаются к маленькому острому подбородку. Бледные губы сомкнуты скорбно и немного криво.
В нормальное время он был бы, вероятно, красивым ребенком. И он был, конечно, здоровым, веселым и толстым восемь месяцев назад, иначе он и не дожил бы до нынешнего дня, а он еще жив, хотя очень слаб и уже не может ходить.
И тут, то ли под влиянием солнечного света, от которого он давно отвык, или потому, что он уже смутно почувствовал в этой девочке какую-то опору и защиту, но губы его дрогнули, и он внезапно широко улыбнулся неожиданной и милой улыбкой.
И, словно тень от этой улыбки, что-то нежное и мягкое прошло по Катиному лицу. Она коротко вздохнула и встала.
– Ну, чего там, пошли! – сказала она решительно.
Она перекинула платок через плечо, засунула книгу за пазуху и, закутав Митю в развернувшееся одеяло, тяжело подняла его на руки.
10
Когда три часа спустя Катя, еще порядком поскитавшись, остановилась у дверей домовой конторы и заглянула внутрь, в обширное, полутемное, грязное помещение, ей сперва показалось, что там никого нет. Но вглядевшись, она увидела в глубине, у окна, маленького пожилого человека в очках, который писал что-то, низко наклонившись над столом. Очевидно, это и был управхоз, к которому ее послали.
Катя подошла к нему, усадила мальчика прямо на стол и стала молча глядеть, как пишет управхоз. Освободиться от своей тяжелой ноши уже было для нее облегчением. Она тихо стояла, понурившись, машинально следя, как движется его перо.
Наконец он поднял голову.
– Тебе что? – спросил он вполголоса.
– Нас к вам послали, – так же негромко ответила Катя, – мы из разбомбленного дома.
– Почему это вдруг ко мне? В тридцатое хозяйство ведь посылали.
– А там сказали, к вам. Там у них уже полно.
– Что ж, давай, – сказал управхоз и вздохнул. – У меня кругом пусто: кто эвакуирован, кто умер, кто на казарменном положении. Пожалуйста, хоть целую квартиру! – Он помолчал и прибавил с каким-то недоумением: – Дожили!
– Мне не надо целую квартиру, – серьезно сказала Катя. – Нам комнату. Какую-нибудь.
– А почему кто-нибудь из взрослых не пришел?
– У нас взрослых нет. Мы одни.
Управхоз посмотрел сперва на нее, потом на мальчика и покачал головой.
– Так, – сказал он, помолчав. – А с кем раньше жили?
– Я с тетей жила. Еще раньше я на Васильевском жила, с папой, а когда он на фронт ушел, я к тете переехала, сюда. А она еще в августе эвакуировалась, со своим учреждением. А я осталась, – добавила она тихо.
– А почему осталась?
– А папа тут недалеко был; они у больницы Фореля тогда стояли, знаете, за Кировским заводом. Он два раза к нам приходил. Я не хотела так далеко от него уезжать. Это ведь так далеко! Я думала, вдруг он еще придет, пешком, чтоб на меня посмотреть, а меня и не будет.
– И приходил?
– Нет, – ответила Катя коротко и замолчала.
Управхоз отвел глаза. Он знал, что она сейчас скажет.
– Убитый он… – наконец с усилием проговорила Катя и еле слышно добавила: – В ноябре.
– Так, – задумчиво произнес управхоз. – Так. А ты, значит, с братом здесь и сидишь. Славно распорядилась! На что же живете?
– Я пенсию получаю.
– Ну, давай документ. – Он открыл ящик стола и вынул из него домовую книгу.
А Катя тем временем сняла ремень, положила платок и книгу на стол и, расстегнув пальто, достала из внутреннего кармана помятый конверт, а из него вчетверо сложенную метрику. Потом она старательно расправила ее и положила на стол перед управхозом.
– Ладно, – сказал управхоз и стал писать в домовой книге, заглядывая в Катину метрику и вполголоса, с короткими паузами бормоча вслух: – Никанорова, Екатерина Дмитриевна… Год рождения? Так… Тысяча девятьсот двадцать восьмой. Двенадцатого числа… февраля месяца. Место рождения – Ленинград. Отец – Никаноров. Дмитрий Александрович. Мать… Никанорова. Елена Николаевна. Хорошо. Теперь давай братнину метрику.
– Как? – пробормотала Катя растерянно. – И его разве тоже надо записывать?
– А то как же? А он что, не человек? Если будет здесь жить, – значит, надо прописать его.
– Нет у него метрики, – сердито сказала Катя.
– Это почему же нет?
– Пропала она. Она в доме осталась, там ведь все пропало.
– Что ж это, свою небось с собой носишь, а его пропала?
– Он же маленький, – примирительно заметила Катя.
– Это не имеет значения, что маленький. Каждый гражданин должен документ иметь; не паспорт, так метрику.
Катя опустила голову.
– Ничего у него нет, – сказала она упавшим голосом.
Управхоз помолчал.
– Ладно, – сказал он угрюмо. – Его как зовут?
Он сердито потряс чернильницу с полузамерзшими чернилами, окунул туда перо и приготовился писать. Катя совсем растерялась. Лицо ее дрогнуло, и она испуганно посмотрела на Митю. Как его зовут? Но мальчик уже дремал, весь съежившись и привалившись к стене.
– Ну? – Управхоз взглянул на нее.
Катя смущенно опустила глаза и тут, прямо перед собой, увидела свою «Анну Каренину», лежащую на столе. Быстро подняв голову и смело глядя на управхоза, она сказала уверенно:
– Его зовут Сережа.
Управхоз был далек от мысли, что тут что-нибудь неладно. Он спокойно писал, заглядывая в только что сделанную им запись.
– Так. Стало быть, Никаноров. Сергей Дмитриевич.
Катя широко улыбнулась и посмотрела на мальчика. Ей показалось забавным, что это маленькое жалкое создание называют, как взрослого, Сергеем Дмитриевичем.
– Год рождения? – услышала она голос управхоза.
Она нахмурилась, стараясь вспомнить, что говорила тогда Анна Васильевна.
– Ему третий год, – проговорила она с облегчением.
– Год рождения – тысяча девятьсот тридцать девятый, – продолжал писать управхоз. – Какого числа?
– Что какого числа?
– Какого числа родился, ну, день рождения когда?
Катя молчала. Взгляд ее рассеянно скользил по грязным стенам, увешанным старыми плакатами, какими-то пожелтевшими объявлениями и сводками.
«Да здравствует Первое мая, международный праздник трудящихся!» Этот старый порванный плакат, косо висящий как раз над головой управхоза – словно ободряющий оклик из далекого, ясного, довоенного мира. Слова «Первое мая» были написаны на красном флаге.
– Первое мая, – сказала Катя неожиданно звонким голосом.
– Первого числа, – писал управхоз. – Мая месяца. Место рождения – Ленинград. Отец… Так. Мать… Ну, вот и все, – заявил он с облегчением.
И он еще раз взглянул на заполненную страницу домовой книги, густо исписанную, разлинованную, заклеенную гербовыми марками, где только что появилась новая запись: «Никаноров, Сергей Дмитриевич».
– Ладно, выправим ему метрику. Пошли! – сказал управхоз, вставая.
И захлопнул домовую книгу.
11
Тихий, засыпанный снегом, загибающийся влево канал. Здесь и всегда-то бывало немного народу, а сейчас и совсем ни души.
Это Коломна, старый район Ленинграда.
Узкая, едва заметная тропинка протоптана в снегу у самых домов, – и там они и идут, маленький управхоз и девочка с ребенком на руках.
Высокие деревья словно сдвинуты в сторону единым порывом ветра. Старые дома, невысокие, облупленные, растянутые в длину, довольно убоги, но все же сохраняют еще какое-то ампирное изящество. Треугольные наличники, чугунные решетки балконов, потрескавшиеся колонны, где под осыпающейся штукатуркой уже торчат кирпичи.
Но полно, живет ли кто-нибудь в этих домах? Окна частично забиты фанерой, а уцелевшие стекла совершенно замерзли. Трудно поверить, что за подобными стеклами еще может теплиться жизнь.
Они подошли к старинному трехэтажному дому. Управхоз вошел в парадную, и Катя торопливо последовала за ним. Они поднялись на третий этаж, и управхоз, вынув связку ключей, долго возился в полутьме, разыскивая тот, который был ему нужен. Потом он открыл дверь, и они вошли.
В передней было темно.
– Постой-ка, вот в той, кажется, все стекла целы, – сказал управхоз, и голос его раздался глухо и странно в тишине нежилой квартиры.
Снова проскрежетал ключ, и Катя вслед за управхозом нерешительно вошла в комнату.
Это оказалась довольно большая комната, которая, очевидно, служила кабинетом тем, кто жил здесь раньше.
Катя, все еще с ребенком на руках, внимательно оглядывала чужое жилище, в котором теперь она будет жить.
Большой письменный стол, старинный шкаф красного дерева, полный книг, широкий диван, два вольтеровских кресла. Что в этой комнате давно не живут, было заметно сразу: письменный стол был совершенно пуст, все мелкие вещи с него убраны, диван закрыт куском холста, кресла застланы газетами. На выцветших обоях отчетливо выделялись более темные пятна, оставшиеся от снятых картин. Книжный шкаф был поставлен перпендикулярно к стене, отгораживая от окон часть комнаты. Тут, за шкафом, в нише, и стояли эти картины и низкий деревянный сундучок.
– Тут профессор жил, ученый очень человек, книги писал, – говорил управхоз, видно, считая своим долгом познакомить таким образом старого профессора, живущего сейчас за тысячу верст отсюда в тихом сибирском городке, с этой хмурой девочкой, которую он, управхоз, привел в профессорское жилище.
– Ты тут ничего не трогай. На кухне, что надо по хозяйству, ну там чайник, ведра, – это бери; не такое время, чтобы считаться. А в комнате ничего не трогай. И главное, следи насчет затемнения – штору спускай аккуратно.
– Хорошо, – сказала Катя.
Она уже обошла всю комнату и теперь неподвижно стояла перед большой изразцовой печью.
Глаза ее медленно скользили по белым, блестящим, холодным изразцам.
– Печурки нету… – прошептала она упавшим голосом.
– Да, это действительно, – пробормотал управхоз. Он, нахмурившись, посмотрел на печь и добавил, словно оправдываясь: – Они ведь еще летом эвакуировались.
Катя молчала. А он знал не хуже ее, что это значит – остаться без печурки.
– Вот что, – сказал он. – Ты сходи в восемнадцатую квартиру, к Трифонову; это тут – со двора. Он делает печурки, так ты с ним уж договорись как-нибудь. Скажи, я послал. А на чердаке возьмешь доски; мы там переборки разобрали, так еще осталось немного. Поищи там в самом конце, я их толем прикрыл. Ну, вот тебе ключ. Смотри, не теряй, другого нету.
Катя взяла ключ, а он все еще стоял, хотя делать ему здесь уже было нечего. Потом он решительно пошел к дверям, но там еще раз остановился и, обернувшись, посмотрел на детей.
– Ну что ж, живите тут… сколько протянете, – проговорил он тихо.
И вот уже слышно, как со стуком захлопнулась за ним дверь. Словно очнувшись от этого звука, Катя подошла к креслу и, сняв газеты, со вздохом облегчения посадила в него Митю. Потом она сняла газеты и с другого кресла, положила на стол платок и книгу, стащила с головы шапку и опять, уже по-хозяйски, оглядела комнату.
– Ну, вот мы и дома! – сказала она.







