Текст книги "Седьмая симфония"
Автор книги: Тамара Цинберг
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
17
Час спустя в маленькой тесной домовой конторе Воронов молча смотрел, как пожилая женщина, управхоз, рылась в открытом шкафу.
– Я человек новый, я никого не знаю, – говорила она сердито. – Как фамилия, вы сказали?
– Воронова. Нина Владимировна. Дом восемь.
– Это я знаю, что дом восемь, – сказала женщина, с шумом перебирая толстые домовые книги, как попало сваленные в шкафу.
Воронов спросил:
– А где теперь Анна Васильевна, старый наш управхоз?
– Да ведь она погибла в бомбежку, когда в ваш дом попало.
– Погибла?
– А вы что думали? Только на фронте от бомбы погибнуть можно? А тут они что, только для виду рвутся?
Воронов хмуро ответил:
– Ничего я не думал.
Мучительный страх сжал ему сердце. Смутная страшная мысль, мелькнувшая у него еще там, перед развалинами дома, оборачивалась теперь угрожающей реальностью. И он проговорил запинаясь, с видимым усилием:
– А разве… не уходят в убежище, когда тревога? Там… там еще люди были?
– Кто уходит, а кто и не уходит. Ходить тоже надоело, всю осень бегали, каждый день. Вот дом восемь. Свалили все, разберись тут.
Она взяла домовую книгу и пошла к столу.
В черной тарелке репродуктора над ее головой быстро и напряженно стучал метроном.
«Артиллерийский обстрел района», – подумал Воронов. И тотчас забыл об этом. Невольным движением прижав к груди руку, сощурившись и стиснув зубы, как бы в ожидании удара, он, нагнувшись над столом, напряженно смотрел в разлинованные, испещренные печатями и марками, исписанные крупным почерком страницы домовой книги.
Узловатые, замерзшие руки женщины, неумолимые и страшные, как руки судьбы, медленно переворачивали эти страницы.
Метроном все стучал. Это сердце насторожившегося города стучало сейчас в этой черной тарелке. Но Воронову казалось, что это его сердце, которое так тяжко и больно колотится там, у него в груди, наполняет сейчас все вокруг сухим, напряженным стуком.
– Воронова. Нина Владимировна… – услышал он голос управхоза. Стук становился нетерпимым, все резче, все громче. – Вот… Эвакуировалась. Девятнадцатого февраля. Повезло ей – как раз перед бомбежкой. В Ярославль.
Женщина закрыла домовую книгу.
Как тихо.
Метроном, оказывается, стучит едва слышно из черной тарелки репродуктора.
Воронов перевел дыхание и выпрямился.
– В Ярославль? – пробормотал он задумчиво. – С Митей?
Женщина встала и положила книгу обратно в шкаф.
– Немножко бы раньше приехали и застали бы, – проговорила она, обернувшись.
– Да, еще застал бы.
Он неподвижно стоял посередине маленькой комнаты. Чувство облегчения и пустоты охватило его.
Она сказала:
– Вы тут переждите, а то обстрел.
– Ничего. Я пойду, – сказал Воронов. – Спасибо.
Выйдя во двор, он постоял немного, щурясь от яркого света, и пошел по узкой тропинке, ведущей к темной арке подворотни.
Кто-то окликнул его. Высокая костлявая женщина торопливо пробиралась к нему, то и дело увязая в снегу.
– Алексей Петрович, – повторяла она. – Алексей Петрович! Подумать только! А Нина ведь уехала, вы знаете уже?
Теперь она подошла вплотную к нему, и хотя он стоял совершенно неподвижно, она ухватилась за рукав его полушубка, словно боясь, что он убежит или попросту внезапно исчезнет.
Он все еще молчал, и она спросила испуганно:
– Вы что, не узнаете меня, Алексей Петрович?
– Теперь узнал, – проговорил он медленно. – Вы очень изменились.
– Еще бы! Половина осталась. Ведь сколько мы натерпелись здесь, господи! А Ниночка-то какая стала – одна тень. Как обидно, что вы с нею разминулись. И подумайте, я с ней совсем случайно столкнулась, вот как с вами сейчас, – в то самое утро, как она эвакуировалась. Я в очередь бежала, смотрю – Нина идет, с мешком, а я и не знала, что опять эвакуируют. И только уехала – ваш дом разбомбили.
– Да, я знаю.
Он молчал, не решался спросить, и наконец проговорил, запинаясь:
– Евгения Петровна, вы ее видели. Ну… а Митя?
– Ах, Алексей Петрович, так вы и не знаете? Я думала, она вам писала. Ведь умер он, ваш Митя. От нее я тогда и узнала. Что же делать! Ведь взрослых людей сколько поумирало, сказать страшно, не то что малых детей. Право же, и ему легче, и ей хоть руки развязал.
Взглянув в изменившееся лицо Воронова, она поспешно добавила:
– Ничего, Алексей Петрович, вы люди молодые. Вот кончится война, будут у вас еще детки. Не горюйте, что уж тут поделаешь.
Не слыша ее слов, не отвечая ей, он стоял, низко опустив голову, ссутулившись, словно это горькое известие физически придавило ему плечи.
Он сам не заметил, как вышел снова на ярко освещенную улицу.
Известие о смерти ребенка, которого он так недолго знал и так смутно уже помнил, но мысль о котором хранил где-то в потаенной глубине своего сердца, как нечто драгоценное, хрупкое, нежное, ни на что не похожее в его теперешней жизни и потому особенно важное для него, – мучительно его поразило. И он медленно шел, в глубокой задумчивости не замечая ничего вокруг.
Улица была совершенно безлюдна. Изредка слышались отдаленные удары. Когда Воронов поравнялся с закрытой подворотней высокого дома, маленькая худая женщина внезапно выскочила оттуда и крикнула ему: «Товарищ военный!» Он не слышал ее. Тогда она догнала его и схватила за руку.
– Товарищ военный, вы что, не слышите, ведь обстрел. Нельзя ходить!
Нахмурившись, он молча смотрел на нее. Он так и не понял, что она сказала, но покорно пошел в подворотню, куда она упрямо тянула его своими слабыми руками. Там уже стояло несколько человек, пережидая, когда кончится обстрел. Не заходя в ворота, Воронов стал в затененной арке, глядя прямо перед собой на сияющий под солнцем снег.
Рядом с ним стояла Катя. Она была все в том же пальто, подпоясанном мужским широким ремнем, и в меховой ушанке. В руке она держала помятый бидон. То и дело, как птица, вытягивая шею, Катя выглядывала на улицу, очевидно стараясь прикинуть, далеко ли до соседних ворот. Один раз она уже пыталась удрать, но дежурная ее вернула.
– Товарищ военный, – тихо проговорила Катя, и так как он не отвечал, она повторила громче и настойчивей: – Товарищ военный!
– Да? – откликнулся Воронов.
– Товарищ военный, – быстро заговорила она, заглядывая ему в лицо своими темными блестящими глазами, – давайте пойдемте. Они ведь всегда так: начало прохлопают, а как обстрел уже почти кончится, – тут они и объявляют тревогу – и стой тогда здесь, как дурак. Давайте побежим до следующих ворот, – там проходной двор, я вас проведу, там выход на канал, и мы спокойно пройдем. А по Садовой никак не пройти: милиционер ни за что не пустит, пока не объявят отбой. А это знаете сколько ждать? Пойдемте, а?
– Ну что же, пойдем, – сказал Воронов.
Катя побежала, то и дело оглядываясь, идет ли он за ней.
– Товарищ военный! – снова крикнула дежурная, но они уже достигли соседнего дома и вошли во двор.
– Я тут все проходные дворы знаю, – сказала Катя с веселым оживлением.
Он спросил хмуро:
– А зачем ты ходишь во время обстрела?
– А если они весь год стрелять будут, так нам что, так все и сидеть? Мне надо скорей домой, у меня братишка дома. Некогда мне по подворотням стоять.
Они пересекли узкий двор, в глубине которого оказалась заметенная снегом, наполовину разобранная кирпичная стенка. Катя с усилием вскарабкалась на эту стенку и, махнув бидоном, крикнула: «Сюда идите!» Спохватившись, она испуганно приоткрыла крышку бидона и осторожно заглянула внутрь. Воронов тоже влез на стенку, и Катя, заметив его взгляд, сказала озабоченно: «Это суп. Я в столовой теперь карточку отовариваю. Вы знаете, так лучше, все-таки каждый день суп».
Она спустилась по другую сторону стенки, осторожно неся бидон, и добавила едва слышно, с затаенным мучительным страхом: «Только все вперед берем…»
Они прошли через второй двор – между глухой кирпичной стеной и низеньким старинным флигелем – и сквозь темную арку ворот вышли на тихий, засыпанный снегом, залитый солнечным светом канал. Обрамленный чугунной решеткой, наполовину ушедшей в снег, он мягким изгибом заворачивался влево к смутно различимому вдалеке мостику. Осыпанные снегом высокие деревья, словно сдвинутые единым порывом ветра, склонялись в одну сторону. Голубая тень от них лежала на снегу.
Погруженный в свои мысли, уже позабыв о своей маленькой спутнице, Воронов крупно шагал прямо по нетронутому снегу, оставляя за собой глубокие, голубые на свету следы.
Катя шла рядом с ним по узкой, протоптанной в снегу дорожке, с трудом поспевая за его широким шагом. Иногда она даже бежала немножко, чтобы от него не отстать, и при этом оступалась в снег. Тогда рядом с его большим широким следом появлялись ее маленькие, косолапые следы.
Полуоткрыв рот, закинув голову, она на ходу с глубоким вниманием заглядывала ему в лицо. Когда она там, в подворотне, позвала за собой этого высокого военного, она думала только о том, чтобы под его прикрытием удрать от бдительной дежурной. Но сейчас, идя рядом с ним, она смутно почувствовала в нем что-то особенное, значительное, не похожее на других.
Он так глубоко ушел в свои мысли, так был отрешен от всего, что во всем его облике не осталось ничего будничного, ничего бытового.
И с чувством любопытства, тревоги и смутной жалости Катя внимательно вглядывалась в его лицо.
Они уже поравнялись с Катиным домом.
– Вот здесь мы живем, – сказала Катя, останавливаясь. – У нас даже стекла целы.
Она посмотрела наверх, и Воронов, невольно остановившись, тоже скользнул рассеянным взглядом по крайним окнам третьего этажа, единственным не поврежденным во всем доме окнам.
А там, за одним из этих окон, отделенный от взгляда отца только грязным замерзшим стеклом, сидел Митя Воронов. Перед ним на подоконнике, под снежными узорами замерзшего окна, стояла маленькая, сложенная из газеты бумажная лодочка.
Тоненьким грязным пальцем мальчик медленно водил ее взад и вперед.
Удар. Митя поднял голову и прислушался. Очевидно, обстрел все еще продолжался. Он слез на пол и тихонько пошел по направлению к шкафу. Но ноги плохо его держали. Опустившись на четвереньки, он добрался до шкафа, а обогнув его, дополз и до ниши, где стоял плоский сундучок.
Бумажную лодочку он принес с собой. Она немного помялась, пока он полз, сжимая ее в кулаке.
Это ценная вещь; и теперь он старательно и аккуратно расправил ее погнутые края.
А те двое все еще стояли внизу у парадной.
– Ну, я пойду, – сказал Воронов и медленно пошел в сторону далекого мостика. Несколько секунд Катя задумчиво смотрела ему вслед, потом открыла дверь и вошла в дом.
Пройдя несколько метров, Воронов вдруг остановился.
– Слушай, девочка, – сказал он, обернувшись. Но Кати уже не было. Тогда, скинув на ходу мешок, он возвратился к дому.
– Эй, девочка! – крикнул он, стараясь неповоротливыми в варежках руками развязать мешок. Дверь приоткрылась, и Катя снова появилась на пороге.
– На, возьми, – хмуро сказал Воронов и вынул из мешка две банки тушенки и начатую буханку хлеба.
Катя, пораженная, взглянула на него широко раскрытыми глазами.
– Нам? – пробормотала она испуганно. – Что вы… Вы своим снесите…
Но он уже сунул ей все это в руки.
– Нет у меня своих, – коротко сказал он со странным выражением, где смешались злоба и боль. И, повернувшись, он, уже не оборачиваясь больше, снова пошел вдоль канала, уходя все дальше и дальше от Кати, которая, стоя у дверей, неотрывно смотрела ему вслед.
Высокая фигура уходящего человека становится все меньше и меньше. Вот, совсем вдали, едва различимый, он переходит пустынный мост.
Катя долго стояла, прижимая к себе хлеб. На лице ее застыла странная, изумленная и нежная улыбка.
18
Как бесконечно они тянутся, эти страшные ночи. А утро не приходит само, – нужно набраться мужества, чтобы вылезти из постели в ледяной холод остывшей за ночь комнаты и дойти до окна, и поднять маскировочную штору. Только тогда ночь отступает и наступает утро.
Катя стоит, дрожа от холода, и смотрит в окно. Опять приходят дневные заботы, а с ними вместе – надежда и смутное сознание торжества. Вот все же удалось и на этот раз выскользнуть из плена ночи, вот мы снова возвращены свету, – и мы уже не одни. Катя стоит, вытянув шею, и внимательно следит за маленькой темной фигуркой человека, идущего по улице. А вот еще двое! И даже проехал грузовик. Теперь она отходит от окна и подходит к Мите. Мальчик лежит совершенно неподвижно под своими тряпками и мехами.
Катя смотрит на него с мучительным страхом. Потом крайним усилием воли она протягивает руку и быстро трогает дрожащими пальцами его щеку и рот.
Мальчик медленно приоткрывает глаза. Катя опускает руку и глубоко, с облегчением вздыхает.
– Как ты напугал меня, дурак ты этакий, – говорит она едва слышно.
Постепенно они становятся короче, эти страшные ночи. Происходит это поначалу совершенно незаметно. Но как-то утром спохватываешься, что стало как будто светлей. А через пару дней это уже совершенно очевидно.
Земля крутится себе помаленьку и тихонько, понемножку поворачивается к солнышку своей северной стороной. И никакие моторизованные дивизии не могут ее остановить. И никакие сверхмощные танки не могут остановить время. И тут становится ясно, что тот рабочий у булочной был совершенно прав: дело-то идет к весне, этого Гитлер у нас отнять не может!
И теперь, если пораньше лечь спать, можно уже обойтись без коптилки, а утром и подавно, и тогда можно на ночь не опускать штору. Ты просыпаешься – а утро уже тут. И мальчик, разбуженный этим утренним светом, уже сам приподнимается и становится на колени, опираясь слабыми руками на широкие поручни вольтеровских кресел, из которых составлена его кровать. В комнате холодно, и голова у него завязана платком, из-под которого видны спутанные светлые волосы. Он поворачивает голову к дивану, на котором лежит Катя, и легкая улыбка озаряет его серое личико.
19
Широкий солнечный луч, врываясь в грязное окно, ярко освещал лист чертежной бумаги, на котором Катя писала плакат.
При этом она пела высоким и чистым голосом, пародируя колоратурное сопрано: «Все ленинградцы – на уборку снега. Все ленингра-а-а-а-дцы – на уборку, на уборку снега! На уборку сне-га! На уборку сне-га! Сне-е-е-е-га!»
Митя рассмеялся. Он стоял рядом и, держась за край стола, с восторгом смотрел на поющую Катю.
– Ну, что ты смеешься? – спросила Катя, улыбаясь. – Ты ведь тоже ленинградец, Сережка! И ты, и я. Ты даже не просто ленинградец, а блокадный. А за блокадного двух неблокадных дают. Вот!
Она снова принялась писать свой плакат, а Митя, вытянув шею и по-прежнему держась за край стола, внимательно следил за каждым движением ее руки.
Катя запела снова: «Ленинград мы не сдадим, моряков столицу!»
– А ты что не поешь? – спросила она вдруг.
Митя смущенно улыбнулся, и Катя, оторвавшись от своего плаката, серьезно и невесело посмотрела на него.
Давно не стриженные и не мытые волосы падали неровными прядями на его лоб и уши. Поверх лыжных штанишек на нем было надето короткое фланелевое платьице. Мать умершей девочки из Жениной квартиры отдала им уже не нужные ей вещи.
Внимательно и хмуро разглядывая мальчика, Катя словно впервые увидела, какой он маленький и жалкий в своем нелепом наряде.
– И ничего-то ты не умеешь, – проговорила она с печальным сожалением. – Другие дети в твоем возрасте уже много чего знают, а ты у меня совсем дурачок. Ты бы хоть стишки какие-нибудь выучил. – Она на минуту задумалась. – Ну, как там? «Надо, надо умываться по утрам и вечерам. А нечистым трубочистам стыд и срам! Стыд и срам!»
Но стихи попались не очень-то подходящие. И Катя хмурится и вздыхает, все так же невесело разглядывая его бледное личико, узкое, большеглазое, с пятнами сажи у маленького, сложенного в жалкую улыбку рта.
– И в самом деле, Сережа, очень уж ты немытый, – заметила Катя. – Это потому, что ты все у печки сидишь. Как старик. Все к печке, к печке – вот и закоптел весь… Без солнца-то и незаметно было.
Она подошла к стоящему в углу ведру и, сняв лежащую на нем фанерку, заглянула в него. Потом она нагнула ведро и слегка его покачала; на самом донышке, блеснув, колыхнулась вода. Катя задумчиво посмотрела на нее, потом решительно поставила ведро на место и вернулась к столу.
– Знаешь, – сказала она своим звонким голосом, – я думаю, что если бы этот Чуковский, как мы, таскал бы воду из Фонтанки, так он, наверно, не так бы уж и разорялся насчет этой самой чистоты. «Стыд и срам, стыд и срам!» – передразнила она воображаемого Чуковского. – Подумаешь!
И, снова принявшись за свой плакат, она спокойно добавила:
– Я тебя завтра помою.
В домовой конторе, той самой, куда Катя впервые пришла в конце февраля, было сейчас довольно много народу, но Катя еще с порога крикнула: «Антон Иванович, я плакат принесла». Все расступились, и Катя, неся в руках развернутый плакат, гордо прошла к столу у окна, где сидел все тот же маленький управхоз.
– Давай-ка сюда, – сказал он, надевая очки, и стал внимательно читать плакат, который Катя растянула на столе.
– Молодец, Катя, все правильно.
– Еще бы, – сказала Катя. – А лопаты есть?
Женщина в военной форме стояла тут же у стола, читая какую-то бумажку. Она обернулась на звонкий Катин голос и тоже посмотрела на плакат.
– Это ты писала? – спросила она.
– Я, а что?
Катя уже рассмотрела, что эта женщина – военврач, и с любопытством разглядывала ее. Но женщина, хоть и военврач, была самая обыкновенная – худая, усталая и озабоченная. И управхоз Антон Иванович попросту называл ее Марьей Дмитриевной, словно она и не носила сейчас шинель, и ушанку, и эти большие мужские сапоги.
– Хорошо написано, – сказала Марья Дмитриевна. – А рисовать ты тоже умеешь?
– Немножко умею. Не очень-то, конечно.
– Может, ты придешь к нам в госпиталь? Надо будет сделать стенгазету, написать лозунги. Ты сумеешь это?
– Сумею, – быстро сказала Катя, – почему же нет? Я в школе всегда делала стенгазету. Вот мы снег уберем, и я приду. Через недельку.
– Хорошо. Давай я тебе адрес напишу. Хлеба не обещаю, а обед мы тебе выкроим.
– Я обязательно приду!
20
Через месяц, в ясный, ветреный, блестящий и холодный майский день, Катя рисовала заголовки в стенгазете. Стол, за которым она работала, стоял в глубине широкого коридора бывшей школы, где теперь помещался госпиталь.
То, что этот старинный дом, наполненный сейчас госпитальными койками, запахом иодоформа, человеческим терпением и человеческой мукой, был еще недавно школой, не помнил уже никто из этих взрослых, так много переживших людей. Но Катя с чрезвычайным удовольствием узнавала в сотне мелочей приметы недавней школы. Стол, за которым она работала, был наверняка из химического кабинета, – на крышке его в углу было нацарапано: «Вася Шалагин», а на внутренней доске ящика – хорошо знакомая ей химическая формула. И Катя, которая пришла сюда впервые две недели назад, теперь чувствовала себя как дома за этим старым черным столом.
Как и работники госпиталя, она была одета в белый халат. Он был ей велик, но это нисколько ее не смущало. Она закатала длинные рукава, запахнула халат поглубже и подпоясалась бинтом. Погруженная в свою работу, она тихонько насвистывала какой-то мотив.
В длинном коридоре было тихо, пусто и очень светло. Но вот из двери напротив, тяжело опираясь на костыль, вышел Володя Снегирев, молодой раненый летчик. Он подошел к зеркалу и осторожно приподнял край повязки, закрывавшей ему глаз. Однако, несмотря на все уловки, ему так и не удалось разглядеть, что там у него делается. Зато он заметил в зеркале Катю, которая улыбаясь наблюдала за его стараниями. Он немного смутился и, сделав ей в зеркале лукавую гримасу, обернулся и медленно направился к столу.
– Ну как, Катя, – сказал он, останавливаясь прямо перед ней с независимым видом, – будут меня еще девушки любить?
– Будут, – улыбнулась Катя.
– Ну, спасибо, Катюша, а то очень уж я огорчался!
– Скажите спасибо, что глаз цел.
Снегирев не без труда уселся на подоконник и с видимым облегчением положил на колени костыль.
Он казался еще моложе своих лет благодаря нежной коже, светлым волосам и насмешливой, дерзкой улыбке, которая то и дело, как яркий луч света, внезапно озаряла его лицо.
Катя опять принялась за свой заголовок.
– Знаешь, Катя, – сказал Снегирев, – пишешь ты здорово. Вот только слово «раненый» пишется, к сожалению, через одно «эн».
– Да?
Катя смутилась и с огорчением посмотрела на надпись. Потом лицо ее прояснилось.
– Ничего, – сказала она бодро, – я здесь сделаю красный флаг. Лишний флаг никогда не помешает.
– И я того же мнения, Екатерина Дмитриевна.
Легко и свободно, с явным удовольствием Катя нарисовала красный флаг на месте испорченной надписи.
– Ну, вот. А когда высохнет, я напишу все это белилами прямо на флаге.
– Хотел бы я, Катя, с такой же легкостью исправлять свои ошибки.
Катя засмеялась.
Вытянув шею, отодвинувшись от стола и став на цыпочки, она внимательно рассматривала свою работу. Сейчас, когда она стояла в ясном свете, падающем от окна, видно было, какое худое у нее лицо, какая тонкая шея.
Привычно насмешливое выражение медленно сошло с лица Снегирева, и теперь он смотрел на стоящую перед ним девочку с какой-то не свойственной ему нежной жалостью.
– И худенькая же ты, в чем душа держится, – пробормотал он вполголоса.
– А чего мне сало растить?
– Да, уж до сала тебе далеко. Тебя хоть кормят здесь?
– Кормят. Мне обед дают. Целиком обед, только без хлеба.
Склонившись над газетой, Катя старательно подправила флаг. Потом, положив кисточку на стол, она взглянула на Снегирева так же внимательно, как перед тем смотрела на свою работу.
Заметив этот взгляд, Снегирев, улыбаясь своей дерзкой улыбкой, медленно расправил плечи.
– Ну, что, Катя, хорош?
– Ничего, – сказала Катя серьезно. – А это правда, Володя, что вы два самолета сбили?
– Правда.
– И что у вас уже орден есть и медаль?
– Тоже правда.
Катя с огорчением пожала плечами.
– Такой герой, а думает о девчонках.
Закинув голову, Снегирев весело расхохотался. Опершись на костыль и глядя ей прямо в лицо светлыми, очень прозрачными глазами, он проговорил с глубокой серьезностью:
– Именно герои, Катя, и должны думать о девчонках.
– Почему? – спросила Катя, опешив.
– А потому, что если герои не будут о них думать, что же будет с бедными девчонками, – им достанутся только трусы!
Катя растерялась, – она не могла понять, шутит он или говорит всерьез. Нахмурив брови и склонив голову набок, она задумчиво смотрела на него.
В конце коридора отворилась дверь, и Валя, молоденькая санитарка, звонко стуча каблучками, прошла мимо них с подносом в руках.
– Идите в палату, товарищ лейтенант, обед несу! – крикнула она весело.
– Так-то, Катя, – Снегирев встал и потянулся.
Хромая и тяжело опираясь на костыль, он тихонько побрел к дверям своей палаты. В дверях он обернулся и помахал Кате рукой.