355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тадеуш Голуй » Личность » Текст книги (страница 10)
Личность
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:10

Текст книги "Личность"


Автор книги: Тадеуш Голуй



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

И вот он снова стоит на площади перед своей лавкой, уже открытой, и заглядывает через большое стекло витрины вглубь, где между полками с книгами виднеется знакомая фигура «Штерна». Вся эта картина кажется ему столь неправдоподобной, что он протирает глаза и колеблется, входить ли ему. Не слишком ли беспечно ведет себя тот, за окном, думает ли он вообще об опасности? Может ли он так поступать, почему он не думает о других? Ведь он не один и отвечает не только за себя, неужели он не знает, где граница этой ответственности, почти физическая граница своего и чужого. Изумление «Леха» сменяется гневом. Ненавижу всех, кто мешает нам жить? Нет, так сказала Мария, а не он, он так не думает, он далек от ненависти, хотя солидарен с теми, кто протестует против бесшабашного риска, когда их жизнь подвергается опасности во имя сомнительной демонстрации своего бесстрашия, которое к тому же и не проверено серьезным испытанием, а зиждется лишь на убеждении, что он несгибаем.

«Лех» входит в магазин, над дверью звенит звонок – новое приобретение «Штерна», а сам он на корточках сидит над грудой разложенных на полу книг, привезенных из Кракова, и любовно укладывает их в стопки на чистой бумаге.

– Вот хорошо, вовремя ты, – говорит он спокойно, – масса работы, такие перлы привез. Оберштурмфюрера Фенске вернули, подействовало, – продолжает он тем же тоном, даже не глядя на своего помощника. – Как зад? Все заросло?

В этом месте голос «Леха» дрогнул. Вот посмотреть бы, как ты, самоуверенный человечище, как бы ты сам повел себя, уж из тебя было бы что выбивать, выдавливать, тебе-то они могли бы предложить выбирать смерть или жизнь, честь или спокойствие, эту твою ироничную манеру решать, что самое ценное, важное, человеческое.

– Тебе надо улепетывать, – говорит «Лех». – Поскольку тобой интересовались, ты у них на мушке. Что за смысл делать из себя мишень.

– Вот это-то их и вводит в заблуждение.

Он смеется, хотя и несколько натянуто, однако смеется, как над доброй шуткой, до тех пор, пока не слышит стона своего молодого друга, стона от боли, когда тот неловко садится на стул. Он сразу умолкает, виновато прикрыв глаза, утыкается лицом в книги, но «Лех» понимает, что его стон напоминает «Штерну» о каких-то своих переживаниях.

– Мы должны всегда иметь с собой ампулу с ядом, – говорит «Штерн». – Не для пижонства, конечно. Просто для уверенности, что не сломаешься от боли, не раскиснешь, что задница не будет управлять твоим разумом. Может, ты и прав, что мне не надо было возвращаться на прежнее место, жена тоже так считает, я еще поразмыслю, но это – не пижонство и не безответственность, просто мне казалось в Кракове, что это мой долг, хотя здесь и не капитанский мостик и корабль наш не тонет.

Он говорит это шутливым тоном, вот-вот вспомнит Конрада, Жеромского, своих любимых писателей, которых не раз цитировал в гимназии на уроках истории в подтверждение различных истин на темы морали, утверждая, что нет и не должно быть различий между моралью отдельной личности и моралью народов и государств.

– Не о тебе речь, – как бы упреждая его возражения, говорит «Лех», – дело в товарищах, судьба которых зависит от тебя. А потом ведь – это же не бегство. Где бы ты ни был, ты будешь с нами.

– Привык я ко всему этому. – «Штерн» сокрушенным жестом показывает на полки и пачки книг. – И мне кажется, что я и других заставил привыкнуть к тому, что я здесь, несмотря ни на что. Понимаешь? Помню, как вначале сюда приходили незнакомые люди, останавливались перед витриной, чтобы убедиться, что я здесь. Может быть, это и смешно, но что-то в этом есть настоящее, правильное. Мне кажется, как только меня здесь не станет, сразу найдется множество доносчиков, которые доложат кому следует, кто я такой, а тот факт, что я нахожусь здесь, удерживает их. Возможно, они даже полагают, что, если я тут, несмотря ни на что, мое присутствие разрешено теми, кому они могут донести на меня, вот поэтому-то они и молчат. Не знаю. Все это – мои домыслы, но я благодарен тебе, что ты предостерег меня.

Он протянул из-за кипы книг перепачканную руку, рукава на рубашке закатаны, видно сильное предплечие, шершавый розовый локоть. В этом жесте нет ничего патетического, но эта протянутая рука означает заверение в дружбе.

«Штерн» остался в городе, по-прежнему работал в книжной лавке, и никто из руководства организации не решался поднять вопрос о его уходе из магазина, хотя Добрый и Петр Манька в его отсутствие не раз говорили, что он поступает легкомысленно. Мария даже позволила себе высказать предположение, что поведение учителя подозрительно. Она не знала, чем именно он занимается в организации, и считала, что он только руководитель группы своих бывших учеников. Так она и называла его: руководитель, а «Лех» не поправлял ее. Он не посвящал Марию в дела организации, рассказывая лишь о целях борьбы и об отдельных акциях.

Спустя примерно месяц после описываемых событий «Леха» направили в деревню, где хранился запас бумаги, после этого он часто курсировал между Гурниками и домом, где жила дочка «Штерна». В начале декабря в войну вступили Соединенные Штаты. Требовалось тотчас же определить отношение к этому, выпустить листовку, а оба множительных аппарата находились в деревне у Мани.

На полях лежал снег. Подвода, на которой ехал «Лех», была гружена мебелью, кто-то из горожан вез ее в деревню в порядке оплаты натурой. Они ехали по спокойной белой равнине, километрах в шести от города дорогу им преградили трое молодых людей в тулупах, меховых шапках, вооруженных винтовками. «Лех» был без оружия, хотя и знал, что в этих местах орудуют бандиты, но эти, пожалуй, ничем не походили на уголовников, лицо же их командира показалось «Леху» знакомым.

– «Коза»! – радостно крикнул он. – Жив, старик? Привет. Не узнаешь меня?

Тот, к кому он обратился, стащил его с подводы, облапил и расцеловал. Это был его товарищ по гимназии, сын полицейского А. П., который якобы погиб в сентябре 39-го. Сын человека, который предал.

– Чудом попал в лоно отчизны, – смеется «Коза». – Да знаю, знаю, что хочешь сказать, что отец в лагере, Знаю. Куда едешь? Подвезешь нас малость? А?

– Лучше бы нет. Я… тоже. – Он взмахивает рукой, показывая на винтовки.

– А жаль. Понимаю. Как вернешься, надо бы встретиться. Я буду в городе, теперь, наверное, постоянно, посмотрим. Знаешь, давай встретимся, как раньше, в Татарском Яру.

– Нет, там – ни за что.

– Почему?

– Сразу видно, что давно здесь не был. Там несколько тысяч расстреляли.

– Евреев, – поясняет один из его спутников.

– Ага, понимаю. Так где же?

Они условились встретиться в заброшенной каменоломне, куда еще в школьные годы нередко забредали, прогуливая уроки. «Лех» поехал дальше и без приключений добрался до деревни. Он очень любил девчушку «Штерна», любил эти встречи, вручение ей подарков от родителей, любил видеть радость ребенка и ее вопросы о папе и маме, задаваемые с детской печалью. Он любил и красивую панну Маню, и неизменные разговоры с ней о «Штерне». Ее такие простые слова, вроде бы не имевшие к нему отношения, говорили о многом, и не нужно было быть таким уж знатоком человеческой души, чтобы понять, что она любит «Штерна» и любовь эта не замерла от долгой разлуки, живет в ней, даже без грусти, словно так и должно быть…

Полдень в каменоломне, белизна снега и серая стена скалы, черные рельсы узкоколейки, перерезанные ребрами шпал, торчащих из-под снега, дощатая будка. «Коза» пришел на встречу в толстой куртке, в сапогах.

– Не буду юлить перед тобой: меня перебросили в Польшу с заданием, мне нужны надежные люди. Как ты?

– Ты о чем?

– У меня нет времени дискутировать. А может, ты с нами? Немцы разгромили в Гурниках нашу организацию, сейчас трудно разобраться. Работаешь?

– Работаю, но не там, где ты думаешь.

– Как это «не там»? Старик, теперь все мы – в рядах одной подпольной армии, все должны ей подчиняться. Это приказ.

– Чей?

– Верховного командующего, правительства.

– А я не признаю твоего правительства. Имею право?

– Брось, не шути. Ты говорил, что ты в подполье. Если не у нас, не с нами, тогда где? Где, спрашиваю?! Я тут узнал, что у нас коммунисты орудуют, только не хочется мне верить, что они тебя поймали на крючок. За это, старик, пуля в лоб.

– Ну так стреляй. Брось пугать, я – проверенны и, я здесь все время был, а не за границей. Ну стреляй, это ведь легче, чем думать.

– Нужно будет – выстрелю, не сомневайся. Так вот, значит, как, красным заделался.

В голосе «Козы» слышится не только злоба, но и любопытство. Ведь они насквозь знают друг друга, так ему по крайней мере казалось. В гимназии «Лех» был горячим сторонником Пилсудского, по случаю смерти маршала писал даже траурные стихи, входил в скаутскую организацию, которой руководили националистические деятели, – словом, всегда был «своим парнем», а тут – на тебе, загадка. «Коза» прибыл издалека, оттуда, где людей четко делили по полочкам и критерии этого деления не обсуждались. Откуда ему было знать, что происходило в стране. Он терпеливо ожидал разъяснений от своего бывшего однокашника, безуспешно пытаясь сам подсунуть ему ответ, называя фамилии общих знакомых, которые ушли в боевой отряд «Союза».

– Говорят о них, что к красным подались, значит, не ты один?

Разговор становится опасным. По ниточке «Коза» может добраться и до клубка, не так уж трудно: ученики – учитель гимназии – он.

– Слушай-ка, – говорит «Лех», не желая продолжать разговор. – Не валяй дурака. Этим ты ничего не сделаешь и никого не испугаешь, а о нашем разговоре советую позабыть как можно скорее. Бойся сам. Вот так-то! А твой отец, скажу я тебе, твой отец – предатель. Спокойно, спокойно, выслушай до конца. Да, предатель. Он взял деньги за освобождение людей и выдал их.

– Врешь!

– Спокойно. Есть доказательства.

– Отец ведь попал в лагерь.

– Это еще ни о чем не говорит.

– Тебя выпустили на свободу из гестапо, а отца отправили в Освенцим. Кто же предатель?

– Спрячь пушку, «Коза». Хватит дурачиться. Ты за отца не ответчик, а меня тоже не пробуй замарать. Наша организация взяла заложников, чтобы нас выпустили. А теперь послушай доброго совета: катись-ка ты из Гурников к своему верховному командующему.

«Коза» прячет пистолет, его лицо выражает недоумение, на щеках нездоровый румянец, а глаза – мутные, потухшие. Он слушает, что ему говорит «Лех»: о будущем, о полной свободе человека, об уничтожении всякой эксплуатации, о народном государстве, о братстве всех людей. Что он может противопоставить этому? Приказ? Возврат к порядкам 1939 года?

– Но мы ведь тоже не хотим зла, пойми, будут реформы, обязательно, но мы такими делами не занимаемся, мы только солдаты.

– А что твои солдаты делают сейчас? Борются с немцами? В партизанах?

– Нет приказа, – отвечает этот пришелец издалека, в голосе его чувствуется смущение, он не может найти нужных объяснений, он уже начал сомневаться в том, во что верил, в правоте своего дела, в честности отца.

Они расстаются не попрощавшись, чужие люди, говорящие на разных языках. Когда «Лех» доложил «Штерну» об их разговоре, в ответ услышал упрек в том, что беседа проведена неправильно, что он не убедил противника.

Особое положение «Штерна» основывалось, помимо всего прочего, еще и на том, что ему до сих пор не встречался достойный политический противник, и ему казалось, что он с любым справится, каждый ему по плечу. Ему попросту не представился еще такой случай, ои постоянно вращался в кругу людей с таким же, как и у него, образом мышления, многие его избегали, либо же он их избегал, и поэтому его теперешние убеждения сложились не в столкновении противоречий, не в острых дискуссиях, политических спорах, а в результате если и споров, то с печатными формулами, с безымянными авторами, с анонимными мыслями. Если и были столкновения, то скорее с самим собой, поскольку споры в руководстве были спорами в своей семье. Он не любил ходить по кафе, где зачастую велись ожесточенные дебаты по различным принципиальным вопросам, не было у него встреч с политическими противниками. Замкнувшись в тесном кругу друзей, он и впрямь чувствовал себя уверенным и сильным, но это была только видимость силы, потому что огромное большинство думало и считало иначе, о чем он тоже знал, но не сумел взять на себя роль трибуна революции, да и время было не то. И перед самой войной, когда учительствовал в Гурниках, он в контактах, по крайней мере личных, тоже ограничивался «своими», борясь с противниками лишь пером и выступлениями перед учениками. Положительные черты такой тактики проявлялись в динамизме руководимого им «Союза», в рискованных акциях, в хорошем настрое организации, негативные – в недостаточной ориентированности в действительности, в недооценке реального соотношения сил. Множество трудных вопросов, не решенных и не выполненных по сей день, когда я это пишу, именно поэтому казались ему простыми; он способен был собственные мечты воспринимать как реальность и нас заряжал сверх всякой меры оптимизмом. Однажды, когда зашел разговор о жителях Гурников, и все пытались доискаться причины, почему после сентябрьского поражения, имея столь горький опыт прошлого, большая их часть, едва оправившись от шока, продолжает симпатизировать старым политическим партиям, старым властям, «Штерн» заметил, что усиление фашистского террора и беспомощность прежнего государственного аппарата приведут к перелому в сознании этих людей, к переходу их на нашу сторону. Это, считал он, вопрос решенный. Другой случай: Добрый, который был коммунистом до мозга костей, выразил как-то сомнение в успехе революции социалистического тина и даже высмеял уверенность учителя в том, что она вспыхнет также и в Германии, в ответ тот удивленно раскрыл глаза и с детской ясностью заверил нас, что так и случится, потому что так должно быть.

По его предложению был создан боевой «агитотряд» под руководством «Хеля». «Штерн» считал, что в народе дремлют мощные революционные силы, которым необходим лишь толчок, пробуждение, вызволение к действию. Было в нем что-то от народовольцев XIX века в лучшем значении этого слова: вера в силы людей, самопожертвование, запал. Не удивительно, что он осуждал тех, кто, по его мнению, не проявлял подобных черт, не выступал пропагандистом идеи, не располагал врожденным умением убеждать, вести за собой. Он считал, что стоило лишь подзаняться «Козой», и можно было переубедить его, привлечь на свою сторону, «Лех», правда, не питал в отношении этого никаких иллюзий. Он чувствовал, что его прежний школьный товарищ – теперь враг, и предостерегал учителя. Он хорошо знал этого человека, и нетрудно было догадаться, какую роль тот теперь играет. Но из разговора о «Козе» улавливалось и еще нечто такое, что укрепляло самоуверенность «Штерна». Дело в том, что в газете «Варшауэр цайтунг» он подчеркнул красным карандашом абзац, где немецкое командование сообщало о мерах, направленных на переход немецких войск от системы активных действий к позиционным, и о частичном отводе боевых единиц в целях выравнивания линии фронта.

Вечером того же дня в комнате Марии появилась карта, вырезанная из газеты, с жирно обозначенными линиями фронтов. Рядом с картой на столе стояли стаканы с настоящим чаем, сахар и малюсенькие пирожные с вишенками в середине.

– Мне что-то страшно, – сказала она. – Русские перешли в наступление, а я боюсь, их боюсь. Все так страшно. Ты знаешь, кого я видела? «Козу». Он теперь называет себя Адамом Юрговским. Он и о тебе говорил, очень плохо о тебе говорил, вроде бы вы с ним после разговора расстались врагами. И еще сказал, что его отец никакой не предатель, что есть от него письмо или записка из лагеря, не знаю точно, где он пишет, что ни в чем не виновен.

– И эта встреча тебя обеспокоила?

– Да. Встреча – тоже. Он хочет, чтобы я была с ними. Я, конечно, ни словечка не сказала о вас, но он знает, что мы с тобой встречаемся, а это уже опасно. Он говорил, что они таких, как вы, к стенке ставят. Я бы хотела уехать отсюда. И ты обязательно тоже должен уехать, непременно. Слушай, давай уедем вместе. У мамы есть план, отличный: в горах симпатичный домик, давай уедем туда, только не говори, что не можешь, не имеешь права. Как раз имеешь. Да, конечно. Я глупая баба, знаю, знаю, пусть так, хорошо, но я есть, понимаешь? И я не намерена умирать за других. Я знаю, что ты скажешь: я полька. Не знаю, может, ты и прав, но послушай, моя подруга погибла, когда возлагала цветы к памятнику Мицкевича, точнее, туда, где раньше был памятник, другого моего знакомого застрелили, когда он вешал на башню бело-красную[15]15
  Цвета государственного флага Польши.


[Закрыть]
тряпку. Есть ли смысл в этом? Цветочки, тряпки – и жизнь, наша с тобой жизнь. Прости меня, но когда тебя били, что у тебя было перед глазами: знамена, цветы, белый орел – герб Польши, а может, только мать, а может, я?

Никого не было, но он не сказал ей, молчал, изумленно внимая неожиданному взрыву Марии, чувствуя, что она говорит это не из-за трусости, а из-за любви к нему и к жизни. Ему хотелось успокоить ее, и он со смехом сказал, что он и не воюет за цветочки и тряпочки, возможно, «Коза» воюет, но не он, у него вырывается фамилия «Штерна», но он прерывает себя на полуслове. Нельзя называть фамилий. Девушка, впрочем, и не желала слушать, затыкала руками уши, она знать ничего не знает и слышать не хочет, но, заметив, как он бочком, осторожно старается усесться на диване, вновь взрывается.

– Я сейчас же пойду к Учителю и скажу, чтобы он отстал от тебя, – говорит она. – Во всем, что случилось, виноваты старики, так пусть сами и расхлебывают, а нас оставят в покое.

Она, конечно, не пошла к «Штерну», но продолжительное время избегала встреч, а потом неожиданно уехала с матерью в горы. Тем временем «Штерн» по совету друзей ограничил свою деятельность и даже не участвовал в собраниях руководства «Союза», которые каждый раз проходили в новом месте, но уже не у него на квартире, он вынужден был также прервать и свои личные контакты с друзьями, прежде частенько заходившими к нему на чашку чая. В числе их был и «Лех». Они виделись теперь только на работе, да и то не каждый день, потому что его иногда заменял кто-нибудь из членов кооператива, впрочем тоже по инициативе руководства, а точнее, Петра Маньки, который все пытался доказать ему, что незаменимых нет. «Штерн» воспринимал все это болезненно, особенно его взволновал не сам факт отстранения от любимой работы и не вынужденная изоляция, а демонстрация недоверия к нему, к его уверенности в себе. Он обязан был подчиниться, однако его вера в свою правоту поколебалась надолго. Против него, казалось, выступила и его жена, так по крайней мере он воспринимал, хотя, взвесив спокойно, понял правоту и ее и товарищей, но ему необходима была ее поддержка. Она часто говорила ему о его ненужном риске, напоминала о правилах конспирации, установленных им же самим, но никогда не требовала, чтобы он соблюдал осторожность ради безопасности ее и их ребенка. В это время они почти не ездили к дочке, товарищи просили не делать этого. Они даже не догадывались, что друзья по предложению Доброго охраняли их. Теперь всегда кто-либо сопровождал их, более зоркий и наблюдательный, всегда кто-нибудь из наших «прогуливался» вблизи их дома, а к ним было запрещено заходить даже Кромеру, ему дали указание соблюдать максимальную осторожность, чуть ли не домашний арест предписали.

В просторных комнатах своей квартиры Потурецкие томились одни. Приближалось рождество, и это одиночество, долгие зимние вечера без прослушивания передач из Лондона, без гостей, без совещаний и собраний казались страшно пустыми. «Штерн» пытался собраться с мыслями, пытался писать, но ничего из этого не получалось. Он выискивал любой предлог, чтобы оторваться от работы: то ему мешал скрип лестницы, то голоса на улице, то звук выстрелов где-то в городе, гул самолета, звук капающей воды из крана, кашель жены – все заставляло его мгновенно срываться со стула, и тогда он принимался расхаживать по комнате без всякой цели, то и дело выглядывая в окно на улицу. Они с женой почти не разговаривали, опасаясь скандала, но того, что они успели наговорить друг другу, было достаточно, чтобы он стал относиться к жене почти как к чужому человеку, если не сказать – врагу. И вместе с тем он ждал от нее нежности, простой женской нежности, ждал той минуты, когда сможет прижаться к ней, понимающей его, разделяющей его мысли и взгляды, пусть они и абсурдны, и неправильны. А жена твердо стояла на своем, была убеждена в правоте и своей, и товарищей по организации. Понятно, что в таком положении он искал поддержки, понимания, а может быть, и сердечности, такое выпадало ему в рабочие часы, когда находился с глазу на глаз с «Лехом». Ему-то он мог рассказать все, несмотря на разницу в годах, мог поделиться с ним начистоту, получить то тепло, которого ему так недоставало дома.

Однажды в книжную лавку заглянула красавица Мария. Она приехала в город в базарный день, под предлогом сделать кое-какие покупки. На ней был ладно скроенный полушубок, меховая шапочка, из-под которой выбивались очень светлые волосы, снежинки таяли на темных бровях и ресницах, вся зарумянившаяся от мороза, она стояла в дверях, опустив плечи, и смотрела на застывшего неподвижно мужчину, у которого медленно темнели щеки и светлели глаза, стояла в тревоге, словно собираясь выпорхнуть на улицу, она часто дышала, а на губах ее играла легкая улыбка. В следующее мгновение она протянула руки и, когда они оказались уже в ладонях «Штерна», громко и беззаботно рассмеялась, повернув к нему голову, не в силах наглядеться на него. Они еще не сказали друг другу ни слова, не расцепили рук. Как прекрасно было смотреть на них со стороны. Наконец они заговорили, в их разговоре не было ничего особенного: просто ничего не значащие фразы, но каким тоном! С пим все в порядке, и с ней тоже: здорова. А я не очень. А ты? Я – как рыба! А я привезла масло, яйца, колбасу и рыбу тоже. Когда сочельник? Сам не знаю и так далее, и так далее, а голоса их становились все теплее, все тише. (…)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю