355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сьюзен Хилл » Самервил (рассказы) » Текст книги (страница 3)
Самервил (рассказы)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 00:09

Текст книги "Самервил (рассказы)"


Автор книги: Сьюзен Хилл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Часть зала впереди осветили, как сцену, и там поставили высокий стул. И вот из тьмы с грохотом вышел кто-то. От плеч книзу он был человек, закутанный в полотно, и полотно колыхалось, как на лошадях, которых показывают в театре. Только он стоял всего на двух ногах, и ноги были в три раза, в десять раз длиннее человеческих и не гнулись. А на плечах сидела огромная голова, не человечья голова, а слоновья, и кивала, и моталась, и кланялась под музыку, и махала отвратительным хоботом.

Вильям жмурился, он хотел, чтоб это поскорее кончилось, чтоб снова раздвинули занавески и в окна хлынул обыкновенный зимний свет. Но музыка продолжалась, а когда кончилась, Человек-слон заговорил и запел низким, искореженным, гулким голосом, и голос гудел в громадной голове. Вильям открыл глаза, он не хотел, но он не мог себя пересилить, не мог оторвать глаз от светлого квадрата и качающегося слона. Тот плясал, неуклюже ставил огромные ноги, хлопал в ладоши и кивал головой. Потом вытащил откуда-то яркое чучело попугая, посадил на плечо, и попугай стал тоже шутить жутким, скрипучим голосом. Потом опять заиграла музыка.

– Ну, ребята, давайте все вместе спляшем. Как? Хотите?

– Хотим! – все закричали хором. – Хотим!

И захлопали в ладоши и запрыгали.

– А кто хочет ко мне на плечи сесть? А я его подыму аж до неба! Как? Кто хочет?

– Я! – все завизжали. – Я! Я!

И бросились к нему, и захохотали, и стали хватать его за ноги.

Пластинка заиграла конгу, и Человек-слон пустился в пляс по залу, а все за ним цепочкой, и одного за другим он поднимал высоко-высоко, к себе на огромные плечи, и они блаженно раскачивались, и доставали руками до потолка, и качали люстру. Вильям забился в темный уголок и молился, чтоб его не заметили, но вот цепочка дошла до него, его заметили, женщина в лиловом заквохтала, взяла его за руку, поставила в ряд, так что ему пришлось скакать сперва на одной ноге, а после на другой – под музыку. А потом вдруг его настиг Человек-слон и поднял, вмял пальцы ему в бока, он не мог ни кричать, ни плакать, ни вырваться, он еле дышал и дрыгался без толку под самым бежевым потолком, а внизу, далеко, были задранные хохочущие лица, и оттуда летела музыка. В прорези слоновьей морды он увидел глаза, они блестели, как огоньки внутри тыквы, и у него закружилась голова, ему стало невмоготу.

Потом не сразу включили свет, и он выскользнул за дверь, никто его не заметил.

В коридорах стояла тишина, все заперто, тайно. Музыка затихала, а он бежал и вот добежал до лестницы и взлетел по ней, не оглядываясь. Тут коридоры стали уже, а ковры были темно-серые и пушистые, он ступал теперь бесшумно. За дверьми будто не было никого.

Когда Человек-слон схватил его и поднял, он думал, что умрет со страху, но вот не умер. И все запомнил, он все еще слушал музыку, и крики грохотали в ушах. Он подошел к длинному зеркалу в конце коридора и сам испугался, до того вытянутое и белое было у него лицо. А вдруг Человек-слон за ним гонится, а вдруг тут еще другие есть? Он бегом припустил обратно, к лестнице, вниз, а внизу он услышал голоса и испугался, что сейчас с ним расправится Человек-слон, или официанты накажут, или горничные, или женщина в лиловом. Сам не свой от ужаса, он толкнул серую дверь. Только бы переждать голоса и шаги, а там он побежит в холл, где няня Фосет пьет чай со своим знакомым, и все будет хорошо.

Вот те на!

Он оглянулся. Оказалось, это номер, спальня, и задернуты шторы, и на длинном туалетном столике горит лампа, а в зеркале он увидел, как Человек-слон поднял обе руки к голове. Он застыл, он в ужасе глядел в зеркало и смотрел, как руки поднимают, поднимают голову, а потом опускают, и вот голова очутилась на коленях у бывшего Человека-слона.

– Ну, Вильям, как на празднике погулял? – спросил знакомый няни Фосет и скорчил уморительную, злую, веселую рожу, а сам весь затрясся от смеха. На стуле Вильям увидел нянин темно-синий плащ, и шляпку, и сумку. – Ну, гульнули, поплясали! Эх! – сказал нянин знакомый. – Чтоб мне лопнуть! – Лицо у него собралось печальными складками, и он сделал вид, что плачет: – Бедный старый слон!

Вильям видел по отдельности два лица, человеческое и слоновье – у человека на коленях – и их отражения в зеркале. Его окружили страшные лица. Он всхлипнул, закрыл ладошкой глаза и потянулся к дверной ручке. Дверь не поддавалась, и что-то оттолкнуло его, и появилась няня Фосет, она поправляла юбку, и она его затолкала в номер, а ее знакомый – Человек-слон хохотал так, что слезы текли по щекам. В коридоре были чужие голоса, все расходились с праздника.

– Ты подарок забыл, – сказала няня Фосет.

Шел дождь, и гостиница была далеко от дома, так что поехали на автобусе.

– Ты бы в жизни не догадался, ей-богу, ни за что, – сказала няня Фосет и покраснела от удовольствия. – Он раньше в цирке выступал, мой знакомый, он первоклассный затейник.

Фары машин летели по Пикадилли шеренгой, будто это армия прорывалась сквозь дождь.

– Тебе прямо повезло, ей-богу, тебе любой позавидует, это уж точно. Так дуриком на праздник попасть! Надо же!

Он сообразил, что так и не понял, в честь кого из детей устроили праздник.

– Чего это ты тихий такой? – И она дернула его за руку, они огибали сквер. – Объелся, что ли? Смотри у меня!

Он думал про то, какие сны приснятся ему ночью.

– Только, чур, ни гу-гу, – сказала няня Фосет, поворачивая ключ в замке. Значит, нельзя рассказывать про ее знакомого и про праздник.

Он проснулся в темноте, и оказалось, что на матрасе и в простенке за кроватью полно рвоты.

– В другой раз удержишься, – говорила няня Фосет, сдирая с него пижаму. Волосы у нее были заплетены в смешные косички. – Глаза завидущие, руки загребущие. В другой раз удержишься, ишь обрадовал.

Он смотрел ей в лицо и не смел спросить про "другой раз".

– Какой он симпатичный, – говорила она, проворно обтирая ему лицо холодной губкой. – Не то что разные всякие. Так что веди себя хорошо, не моргай, не хлопай ушами и всегда будешь на праздники ходить.

Он снова лежал в темноте, на чистых, тугих простынях, и он знал, что с того дня, как высушили Круглый Пруд, все совсем переменилось и уже не будет как раньше, и ему было страшно, он жалел о том времени, когда няня Фосет презирала всех мужчин.

Четки зеленые и красные

После обеда кюре все бродил, и только в пять он спустился по откосу к деревне и встретил Альбера Пиге. Давным-давно эти Пиге владели всей землей по раздолу от края до края. Кюре не забыл, как старик Пиге сиживал на пеньке у себя на задворках, клевал носом и пускал вниз по щетине тонкую слюнку. В ногах у него всегда лежал Ласкар – пес вроде волка, тощий, с подобранным животом и острой, как у борзой, мордой. Никто не смел его тронуть, один хозяин.

Но то пятьдесят лет назад, когда еще он только приехал сюда новоиспеченным священником. Тогда он исходил поля вдоль и поперек, его распирало волненье, тогда он знал еще, чему верит, зачем живет, тогда он был еще честолюбив и предан Богу. И много лет прихожане приглядывались к нему с опаской.

Старик Пиге помнил троих прежних кюре, любил про них рассказывать, их имена в приходской книге стали кюре Беньяку именами добрых знакомых, и, бродя по погосту, он задерживался по очереди у всех трех неброских надгробий.

Теперь землю Пиге всю переделили. Перед тем как умереть старику, их пошло трясти – болезни, беды, смерти, – и понемногу они распродали поля соседям. У них осталось два поля, виноградник и сад. Несчастья на них все сыпались, не стало ни денег, ни здоровья, и пришлось продать даже красночерепичную ферму и перебраться в пристройку, какую прежде сдавали работнику. Старший брат Альбера свалился с телеги и расшибся насмерть, сам Альбер вот поседел и согнулся до времени, глаза погасли, и пожелтело лицо. А ему и пятидесяти-то нет.

Кюре остановился посмотреть, как он чинит вороньи пугала. Сегодня спозаранок, когда он шел служить обедню, навстречу ему попался Альберов младший – спешил в лес по грибы на часок перед школой. Пиге все работящие. Кроме Марселя – тот только перебирает свои четки, зеленые и красные.

Завидя кюре, Альбер поднялся и потер больную поясницу. Яркое синее небо на западе пошло малиновыми полосами. Собиралась мошкара.

"Кюре. – Альбер проследил взглядом его путь через поле... – Старый, он подумал. – Чего там, все мы старые".

Но кюре скукожился, ссохся сухой веткой, под тонким покровом плоти обозначился у него череп.

Постояли вместе у плетня, потолковали насчет погоды, урожая, болезни мадам Кюрвейе.

– Я ведь их венчал, – сказал кюре Беньяк будто про себя. С самого утра ему докучало прошлое.

– Да уж. Я мальчишка был, а помню. Я еще на церковную стену залез и оттуда в них лепестками кидал. Они у меня в кулаке взмокли, аж потемнели, а я кидаю. Вот денек был!

– Как Амели?

– Да по-старому. Нога ноет. Она говорит, к плохой погоде. А папаша ее так тот еще сдал, совсем из ума выжил. Надо его, видно, на зиму к себе перетаскивать, нельзя ему одному, да только где мы все поместимся, один Господь знает.

– Мне бы сходить к нему, да вот...

– Не приветит он вас, знаю. Крутой он, черт.

Оба умолкли, и тут бы кюре вставить вопрос насчет Марселя. Он его уж несколько дней не видел. Интересно, сказали ему про мадам Кюрвейе? Понял ли он? Она, единственная из всех, привечала Марселя, заговаривала с ним иной раз, идя от обедни. С ним, а больше ни с кем.

Да что Альбер ответит? "По-прежнему. Как всегда". Когда он вернулся домой, ему много было говорено про сына. Кюре хотел его урезонить, чтоб вел себя по-людски, да, видно, не так за это взялся. Самому стыдно вспоминать свою прямоту, самонадеянность, прыть. Пятьдесят лет ушло у него на то, чтобы научиться молчать и прощать.

Пиге сказал:

– Все по-прежнему, – и поскреб ногу заляпанным башмаком.

Да, все по-прежнему. И не по-прежнему вовсе. Меняется почва, подрастают деревья, их валят, и лес, глядишь, уж не тот. Год назад река как затопила пойменный луг, так его и не осушили, и на месте прежнего выгона стало болото. У Пиге тогда утонула одна корова. Вечно у них такое. Кюре на исповедях выслушивал обиды на Бога, горечь. За что все на наши головы? Вечно наши? Он не знал, что отвечать Альберу. Как рыдал Альбер, когда у него тогда ночью умерла дочка, стоял перед алтарем и бранился, и рыдал, и бил, бил кулаком осыпающуюся стену.

В приходскую книгу много занесено рождений, венчаний, смертей. Все по-прежнему. Все по-другому. Но неизменно они держатся в отдалении от кюре. Вот и теперь. Пиге стоял и ждал, когда он снова заговорит либо простится. Священник – как слепец, глухонемой или умалишенный – живет сам по себе, он существо, розное от них. Кюре много бы дал, чтоб это изменить, не жить отгороженно от людей, с которыми его так давно свела судьба. Он на них смотрел, когда они причащались, смотрел, держа дитя над купелью, стоя над гробом, и всегда он чувствовал свою оставленность, и ему хотелось взметнуть руки и закричать. А отвечать на их вопросы он разучился.

Он потрепал Альбера по плечу и ушел.

Мадам Кюрвейе умерла той же ночью. Сын Робера пришел за ним в церковь около десяти. Кюре надлежало бы по ней горевать, больше горевать было некому – она была бездетная и пятнадцать лет вдовела. Одноглазый Гастон и его жена, экономка, стояли в темном низу и ждали, а дождавшись вести, не заплакали. А для кюре смерть стала теперь даже понятней, чем жизнь.

– Вы расстроены? – спросил врач, он был молодой и неверующий.

– Она была очень старая.

– Да. Вы, простите, тоже старый. Но вы-то расстроены?

– Почему вы спрашиваете?

– Она вам давний друг. Вряд ли у вас их много осталось. Друг? Нет. Что он знал про мадам Кюрвейе? Что она про него

знала? Сорок лет он еженедельно выслушивал ее исповедь, но другом она ему не была. У него нет друзей.

– Добрая она была?

Кюре застыл на каменной лестнице. Он не мог ответить, потому что уже не знал, а может, и не знал никогда, что это такое – добрый. Попросили бы объяснить, он бы не сумел.

– Наверное, она была, как мы все, – сказал доктор Домек. – Всего понемногу.

– Возможно.

Он вышел из дома покойницы. Но вдруг посреди дороги, далеко от своего жилья, он снова застыл и услыхал шум ночи, робкий, прохладный шорох ветра, скрип вишен и каштанов.

Что это такое – добрый? Он не знал. И вдруг ему стало страшно.

Мари оставила ему холодной еды, и он выпил стакан вина, чтоб согреться. Огонь еще тлел и разгорелся, когда он подбросил в него щепок.

Да, умерла мадам. Но не потому он так приуныл и растерялся. Он пробовал читать требник, но у него разболелись глаза, пробовал молиться, но в голове застрял неотвязный вопрос. Он заснул, и ему приснилась та ночь, когда родился Марсель и его позвали к Пиге.

Большая кровать выглядела странно в низкой, голой комнате. Топилась печь, Альбер Пиге сидел рядом, с дочкой на коленях. Амели лежала на кровати, темные волосы у нее слиплись, и блуждали глаза. Кюре подошел, взял ее за руку.

– Амели...

Альбер гадливо плюнул в огонь, огонь зашипел. Амели глянула на кюре горячий, горький и злобный взгляд. Гордая она, твердая. Недаром дочка Нувера, который ставил капканы, свежевал зверей.

Она показала ему на люльку в тени у кровати, а сама отвела глаза.

– У вас сын?

Ему не ответили. Только шипел огонь и что-то нашептывала на ухо отцу дочка.

Кюре пощупал личико новорожденного. И тесную комнату покрыл голос Альбера:

– Вы одеялко-то сдвиньте, кюре. Сами гляньте!

Тельце чудно смялось все на один бок. На спину налип горб и коленями оканчивались ножки.

– Гляньте лучше. Смотрите, чем нас Господь наградил.

А этой зимой умерла у них дочка.

– Почему не он! – выл Альбер. – Что бы ему-то помереть!

Кюре Беньяк в первый раз за всю жизнь не увидел в случившемся смысла, как сегодня он увидел смысл в том, что умерла мадам Кюрвейе, одинокая и старая.

Огонь догорал. Кюре размял затекшие ноги и побрел спать. А тот проклятый вопрос его не отпускал.

Хоронили мадам Кюрвейе во вторник. День был серый, промозглый, народу собралось мало. Кюре чувствовал себя старым, больным, потерянным – прожил жизнь, а к правде и не приблизился.

Наутро еще похолодало. Если холод продержится, виноград весь сгниет и такие, как Пиге, останутся на зиму без денег.

У кладбищенских ворот он помешкал. Кто-то уже прошел туда, и вряд ли это мадам Машо, которая убирала могилы и расчищала тропки, для нее еще рано. Кюре прошел в ворота.

Марсель Пиге на корточках, тихонько рылся в земле на могиле мадам Кюрвейе. Горб у него на спине вырос с ним вместе, и голова вдавилась в плечи. К культям ему прикрепили деревяшки, и, обвязанный ремнями по плечам, он нескладно переваливался на костылях. Ему уже исполнилось двадцать, совсем взрослый, но лицо осталось детское, нежное, голое. В деревне кое-кто побаивался его, а ребятишки шумно бегали за ним и передразнивали, припадая на ногу. Марсель не обижался, смотрел и, когда считал, что у них хорошо выходит, хлопал в ладоши.

Услышав шаги, он оглянулся, улыбнулся своей широкой, робкой улыбкой и снова стал копать.

– Марсель? Ты что тут делаешь? Это могила мадам Кюрвейе.

Тогда он поднялся, сровнял ямку, взял кюре за руку и потянул прочь. Вместе они дошли до самой пристройки.

– Пожаловал, – разворчалась Амели. – Надоело за ним следить, и где его только носит. Небось не маленький. Что ему сделается?

Марсель улыбнулся и потянулся ее облапить.

А кюре Беньяк вернулся к могиле, разрыл кучку земли и нашел там яркие четки, зеленые и красные. Марсель их повсюду таскал с собой, в руке или в кармане, ими тешился. Он их перебирал, считал, прижимал к лицу и смеялся. Он просто не мог с ними расстаться. И вот принес на могилу мадам Кюрвейе.

Кюре согнулся и снова их закопал, а потом распрямился, с трудом, не сразу, до того затекли и разболелись у него ноги. И кое-как он побрел домой. Лило. Он насилу добрался до своего кресла. Мари только еще развела огонь, в комнате было холодно. Он долго сидел один и думал про мадам Кюрвейе, и Марселя, и про подарок Марселя – четки, зеленые и красные, которые на все сразу дали ответ.

Он пережил старуху всего на две недели.

Друзья мисс Рис

– Тебя тут не хватало, – сказала Уэзеби, но только тихонько, сквозь зубы, потому что в любую минуту могла войти старшая сестра, а старшая сестра была его тетя. – Надоел... и так тошно.

Она нагнулась, ткнула угли черной кочергой, они жарко треснули, как маковки, и осыпались зернами искр. Он следил за ней тайком, искоса, ему стыдно было, что она его так не любит. Лицо ему обдало жаром камина.

Тетя Спенсер сказала:

– Молоко выпьешь тут, на табуретке. Нечего путаться у людей под ногами.

Но она просто говорила строго, а сама была добрая. Он ее знал всегда.

– Я в какой комнате родился?

– В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.

Он это выучил, как стишок. Он спрашивал, она отвечала, мелькая в дверях, разнося туда-сюда подносы, судна, белые кувшины, от которых шел пар, – и всегда в одних и тех же словах.

– В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.

А вот маме жалко было так ответить.

– Я в какой комнате родился?

– Ах, ну что за глупости, неужели нельзя запомнить, сто раз одно и то же спрашиваешь, я же тебе говорила...

Уэзеби насыпала в огонь еще угля, большими кусками, в камине стало темно. Тепло сразу сползло у него с лица. Уэзеби прижимала к животу левой рукой белый крахмальный фартук. Снова хлопнула дверь, звякнули на заставленном подносе стаканы. Где-то тренькнул звонок. Он посмотрел на стеклянный щит. На щите были номера и такие красные язычки. Если кто позвонит, язычок болтается, болтается, болтается под тем номером. Он подумал: вот бы шестой, хоть бы шестой. Он зажмурился, снова посмотрел. Нет, не шестой. Девятый. Из шестого при нем ни разу еще не звонили.

– В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.

Но Рис тоже никогда не звонила.

Тетя Спенсер говорила:

– Ей никогда ничего не надо.

А Уэзеби все равно ее ненавидела и, только старшая отвернется, все ворчала, как надоела ей эта Рис.

Он нагнул к лицу чашку со стынущим молоком и лил его в рот по каплям. Он хотел пить подольше, а то Уэзеби сразу заметит, когда он кончит. И: "Ну, марш наверх, хоть от тебя-то избавиться, живо давай".

Уэзеби всегда была тут, в лечебнице на Кедровом Поле, и Рис тоже была тут, всегда, в седьмом номере. Он ненавидел Уэзеби, зато он был другом Рис. "Мисс Рис", – поправляла мама. И мама немного беспокоилась, не вредно ли ему без конца навещать такую больную. Но потом она решила, что ничего.

Он думал: вот был бы ужас – лежать в седьмом номере, как мисс Рис, и чтоб за тобой вечно следила, кормила тебя, укладывала спать и пилила Уэзеби.

– Для тебя она няня Уэзеби...

Как-то раз он вспомнил, что самый первый человек, которого он увидел, была Уэзеби, он даже запомнил ее лицо с того самого дня, как родился тогда, в шестом номере.

– А какой я был?

– Хороший, здоровый ребенок, – сказала тетя Спенсер, она разглядывала на свет фарфоровый поильник – искала трещину.

– Красный. – Это Уэзеби прошипела сзади, с темной лестницы. – Красный и противный. И визжал.

Верхние зубы были у нее большие, желтые, редкие и торчали из-под губы вперед, как навес. Он поскорей отодвинулся на своей табуретке.

Молоко было густое, сладкое. Он набрал полный рот, повертел языком, утешился.

– Нас сегодня не будет допоздна. И лучше всего тебе ночевать в лечебнице, – сказала мама. – Тебе будет весело.

Он отвел глаза и посмотрел за окно, в сад, на остатки стаявшего снега, пятнастого и грязного, как то белье, которое спускали на специальной тележке к тете Спенсер прямо в прачечную.

Ему хотелось сказать: не хочу, не надо, не хочу я там ночевать, там Уэзеби. Он один раз даже что-то такое начал.

– Для тебя она няня Уэзеби, и вообще – что за глупости?

– Она уродина.

– Не всем же быть красивыми.

– У нее зубы желтые.

– Какие гадкие слова, воспитанные мальчики так не говорят!

– Она...

Да разве тут растолкуешь. Он постарался не думать про верхний этаж лечебницы и про чердак, где ему придется спать – рядом с комнатой Уэзеби.

– А вы на бал едете?

– Нет, миленький.

– На ужин?

Вечно они надевали все новое, садились в теплую машину и катили куда-то. Он знал фамилии всех знакомых, к кому они ездили, знал, кто как называется, и он знал, как называются скверы и улицы, где каждый вечер гулял с Ширли, девочкой, которой за это платили по часам.

– Значит, на банкет к мэру, что ли?

– Глупенький, это же весной. А теперь ноябрь.

– А куда вы едете? Скажи.

– Просто поиграть в винт с мистером и миссис Темплтон. Понял?

Он знал, что винт – такая игра, в нее играют, сидя за столом с картами, но каждый раз, когда он слышал эти слова, он одно и то же воображал большой-большой винт, и маму, и папу, и Темплтонов, и Хоулэйков, и Эскю-Фишеров, и как все они держатся за этот самый винт и во что-то его ввинчивают. И все в вечерних платьях и костюмах.

– Зачем мне к тете Спенсер? Пусть лучше я дома останусь и кто-то со мной посидит!

– Но я же тебе объяснила: мы задержимся допоздна, и просто – так гораздо удобней. Ну, доедай морковочку.

Молока осталось чуть-чуть, на донышке. Он заглянул в чашку и вспомнил маму в бледно стекающем шифоновом платье. У Темплтонов свой "Отель Королевского Парка", он выходит на эспланаду. В саду у них чилийское дерево, густое и темное, как войлок.

– Ишь сидит, играется, – прошипела Уэзеби, она нагнулась, заглянула в голубую чашку и пахнула на него разогретым накрахмаленным ситцем и духом стоялого крепкого чая из-под желтых зубов.

Тетя Спенсер влетела, хлопнув дверью, а за ней ночная сестра, и обе кричали, что Одиннадцатого вырвало в постель и на пол. Он слушал, и ему было все равно, он привык, что взрослая жизнь чуть не вся состоит из таких вещей – рвот, температур, смертей и поносов у больных в лечебнице. Он не испугался. Он ходил сюда всегда.

– В постель... – вдруг сказала тетя Спенсер, но он глянул на нее и успокоился, он знал, что она жалеет его, хотя ей приходится суетиться и заботиться сразу о стольких больных. Он последний родился на Кедровом Поле, пока еще тут не "прикрыли родильню". Вечерами она нянчилась с ним у себя в комнате и отгоняла мысль о собственной близкой старости. – В постель...

Он встал с табуретки.

– Я в какой комнате родился?

– В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.

Удовлетворенный, он стал на пороге.

– Я пойду ее навещу.

– Кого? Рис? Нет. Уэзеби пошла ее на горшок сажать.

– А я подожду и потом только скажу ей спокойной ночи.

– Не нужны ей гости в такую позднь.

– Но ведь же теперь только... – он посмотрел на часы, и опять ему изменила память, он пока не умел сообразить, что означают стрелки, если только они не стояли совсем прямо, когда двенадцать или шесть.

Папа говорил:

– Он совершенно не соображает, как по часам определять время. – Папа наклонялся и на него смотрел. – Надеюсь, он будет лучше соображать кое в чем другом.

Огонь уже выбивался из-под новых угольев, и не хотелось уходить от него, и от тепла, и от света, и запахов кухни к железной кровати пятью маршами выше, на темном чердаке. Тетя Спенсер сказала:

– Я теперь к Одиннадцатому. Я еще к тебе зайду.

Она толкнула дверь, и он вышел следом и смотрел сзади на твердые складки парившего за нею чепца, и черные больничные башмаки, и черные чулки, обтянувшие крепкие ноги. Хорошо, что она придет и побудет с ним, пока он раздевается, моется и молится на ночь. И он не останется с Уэзеби.

Перед дверью шестого номера он замер, зачарованно глядя на волшебную цифру, выведенную темным с позолотой.

– Ну, пошли, пошли, – сказала тетя Спенсер. Она уже немного запыхалась. – У нас сегодня и так рук не хватает, а Двенадцатый при смерти. Некогда мне тебя ждать.

Он заглянул в коридорчик, уводивший к седьмому номеру.

– К Рис и завтра успеешь.

И они стали взбираться по крутому следующему пролету.

Няня Уэзеби, вся красная, плюхнула поднос на кухонный стол. Он поднял на нее взгляд и тут же снова уставился в тарелку, болтая ложечкой в каше.

– Одна гадость и грязь, – буркнула Уэзеби, – вечно все проливает.

Он всполошился, оглядел стол вокруг тарелки, свой пестрый свитер. Нет, ничего. "Значит, это Рис", – подумал он.

– Куда уж дальше-то... вечно все проливает... зажилась... – слова летели из разных концов кухни, по которой металась Уэзеби. Он понял, что она говорит не с ним.

За окном висело небо, набрякшее новым снегопадом. Он взял еще ложечку сахару, долго посыпал кашу, и темные зернышки окунались в овсянку, таяли, и от них оставались пятна. Тетя Спенсер с няней О'Киф наверху обмывали Двенадцатого. Когда уж мама за ним придет?

– Ну, хватит, некогда мне с тобой валандаться. Прямо как Рис, гляди, сколько грязи развел. Хаггит ждет, ей убирать пора, небось знаешь.

Он застыл. Было еще темно. Она вошла на чердак и его разбудила. И стала хватать за пижаму своими корявыми пальцами. Вот придет мама, и он все ей скажет, или он тете Спенсер скажет, и не будут они больше оставлять его на чердаке. Только нет, не скажет он ничего, он и слов-то не подберет.

И он боялся Уэзеби.

Дверь распахнулась.

– А я думала, ты хотел к Рис зайти, – сказала тетя Спенсер.

Он вышел из-за стола и спросил, кто это – Двенадцатый. У тети Спенсер были полны руки грелок, вытащенных из постелей и остывших за ночь.

– Мистер Перро, бедняжка старенький. – Она повернулась к Уэзеби. – У него ведь шурин, и все. Ни разу не наведался. Надо позвонить. Гробовщик обещался к трем.

Он вышел из кухни, побрел по линолеуму первого пролета. Потом начинался паркет и красный ковер, вытертый башмаками сестер, докторов и родственников. Он думал про мертвого мистера Перро в двенадцатом номере. Один раз он его навестил; но они не поговорили, мистер Перро спал. Он тогда даже обрадовался. Он всегда боялся той минуты, когда его пошлют навещать нового больного, в незнакомую комнату.

– Пойди поговори немножко с Девятым... с Пятнадцатым... со Вторым... а то бедняжка скучает.

И он стучался в темные двери, толкал их, и входил, и всегда боялся увидеть что-то ужасное.

Мистер Перро оказался сморщенный, волосы и лицо были у него тускло-желтые, одинакового цвета. И чуть отвисла челюсть. Двенадцатый номер был меньше всех и выходил на церковь Святого Мартина. Он вежливо постоял, но мистер Перро не проснулся.

На кухне лечебницы тетя Спенсер нарезала хлеб и кинула маме через плечо:

– Рак

А теперь мистер Перро умер.

Он подошел к седьмому номеру. Рис. Она была тут, когда он родился. И когда он даже еще не родился. Одни, как, например, мистер Перро, поселялись тут на время и умирали, а другие, как вот Рис, оставались тут всегда. Он постучался – из воспитанности, потому что ответа быть не могло, – и открыл дверь.

– У ее родни денег куры не клюют, – говорила Уэзеби, – девать некуда. Вот и тратят незнамо на что.

Комната мисс Рис была самая большая и дорогая во всей лечебнице на Кедровом Поле, окно в сад, и у окна – постель мисс Рис, и тут стояло кое-что из фамильной мебели – шератоновский туалетный столик, за которым она не могла сидеть, и кресла для гостей, и на полу был персидский ковер, и над камином висела большая картина. Мисс Рис лежала на высокой постели, и ее богатая семья за все платила – сестра, и двое женатых братьев, и старуха тетка, а раз в неделю, по воскресеньям, они по очереди ее навещали. Приезжали на машинах с шоферами, в мехах, исполняли свой долг, пили чай, томились.

Он прошел за ширму по персидскому ковру, стал у высокой постели. Мисс Рис пришлось долго поворачивать голову на подушке, чтобы отвести глаза от окна и посмотреть на него. Он ждал. У Рис, которую вечно ругала Уэзеби, у богатой мисс Рис с прямыми седыми волосами и очень нежной кожей дрожало все тело, и голова, и руки, и ноги. Тетя Спенсер как-то объяснила: "Болезнь Паркинсона".

Бледные глаза чуть расширились, и он понял, что она его узнает. На золотистом стеганом одеяле дрожали руки. Он сказал:

– А я уже позавтракал. Я тут ночевал, потому что мама с папой в гости пошли. Они в винт пошли играть, в "Отель Королевского Парка".

Раньше мисс Рис еще умела кивать, а теперь уже непонятно было, кивает она, потому что ей интересно, потому что слушает, или она просто трясет головой.

– А вы тоже кашу ели? Я кашу ел.

Рука мисс Рис чуть дернулась на одеяле, словно зверек, у которого свои какие-то мысли. Лунки на продолговатых ногтях были белые, как мел.

– А мне на рождество щенка подарят. Спаниеля. Я его к вам приведу познакомиться, ладно? Вам он понравится.

Дрожь не унималась.

Раньше он думал, что Рис старая, старее всех. Она пролежала в постели в лечебнице на Кедровом Поле целых одиннадцать лет. Но он спросил у тети Спенсер, и оказалось, что нет, вовсе Рис не старая, она молодая, ей и пятидесяти еще не исполнилось, в этом-то и трагедия. Она, тетя Спенсер сказала, и на свете-то не пожила.

Он стоял у кровати и ждал, когда зазвонят часы на церкви Святого Мартина. Мисс Рис еще заговорит. Он знал даже, что она скажет. Она всегда одно и то же говорила. Он тер правую сандалию подошвой об носок левой и удерживался, как бы не сбить мисс Рис, не оказаться невежливым.

– Она все соображает, – говорила тетя Спенсер, – ты не думай, у ней просто язык не ворочается, а мозги в порядке. И ты уж с ней веди себя прилично.

Только Уэзеби ворчала, шипела каждый день, гремя подносами после завтрака, после обеда и после гостей, гремя кружками, суднами и горшками, только Уэзеби говорила, когда старшая не слышала, что Рис зажилась.

Вялые, тонкие губы дрогнули, и язык влажно зашарил по небу, нащупывая слова. На подбородке застыл подтек от яйца. "Пачкает, – Уэзеби говорила, все разливает, как дитя малое. Куда уж дальше-то. А все на мне, больше некому, я-то вижу, куда дело идет. Крышка ей, только небо коптит".

Он удивлялся, зачем Уэзеби пошла в няни, а потом сообразил, что больше она ничего не умеет делать, она больше нигде не нужна. Он смотрел, как она пихает ложку за ложкой в беззащитный рот мисс Рис и не дает ей времени глотать, цыкает, понукает. Но один раз она вышла из комнаты на неуемный звонок и оставила чашку, и он взял стул, встал на него, чтоб дотянуться до мисс Рис, и стал тихонечко, осторожно ее кормить. И она все съела, ничего не пролила. Просто это много времени заняло. Уэзеби он ничего не сказал. Мало ли. Может, придется снова ночевать на чердаке.

Наконец у нее получились слова. Он их понял потому, что они всегда были одни и те же.

– Хочешь конфетку?

Словно речь какого-то племени, у которого рот устроен вовсе не так, как у нас, или, может, как блеянье или мычанье, неразборчивое, непроизвольное. Он подумал: каково это, все правильно понимать, все слова, слышать их у себя в голове и никак их не выговорить, и они кружатся, бедные, путаются, болтаются, вроде белья в стиральной машине.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю