Текст книги "Граница. Таежный роман. Пожар"
Автор книги: Тамара Уманская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
Через два часа они все еще сидели возле спящей Альбины, хотя Марина несколько раз уговаривала Галю вернуться домой. Но Гале казалось, что, если она уйдет, Марине не удастся одной удержать Альбину. И тоненький волосок, связывающий ее с жизнью, не выдержит и оборвется.
Галя мучительно, до звона в ушах вслушивалась – дышит или не дышит?
– Что с ней?
Марина вздохнула:
– Она спит. И долго будет спать. Часов двенадцать.
– А когда проснется, что тогда? – Гале казалось: как Марина скажет, так и будет. И ей очень хотелось, чтобы Марина сказала: все будет хорошо.
Но Марина лгать не хотела.
– Не знаю. В лучшем случае – депрессия.
– А в худшем? – с замиранием сердца спросила Галя.
– А в худшем – кое-что пострашнее, – неохотно ответила Марина. – Птоз, например. Бронхопневмония. Нарушение функции печени и почек. Коллапс… Она знала, что принять! Знала! Она хорошо разбиралась в лекарствах.
– Что значит – разбиралась? – ахнула Галя. – Она что, умрет?
Марина помолчала, прикусив губу. Вздохнула:
– Мы сделали все правильно. Все, что можно было сделать. Но она должна хотеть жить. А она не хочет.
И тут ресницы, отбрасывавшие мрачные зубчатые тени на белое-белое лицо, дрогнули, словно крылья бабочки, веки с усилием, медленно, тяжело стали подниматься.
Альбина открыла глаза. Темные провалы с узкими, с булавочную головку, зрачками, так что видна было только радужка. Страшные неживые глаза. Сухие, потрескавшиеся губы зашевелились, зашелестели, как мертвые осенние листья.
– Девочки… я умерла…
У Гали затряслись плечи, она закрыла лицо руками и выскочила в коридор.
ГЛАВА 12
Ворон уже больше часа ходил под дверью аптеки. Пять шагов туда, пять обратно. Как арестант в камере. Как зверь в клетке. Метался, тяжело дыша, шепча мольбы и проклятия, прислушиваясь к звукам за дверью… И не смел войти.
Он хотел вернуть Альбину. Потому что без нее не было счастья, не было любви, не было жизни, ничего не было… Он хотел ее вернуть – любой ценой. Вот какой она оказалась, эта цена. Вернулась, чтобы уйти. Уйти туда, откуда не выманишь ни хитростью, ни угрозами. Ворон чувствовал такое бессилие, такое отчаяние, что ему хотелось немедленно переложить на кого-то хоть часть вины, иначе оставалось бы только выть да биться головой об стену.
Увидев Галину, выскочившую из двери, Вячеслав подбежал к ней, схватил за руку, втащил в ярко освещенную процедурную и стал тыкать в лицо смятым листком.
– Вот! Он оставил ей записку. «Дорогая…»
Галя выдернула руку, отвернулась, но Ворон забежал с другой стороны и совал, совал ей в лицо этот клочок бумаги, крича шепотом:
– «Все было прекрасно». Прекрасно ему, сволочи, было, слышишь? «Но все имеет свой конец». Надоела, значит, хватит, поиграли – и будет. Вот как они, богемные господа, обращаются с женщинами. Нет, ты послушай! «Будь счастлива. Вадим». Все! Теперь будь счастлива и не поминай лихом, а он поехал другим дурочкам мозги пудрить. Уехал… Плюнул в душу и уехал.
Он прижал Галю к стене, размахивал измятым листком, хрипел, захлебываясь ненавистью, жалостью, отчаянием:
– Я вот не смог бы так! Не смог бы… Я бы сел! На пять лет, на десять! Не испугался бы. За любимую женщину… А он струсил, удрал!
– Хватит! – закричала Галя с такой яростью, что Ворон опомнился, замолк, отступил. – Не лей напрасно слезы, не пожалею.
Особист заметался по тесной комнатке, скрипя зубами, мыча, не в силах выразить раздиравшие его чувства. И наконец нашел причину своих бед, нашел виноватых. Торжествующе ткнул в Галину пальцем:
– Вы! О-о! Это вы… Ты и Маринка… Вы сбили ее с толку! Вы ей голову заморочили! Из-за вас… если бы… она сама бы не решилась… не додумалась бы…
И вдруг Галя все поняла. Глинский увел у особиста жену. С точки зрения брошенного мужа – это преступление. Но в Уголовном кодексе ни статьи такой, ни даже официального названия подобному преступлению нет. И теоретически сесть Глинский мог только за реальные свои дела, о которых Галина не знала и знать не хотела. А вот особист знал. Раскопал, разнюхал. Она так ясно это поняла, как если бы Ворон сам сказал ей.
Раздувая ноздри, задыхаясь от гнева, она приблизила к Вячеславу свое пылающее лицо, скривила яркие полные губы в презрительной ядовитой усмешке и прошептала, глядя прямо в водянистые глаза Ворона:
– А Голощекин помог тебе вернуть Альбину на путь истинный, так ведь?
Ворон дернулся, как от удара, и отпрянул. Щеки его затряслись, он взвизгнул:
– Это неправда! Неправда!
Галя продолжала наступать на Ворона, тесня его в угол, а он отступал, уворачивался.
– Только ты помни, что Голощекин никогда ничего просто так не делает.
Она со злой радостью заметила, как на лбу и висках особиста выступили бисерины пота. Решительно отодвинула его и спокойно вышла, не оглядываясь.
Ворон посмотрел ей вслед долгим запоминающим взглядом. Потом поправил на плечах сползающий белый халат, вышел в коридор и снова принялся мерить его шагами. Пять шагов туда, пять обратно. Длина цепи, сковывавшей его с Альбиной.
Он остановился возле двери аптеки. Тишина за ней вдруг испугала его. До сих пор он все время слышал какие-то звуки: шаги, звяканье медицинских инструментов, разговоры Марины с Галей… А теперь совсем тихо. Что там? А если она умерла… или умирает… а они скрывают это от него? От него всегда все скрывают! Они еще не знают, что от него ничего нельзя скрыть. Он насквозь их всех видит.
Ворон решительно шагнул к двери и приоткрыл ее. Маленькая настольная лампа была заслонена газетой. Альбина спала, укрытая до подбородка серым больничным одеялом. Марина дремала, сидя за столом и положив голову на руки. Услышав короткий скрип открывающейся двери, она вздрогнула и подняла голову.
Ворон проскользнул в аптеку.
– Ты иди, – прошептал Ворон. – Иди. Я тут с ней посижу.
– Не надо, – тихо, но твердо ответила Марина. – Если что, я дам знать.
– Что значит – не надо?! – взвился Ворон. – Я – муж! Я право имею! Я вам покажу, я еще выясню, как вы тут ее лечите и от чего… Сами довели, а теперь лечат! – прошипел он. – Нет уж, я тут останусь, я за всем прослежу.
Марина смотрела на особиста со смешанным чувством отвращения и жалости. Вздохнула, поднялась со стула.
– Хорошо, можете остаться. Я буду у себя в кабинете. Если понадоблюсь – позовите.
Она вышла, осторожно – не стукнув, не скрипнув – прикрыла за собой дверь. Вячеслав остался наедине со своей женой.
Он шагнул к узенькой кушетке, увидел голубоватое лицо в ореоле разметанных по подушке легких светлых волос, лицо – такое спокойное, такое отрешенное от всех и от всего, лицо, подобное колеблющемуся пламени угасающей свечи: еще здесь и уже там…
Ворон повалился на колени, захлебнулся коротким лающим рыданием. Отдышался, вытер мокрые глаза, осторожно выпростал из-под одеяла тонкую бессильную руку Альбины, приник к ней губами, забормотал, прерывисто вздыхая:
– Ручка у тебя тоненькая… Альбиночка! – позвал он, пытаясь шепотом докричаться до того далекого берега, куда ушла, улетела Альбина. – Где ты сейчас?
Альбина молчала, ресницы ее не дрогнули, бледные потрескавшиеся губы не улыбнулись. Она только ровно и глубоко дышала.
– Летаешь, наверное, – пробормотал Ворон. – А меня ты с собой никогда не брала! Мне бы сейчас тоже… полететь…
Он снова прижался лицом к тонкой руке, стал жадно целовать ее, перебирая гибкие длинные пальцы. Ворованное счастье – то, чего она не разрешила бы ему, если бы не летала сейчас в неведомых далеких краях… Ворон беспокойно дернул плечом. Ему показалось, что Альбина рассердится, если он будет говорить только о себе; он чувствовал себя так, будто они встретились после долгой разлуки и им нечего сказать друг другу. Проклятие! Всегда одно и то же. Им нечего сказать друг другу… Он заторопился.
– У нас все хорошо, – забормотал он громче. Альбина была сейчас далеко, а он хотел, чтобы она непременно его услышала. – Да… У нас все хорошо. И бабушка здорова. Конечно, сердце барахлит… особенно если погода плохая… но она те таблетки принимает, которые ты ей оставила. Бабушка, знаешь, тоже прийти хотела. Но я не велел. Она все плачет… плачет…
Ворон внимательно, пристально вгляделся в лицо Альбины, словно не верил, что она может быть так равнодушна, слушая о своей любимой бабуле. Бабуля. Слабое место Альбины. Его козырь. Он всегда доставал его в нужный момент. И выигрывал. А сегодня не подействовало. Осечка. Ворон почувствовал себя беззащитным и обманутым, словно солдат, обнаруживший, что вооружен не боевым пистолетом, а детским пугачом.
– А зачем тебе наши слезы? – мрачно спросил он. И сам себе ответил: – Тебе своих хватило…
И вспомнил вдруг, что никогда не видел Альбину плачущей. Смеющейся, злой, равнодушной – но не плачущей. Значит, и слезы ее достались другому. И никто не знает, заплакала ли она перед тем, как принять горсть таблеток, врачующих самое горькое горе.
Ворону вдруг показалось, что рука ее холодеет. Он наклонился совсем близко, прислушался – дышит… Взял ее ладонь обеими руками и стал дышать на нее, согревая.
– Альбиночка… – позвал он из своего ужасного одиночества, смешного, постыдного одиночества, не заслуживающего даже жалости. – Альбиночка… Родненький мой… Проснись! Мне только это от тебя нужно.
Он оглянулся, словно и здесь кто-то мог его подслушать, наклонился к самому ее уху и прошептал, как страшную тайну:
– Живи, как хочешь. Люби, кого хочешь. Только дыши! Дыши на этом свете! – Он прислушался: поняла ли она его, послушалась ли, задышала ли свободнее и глубже. – А я буду знать, что ты где-то улыбаешься… Вот мне и хорошо будет.
Он шептал страстно, горячечно и сам верил в то, что говорил, и лицо его разглаживалось, менялось, становилось мягче.
– Пусть другой тебя целует. Пусть! Я слова не скажу, ничем тебя не попрекну. Светик мой…
И он заплакал, положив голову на казенное одеяло, и гладил себя по щеке Альбининой рукой, вымолив у судьбы эту ласку, эту жалость – какой ценой!
Марина и Галя молча сидели в том самом чистеньком кабинете, где, казалось, совсем недавно читали открытку Альбины и пили за женское счастье игристое шампанское из мензурок. За окном светало. Мир снова становился теплым, голубым и зеленым, словно не было этой ночью ни смерти, ни страдания, ни страха. Птицы завозились под окном, зачирикали и затрещали, обсуждая погоду и червяков.
– Он плачет, – сказала Марина. – Я хотела зайти, надо еще одну капельницу поставить, а он плачет… И разговаривает с ней. Даже не знаю… Так трогательно… Мне его жалко.
– Ну да! – буркнула Галя. – Жалко. Еще чего! Мучил-мучил, терзал-терзал, а теперь отчего же не поплакать?! Небось сам не ожидал, что так хорошо получится!
Марина покачала головой:
– Галя, ты иногда бываешь жестокой. Он ведь тоже человек.
Галина усмехнулась:
– Знаем мы, какой он человек. И не уговаривай. Он так убивается, потому что начальства боится. Ну еще бы! Жена полкового особиста руки на себя наложила. Скандал. Я не спорю, может, он и правда переживает из-за нее, а не из-за себя, да ведь это он сейчас плачет, а поправится Альбинка – он ей покажет, где раки зимуют. За все она заплатит. И за его слезы эти крокодиловы – тоже.
Она достала из кармашка блузки мятый листок и положила на стол – посередине, на то самое место, где пару дней назад лежала открытка от Альбины.
Марина осторожно взяла записку, развернула, пробежала глазами по строчкам. Изумленно взглянула на Галю, опустила глаза и прочитала еще раз.
– Откуда у тебя это?
– Ворон потерял. А я нашла, – хмуро пояснила Галя.
Марина недоверчиво покачала головой:
– Так прямо и потерял?
Галя усмехнулась:
– Ну почти… А зачем она ему? Мучить ее потом всю жизнь, глаза колоть? Ты бы видела, как он вокруг меня плясал с этой запиской, как орал! Наизусть уже выучил! Думаешь, Альбине приятно будет видеть, как он с этим к каждому суется и объясняет, какой он хороший, а Глинский плохой…
– Ну, каждому он вряд ли будет показывать, – неуверенно возразила Марина.
– Мне же показал. А мы с ним, сама понимаешь, не друзья.
Галя поставила на стол хирургический лоток, смяла записку и бросила бумажный комок в лоток.
– Подожди! – Марина вытащила комок, расправила, прочитала еще раз. – Как же так? Почему? Разве так можно? Я не понимаю…
Галя пожала плечами:
– Чего тут не понимать? Теперь, конечно, поздно – после драки кулаками не машут. Но, если хочешь, могу объяснить. Мой Жгут отправил на станцию Сережу на «газике», чтобы привезти и отвезти обратно Альбину. А твой Голощекин в последний момент заменил Сережку на этого Бондаренко. Голощекин что-то про него знает, и Бондаренко у него в шестерках ходит. Никита ведь любит про каждого что-нибудь знать. Потому что, когда знаешь, легче в кулаке держать. Что, ты за своим мужем не знала такого?
Марина зябко обхватила себя за плечи и понурила голову:
– Знала.
– У Бондаренко по пути машина заглохла. То есть это он говорит, что заглохла, а уж как там на самом деле было, я не ведаю. Факт тот, что они к поезду опоздали. Глинский уехал. А Голощекин в это время был на станции. Зачем? Он и проводил Глинского, прямо на поезд посадил. И что уж он ему сказал… Дело темное. Главное, что я ни на секунду не сомневаюсь, что они с Вороном всю эту комбинацию заранее разыграли.
Галя снова скомкала записку и бросила в лоток. Поднесла горящую спичку. Листок вспыхнул, веселый крохотный костерок мгновенно разгорелся и так же мгновенно погас. Остался пепел, еще хранящий очертания сожженного письма. Галя дунула, и пепел осыпался черной хрупкой пылью.
Отвернувшись к окну, глядя на зарождающийся день, Марина глухо произнесла:
– Не представляю, что такого можно сказать человеку или что такого можно сделать с ним, чтобы он предал свою любовь, уехал, оставив подлую записку. Не пытал же его, в самом деле, Никита… Даже если он к этому имеет какое-то отношение…
Галя встала, глянула на Марину сверху вниз – с жалостью и каким-то усталым раздражением.
– А ты сомневаешься? Ну-ну. Может, когда-нибудь и прозреешь.
Марина по-прежнему смотрела в окно.
– Галя… Мне кажется, ты ошибаешься. Никита, конечно, не самый лучший человек на свете…
– Это точно! – ввернула Галя. – Уж такой не лучший.
Марина не обратила внимания на эту реплику и продолжала тихо и монотонно:
– Но ты его каким-то монстром изображаешь. А это не так… Я его все-таки знаю.
– Ничего ты о нем не знаешь! – возразила Галина. – А защищаешь его только потому, что чувствуешь, что виновата перед ним.
– А разве это не так? – почти беззвучно прошептала Марина.
– Разуй глаза, Марина! Да все он знает! Он даже то знает, чего ты сама о себе не знаешь. Он выжидает, пока крючок поглубже войдет, а тогда уж и дернет, чтоб с мясом, с кровушкой… Погоди, попомни мои слова, он еще потешится… Тогда ты и поймешь, что можно сделать с человеком, чтобы он не только от близких – от себя самого отказался.
Галя резко встала и вышла из кабинета, хлопнув дверью.
Марина обернулась и бездумно посмотрела на горку пепла.
Думать было слишком страшно. Виноват ли ее муж в том, что произошло с Альбиной? Виновата ли она сама… Что ей делать? Как жить дальше?
Продолжать лгать? Делить себя между двумя мужчинами, каждый из которых был частью ее жизни?
Или решиться? На что?
Она не могла себе ответить. И тогда заслонилась единственным своим щитом – работой. Сейчас она занята важным делом, обо всем остальном она подумает потом. Завтра. Или когда вернется Иван. Ей многое нужно ему сказать.
Марина умылась, причесалась и пошла к Альбине. Ворон, услышав ее шаги, встал, отпустил руку жены, отошел в сторонку, пристально наблюдая за всем, что делала Марина. А она сменила флакон в капельнице, взялась за тонкое запястье, чтобы посчитать пульс… И в это мгновение Альбина очнулась.
Она медленно подняла веки. Взгляд ее сфокусировался не сразу. Глаза блуждали, не узнавая знакомую комнатку. Потом она увидела Ворона. Он растерянно улыбнулся ей, еще не веря, что она жива и смотрит на него. Сначала Альбина глядела на него с тем же странным отсутствующим выражением, как на стену, потом узнала… И словно толкнула его взглядом. Он почувствовал это так сильно, как если бы она ударила его. Ворон пошатнулся, сморщился и зашептал торопливо:
– Альбиночка… очнулась… все хорошо… а я вот тут все время… Мы так беспокоились… и бабушка… и подружки твои… Видишь, Марина… Галя тоже была… Марина сейчас тебе лекарство даст…
Он защищался этим бессмысленным жалким лепетом, но тяжелый ледяной взгляд толкал его, хлестал по лицу, затыкал ему рот. Он захлебнулся, опустил голову и вышел.
Тогда Альбина перевела взгляд на Марину. Марина поежилась: в этом взгляде не было ни благодарности, ни тепла. Только нестерпимая боль и горький упрек.
Птицы за окном заливались в полный голос. Утро наступило. Миновала глухая опасная пора, между тремя и пятью часами утра, когда умирают безнадежные и тяжелобольные. Об этом знают все врачи. Это время, когда душа непрочно прикреплена к телу. Когда соблазн соскользнуть на ту сторону особенно силен. Пережил эти часы, – значит, проживешь еще один день. А может, и не один…
Легкие белые занавески порозовели от первых солнечных лучей, новый день наступил, и все, кто не смог умереть этой ночью, должны были жить дальше.
ГЛАВА 13
И в ту же минуту проснулся Вадим. Нет, не проснулся. Очнулся, вынырнул из забытья, из тяжелого вязкого бреда. И так же, как Альбина, не сразу понял, где он и что с ним.
Он лежал на вагонной полке, неудобно подвернув под себя затекшие руки. Он чувствовал, что одежда на нем мятая, грязная; что в воздухе стоит тяжелый гадкий запах перегара и дешевых духов; что рядом кто-то есть и этот кто-то ему очень неприятен. Он повернулся. Около него, на узкой полке, каким-то чудом примостилась совершенно незнакомая девица. Вадим близко увидел помятое отекшее лицо в крупинках скатавшейся от пота пудры, в потеках осыпавшейся туши; почувствовал хриплое похмельное дыхание. Вадим инстинктивно оттолкнул ее. Девица повалилась с полки; падая, вцепилась в него…
Он вскочил и стукнулся головой о верхнюю полку. Напротив спала другая девица, невероятно похожая на первую.
Сверху свесилось унылое и совсем не сонное лицо Керзона.
– Что это?! – вскрикнул Вадим. – Кто это… эти… эти люди?
Керзон, кряхтя, осторожно спустился вниз и стал шепотом, косясь на спящих дам, сумбурно и невнятно объяснять Вадиму, что девиц подсадил к ним в купе капитан, и, наверное, они тоже… – Керзон многозначительно подмигивал и разводил руками, – оттуда… из органов… какие-нибудь сексоты… или оперативники…
– Да плевать мне, где они работают! – взъярился Вадим. – Выгони их немедленно!
Керзон мялся и тяжело вздыхал.
Тогда Вадим, преодолевая отвращение, тряхнул одну за плечо, дернул другую за ногу и рявкнул:
– Вон отсюда!
Девицы проснулись и недоуменно уставились на него. Задыхаясь от ярости, вытолкал их из купе. Они заныли в коридоре, пытаясь что-то объяснить, рвались обратно. Керзон вышел к ним, зашептал, то льстиво, то угрожающе, потом просунулся в купе, выразительно потер большой палец об указательный. Вадим достал деньги, сунул ему, не считая. Обиженные вопли стихли. На ближайшей станции девицы вышли.
Вадим сел и постарался успокоиться. Пока Керзон спроваживал девиц, он попытался припомнить события вчерашнего дня, отделить их от ночных кошмаров, разобраться, что произошло на самом деле, а что приснилось. Выходило, что его, Вадима, избили какие-то странные солдаты, потом неизвестный капитан, кажется, прогнал их и, значит, спас Вадима. Но потом тот же капитан угрожал Керзону… Откуда взялся Керзон? Он должен был остаться в гостинице и ждать Вадима вместе с Альбиной и бабушкой… Альбина не приехала. Керзон сказал, что она решила вернуться к мужу. Или это капитан сказал? Потом… Что было потом? Провал. Он шел или его вели, тошнотворный вкус во рту, запах водки, хохот визгливый, пошлый… Какие-то девицы… Ну да, девицы не приснились, вот же он их только что прогнал… Чьи-то руки развязывают галстук… Кто-то его целовал… Эта, что ли? Или это был уже кошмар?
Вернулся Керзон, сел напротив и забормотал, что, пожалуй, Вадим, прав, никакие они не сексоты, так, потаскушки. И хорошо, что избавились, теперь хоть поспит спокойно, а то ведь он, бедный Керзон, всю ночь не спал, караулил, чтоб не стибрили чего. Вот и пиджак Вадима со всеми документами, билетами и деньгами он сразу взял и положил себе под голову. Мало ли… Ищи потом этих девок.
Вадим решительно прервал добродетельного и заботливого Керзона:
– Какая следующая большая станция?
Керзон озабоченно почесал лысину.
– Короче, узнай у проводников. Я сейчас умоюсь, приведу себя в порядок. Потом позавтракаем. А на ближайшей станции сойдем. И поедем обратно.
Керзон застыл. Сначала он вообще ничего не мог сказать. Его душили эмоции. Потом побагровел и зашипел, захлебываясь ядом:
– Ты что?.. Ты рехнулся? Ничего не помнишь? Да мы чудом живые ушли! Чу-удом – говорю тебе! Сиди тихо и не возникай! Керзон, конечно, тебе друг, товарищ и брат, а также нянька и мамка, но и у Керзона терпение не железное. Ты хоть помнишь, что вчера произошло?
Вадим неохотно пробурчал:
– Ну говорил он там что-то… про доллары…
Керзон вскочил, заметался в тесном пространстве.
– Ах что-то! Ах про доллары! Ничего себе пустячок! Не что-то, милый мой, а очень даже подробно и точнехонько. Ты у них, видать, давно под колпаком… А я, дурак, с тобой связался. Тоже думал, что за знаменитым, заслуженным, всенародно любимым следить не будут… Ну да, держи карман! Ничего для них нет святого!
– Подожди, – остановил его Вадим. – Да не прыгай ты, как блоха, сядь и объясни. Я-то тут при чем?
– Ты-ы?! – изумился Керзон. – Да ты-то как раз при всем. Ты и есть главный валютчик. Я ведь только исполнитель, мелкая сошка… А ты главарь.
Вадим схватился за голову, поморщился.
– Добудь-ка мне минералки… Голова трещит. Что ты несешь? Какой я главарь?
Керзон даже в гневе и злобе оставался все-таки Керзоном – прирожденным администратором. Он без слов полез в свою сумку, достал бутылку боржоми, ловко откупорил ее при помощи собственного обручального кольца и протянул Вадиму.
Вадим с наслаждением выпил всю бутылку залпом, отдышался и даже повеселел. Он все еще не понимал угрожающих речей Керзона.
– Я никаких долларов не покупал, – спокойно возразил он. – Правильно? Никого я не знаю, никаких валютчиков. Так с чего бы я главарь? Главарь у банды бывает.
Керзон посмотрел на него, как на капризного и слабоумного ребенка.
– Да вот мы с тобой и есть банда. Двое – уже групповуха. Уголовный кодекс надо читать. Доллары я покупал для тебя и на твои деньги. Ты их перевозил за границу. Это называется контрабанда. Там ты покупал дефицитные товары в количествах, не предназначенных для личного потребления, и продавал в Советском Союзе по завышенным ценам. Это – фарцовка. То есть спекуляция. Ну, сколько статей получается?
До Вадима наконец дошло. Он беспомощно развел руками:
– Но как же… Ты же говорил, что ничего не будет… Что все так делают…
– А я мог тебе запретить? – искренне удивился Керзон. – Конечно, все так делают… во всяком случае, многие… Правда, не в таких размерах. А главное, они не заводят романов с женами гэбэшников! Ты хотел квартиру, потом – машину, еще ты хотел импортную аппаратуру, заграничные шмотки…
– Я хотел? – изумился Вадим.
– А кто? – в свою очередь изумился Керзон. – Я тебе говорил – сиди тихо, не высовывайся. Нет! У великого певца все должно быть не как у людей! Ты ведь даже унитаз из Германии припер. Или аккумулятор… Помнишь? Я тебя предупреждал, что это плохо кончится! Но ты же не слушаешься старого Керзона… – Керзон врал так вдохновенно, так эмоционально, что и сам поверил в собственные выдумки и смахнул вполне реальную слезу.
И тут Вадим сделал самое ужасное, что только можно было сделать: он лишил разошедшегося и расчувствовавшегося Керзона аудитории. Просто вышел.
Он умылся, побрился, заказал проводнице кофе. Вернувшись в купе, переоделся и не только физически, но и морально ощутил себя лучше. Мысли и чувства прояснились.
Вадим выпил кофе, со стуком поставил стакан в металлическом, с выдавленными виноградными гроздьями, подстаканнике на столик и посмотрел на раздраженного – оттого, что не доругался – Керзона с веселым отчаянием:
– Ну что ж. Пусть мне не удастся доказать, что именно ты втянул меня во все эти махинации с долларами, джинсами и дубленками.
Керзон побагровел и зашипел что-то невнятное, но очень ядовитое.
– Пусть. – Вадим бесшабашно махнул рукой. – Я иду сдаваться. Полагаю, мне зачтется явка с повинной и чистосердечное признание. А также все мои звания, премии и шефские концерты в воинских частях и заводских цехах… Отсижу. Выйду на свободу с чистой совестью и начну жизнь сначала. Альбина… она поймет и простит меня. Она будет ждать.
Керзон наконец справился с душившей его злобой и обрел дар речи.
– Ждать? – тихо спросил он. – Откуда она тебя ждать будет? С кладбища, что ли?
– Ну зачем же так трагически? – Вадим поддразнивал Керзона с каким-то детским удовольствием. – Я еще молод, вполне здоров. Да и не сошлют же меня на каторгу, как декабриста, не того я калибра разбойник, чтоб меня в кандалы заковывать.
В глубине души Вадим не верил, не мог всерьез верить в то, что его посадят в тюрьму, в тесную камеру, за решетку… Всю жизнь он был отличником – из семьи отличников, – и даже когда обрушившаяся на него катастрофа поколебала его уверенность в том, что жизнь хороша и жить хорошо, и потом, когда он пил, срывал концерты, когда его карьера покатилась под откос и его перестали принимать в больших городах и престижных залах, даже тогда в самом дальнем, заветном уголке души живо было убеждение, что это так, временно, что он, конечно, нашалил и нахулиганил, но завтра (в понедельник, в первый день нового года) он исправится. И все будет хорошо. Так оно и произошло. Он встретил Альбину, встретил свою настоящую любовь, голос вернулся, и вернулось счастливое ощущение правильной, хорошей жизни…
Он был уверен, что его простят. Пожурят, конечно, поругают, может, даже очень сильно поругают, покричат, ногами затопают… А потом простят. Всегда прощали. Мама, учителя, начальники в Госконцерте и Министерстве культуры, гаишники, соседи, публика…
– И сколько, ты думаешь, тебе дадут? – сухо спросил Керзон, серьезно спросил, не принимая веселого, бесшабашного тона Вадима.
– Ну, года три… – Вадим посмотрел на Керзона, понял, что не угадал, и поправился: – Лет пять…
– Дурак ты или прикидываешься? – сквозь зубы процедил Керзон. – Это раньше было от пяти до десяти. А Хрущ закон переменил – по своему хотению. И расстреляли при нем валютчиков. Причем задним числом, по выправленному Хрущевым закону засудили и расстреляли. Помнишь такое дело?
– Н-нет… – потрясенно прошептал Вадим.
Керзон кивнул:
– Ну да, откуда же тебе это помнить. Ты тогда маленький был, глупый, валютой не интересовался. Ты и сейчас глупый и дальше своего носа не видишь. Живешь, как в скорлупе. Поскольку ты главный, а я при тебе так, в шестерках бегал, то тебе дадут вышку, а я пойду по Владимирке в кандалах, вроде декабриста, как ты говоришь… Ты и сейчас-то этой своей Альбине не нужен, а уж с пулей в башке – и подавно.
Вадим почувствовал, как все поплыло перед глазами. Или это поезд так быстро мчится? Мелькает, мелькает все…
– Меня расстреляют? – с удивлением спросил он.
– Расстреляют.
– Есть такой закон?
– Есть.
Нет, Керзон не шутил и не запугивал его.
И Вадим поверил.
Расстреляют… Говорят, это делают в узком коридоре, темном, длинном. Ведут как будто к врачу или в баню. Человек и не знает ничего. Охранник неожиданно отступает в сторону, в специальную нишу, за спиной открывается окошечко, высовывается рука с пистолетом, нажимает курок… И тела казненных не выдают родным, хоронят безымянно в неведомом месте. А может, сжигают. Откуда он это знает? Кто-то рассказывал. А может, и не рассказывали, может, он всегда это знал, может, каждый советский человек с определенных пор рождается с этим знанием.
Вадим почувствовал, как сжимается, съеживается сердце, леденеют руки.
– Что же делать? – спросил он хрипло, срывающимся голосом.
И Керзон своим звериным нюхом почуял: испугался. Жить хочет.
Отчасти в этом была виновата, как ни странно, Альбина. Тот, старый, вечно пьяный, полумертвый Вадим не испугался бы. Не потому Что был отважен, а просто не очень хотел жить, дотягивал по инерции свой срок на земле… Тот Вадим, может, и пошел бы на все с пьяной удалью и капризной злостью: а вот вам всем! Этот, новый, возродившийся Вадим хотел жить, страстно хотел жить и петь, чувствовать волнение и восторг зала… И темный расстрельный коридор ужаснул его.
– А ничего не делать. – Керзон усмехнулся победительно. – Слушай сюда. Ты и не знаешь, как я из-за тебя унижался, на коленях молил капитана. Кто ж о тебе позаботится, кроме меня… Ничего, договорились, Керзон с самим чертом может договориться. Так вот, сиди тихо, не рыпайся, и никто тебя не тронет. Шито-крыто. Давай-ка за счастливое избавление…
Керзон выудил откуда-то – казалось, прямо из воздуха – бутылку водки, лихо сковырнул алюминиевую пробку с козырьком и щедро плеснул Вадиму прямо в стакан с недопитым кофе. Вадим послушно взял стакан и вылил в себя содержимое.
Пил он до самой Москвы. Пил и спал. Просыпался лишь затем, чтобы влить в себя очередную порцию и забыться в беспамятстве. Он знал, что предал Альбину и выбрал жизнь, но эта жизнь ему не нравилась и не доставляла никакой радости. Он не хотел думать, не хотел ничего помнить, не хотел ничего чувствовать.
Альбина закрыла глаза, повернула голову на подушке, глубоко вздохнула и заснула. Марина прислушалась к ее дыханию, пощупала пульс. Нет, сомнения быть не могло – Альбина спала нормальным, здоровым сном. Похоже, ей больше ничто не угрожало.
Марина поправила одеяло и вышла, стараясь не думать об этом взгляде, полном страдания и упрека. Никто не знает, что чувствует человек в состоянии комы. А тем более – при выходе из комы. Снятся ли ему сны? Чувствует он радость возвращения к жизни или, наоборот, боль, как рождающийся ребенок? Альбина спит, а когда проснется, будет счастлива, что жива. Как врач Марина знала, что неудачливые самоубийцы очень редко повторяют свои попытки. Если, конечно, это нормальные люди. Альбина – нормальный человек.
Успокоив себя этими здравыми размышлениями, Марина попросила медсестру последить за капельницей и пошла домой. Она совершенно точно знала, что Никиты там уже нет и, значит, ничто не помешает ей…
Она повернула за угол и увидела вдалеке до боли знакомую фигуру. У нее сразу же пересохло в горле и подкосились ноги. Не может быть! Он еще не скоро вернется! Марина шагнула в сторону и спряталась за старой толстой сосной, прижалась к шершавой коре щекой, чувствуя горьковатый запах смолы.