Текст книги "Самервил (рассказы)"
Автор книги: Сьюзен Хилл
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Когда обтесывал гроб, он, как и боялась сестра, надумал пойти к Хэллоранам, повидать ее сейчас, пока живая, пока может с ним разговаривать. Он увидит, как у нее шевелятся губы, и утешится, и еще ему хотелось убедиться, что ей не больно и что для нее ничего не жалеют. Он работал, а в голове была только она, и он работал невнимательно, руку не радовали гладкость досок и холодок гвоздей. В Барте было шесть с половиной футов росту, и гроб на верстаке получался очень большой.
Он отворил дверь, и луч солнца упал на бледные кудерьки опилок, согрел спину – в другой бы день он обрадовался, солнце всегда его утешало. Но сейчас он больше не мог. Надо было пойти к Дженни. В двадцать минут четвертого он отложил пилу, снял с крюка шапку, обмахнул с нее пыль и вышел.
На жаре пеклась мостовая. Он шел по деревне и никого не встречал, шел один, высокий, нескладный, нагнув голову, а в голове билась тишина.
Он подошел к двери, взялся за дверной молоток и отдернул руку. Никто его не видел. Садик у крыльца зарос, петунии и левкои глушил чертополох. Хэллоран совсем отчаялся.
Из-за своей немоты Нэйт вспотел от страха, что они не поймут, зачем он пришел, не впустят. Он заглянул в верхнее окошко. Там замерли тюлевые занавески. Тощий темный кот смотрел на него через поломанную ограду.
Он не мог повернуться и уйти к себе в мастерскую, не повидав ее.
Он уже перестал стучать, и тут Эмми Хэллоран подошла к двери, чуть приоткрыла ее и выглянула. Она увидела Нэйта, и лицо у нее дернулось, а потом натянулось и стало не то испуганное, не то недовольное, непонятно. Она была еще не старая, ей и сорока не стукнуло, а на вид – старуха, в волосах седина, и от носа ко рту на широком лице две глубокие складки. Нэйт снял шапку и крутил, мял в руках.
– Нэйт Туми...
Он улыбался. Ему было очень жарко, он глотал воздух, а в него набилась пыль и густой цветочный запах.
– Она в постели. Болеет она. Доктор приходил.
Он кивнул и ткнул в глубь дома, а потом на себя. Она мешкала, думала, и он видел, как на лицо ее облаками набегают, гонят друг друга подозренье, усталость, забота. Он никогда еще так не маялся от своей немоты. Если б умел говорить, он бы ее успокоил. Только б она его не боялась.
Но все же она впустила его, тихо отворила дверь и повела по темной лестнице. Сперва по ковру, а дальше по голым доскам. Пахнуло несвежей едой и еще чем-то, лекарствами, дезинфекцией. Он понял, что она уже жалеет, зачем его впустила.
Он увидал девочку, и у него упало сердце. Она лежала на железной кровати вся исхудалая, кожа да кости, и кожа натянулась и светилась. Глаза очень блестели, но тоже стали мертвые, жизни в ней совсем не осталось. Он глянул на ее руку на простыне. Рука была как птичья лапка.
– Смотри-ка, твой друг.
Нэйт переминался с ноги на ногу, мял шапку и удерживал слезы. Губы у нее шевелились, совсем белые, тонкие, сухие и совсем прозрачные, как пленка на коконе.
– Ко мне доктор приходил.
Он кивнул, чтоб ее подбодрить. Пока она с ним говорит, она живая и есть еще надежда. Эмми Хэллоран стояла у двери, не шевелилась и пустым взглядом смотрела на дочку. Она, видно, так устала, что уже и тревожиться не могла.
– Я к морю поеду. Потом. На каникулы.
Но она и сама в это не верила, не иначе она знала правду. Она повернула голову к окну и долго молчала, и он даже испугался, не умерла ли она. У него вспотели ладони. В комнате была жуткая жара.
– Хочешь мне что-то сделать? Игрушку?
Он иной раз мастерил ей из отходов то люльку, то птичку, правда, не бог весть как, он не мастак был на тонкую работу. А ей все равно нравилось. Он закивал и сложил руки лодочкой и стал смотреть ей в глаза, чтоб она поняла. Она нахмурилась. Потом вдруг закашлялась, зашлась, лицо сморщилось от боли, кожа обтянула косточки, и мать к ней подошла, подняла и стала щупать щеки и лоб. У нее были тускло-лиловатые веки.
– Нагляделся, Нэйт Туми? Может, хватит с тебя?
Нэйт сразу повернулся и вышел. У него горело лицо. Но когда он уже спустился, открылась входная дверь, и на пороге стоял Хэллоран, а в дверном проеме за ним, как в раме, блестел солнечный сад.
Нэйту показалось, что сейчас он его ударит. Хэллоран покраснел, сжал кулаки. А потом Нэйт понял, что подумал Хэллоран: она умерла, не то зачем же быть тут гробовщику, на лестнице, которая ведет к ней в комнату. Нэйт протянул руку к плечу Хэллорана, закивал, заулыбался, всем видом показывая: "Я у ней был, она со мной говорила. Я у ней был. Она живая, живая".
Хэллоран шагнул к лестнице. Стал. Глянул наверх – и увидел жену. Трое молча застыли. Горячий воздух дрожащими венчиками сиял над пестрыми клумбами.
И вот Хэллоран заорал, Нэйт только видел ярость, видел, как разевается рот, как дрожат губы, – он не разбирал слов.
– Гони его взашей. Зачем впустила, зачем пожаловал? Что я тебе говорил? Нельзя ему к ней. Не верю я им. Зачем ты впустила в дом Туми?
Он обернулся. Нэйт уже шагал к калитке. Пчелы кружили над левкоями, и он видел их, но как они жужжат, догадаться не мог. Сердце у него бухало, но не из-за злости Хэллорана. Он терзался стыдом, тем, что вот он идет по саду, здоровый, крепкий, а она умирает.
Громко захлопнули входную дверь.
Он не мог работать, он весь трясся, голова кружилась, оттого что он видел ее и она такая, и он побрел из деревни прочь, к Солончаку, мимо живых оград, низко, до самой травы, повитых вьюнками. Коровы все улеглись, и над их тяжелыми головами плясали под деревьями мухи. У него саднило горло, болела грудь, он задыхался. Он знал, что больше он ее не увидит.
Он не мог ужинать, выпил только две кружки сладкого чая, а мясо, пирог и картошку оставил. Ему хотелось вскочить, бить кулаками, в нем закипало бешенство против своей немоты, своей беды.
Он засучил рукава и пошел в глубь сада, к курам, схватил одну и удержал на весу сумасшедший всполох крыльев и лапок. Берта Туми в дверях кухни молча смотрела, как он сворачивает птице шею. Она все поняла, и она ничего не могла тут поделать, она только увидела то же бешенство, какое бывало еще у братца. Вообще-то Нэйт другой, терпеливый, добрый и птицу убил мигом, чтобы не больно. Но все же он озверел, такого она его никогда не видала. Он принес на кухню мертвую птицу, держа за лапки, и Берта велела положить ее в мойку, чтоб завтра, когда остынет, общипать.
– Ты бы поел.
Он затряс головой, и тоска замутила ему глаза. Он снова вышел с ружьем и стрелял ворон, и соек, и голубей на полях У Фейзов и дальше, в лесу, пока совсем не стемнело, и сегодня, как всегда, он стрелял метко, хотя ему приходилось изо всех сил сжимать ружье, унимая в руках дрожь. Он сам себе был тошен, но стрелял и стрелял, чтоб одолеть злобу и горечь. Ружье палило, а он только видел дымок, и палец соскакивал с курка. И где-то плюхалась птица – бесшумно, бесшумно.
На западе, над лесопосадками, уже расползалась по небу темная, как сливовый сок, клякса. И сладко запахло.
Он расстрелял всю дробь и пошел домой, руки и ноги болели, в голове было пусто. Злость у него прошла. И вообще ничего не осталось. Он надкусил кусок пирога, который сестра оставила ему под салфеткой, но ему сжало горло, и все пришлось выплюнуть. Сухие глаза болели, если бы он заплакал, ему стало бы легче, а слезы не шли, он лежал на кровати и смотрел в темноту, и он вспоминал ее.
Он проснулся не сразу, медленно, и, когда открыл глаза, увидел, что в комнате стоит белый лунный тихий свет. И он понял. Его разбудила ее смерть. Он лежал, и его наполнял покой, будто он выздоровел от долгой горячки.
Протянуть руку – и он бы ее тронул. Только б он мог с ней заговорить она бы ответила. Он про нее думал, и она все равно была с ним. Хорошо, что отмучилась. Вчера ей вроде не было больно, просто ослабела, устала.
Нэйт уже не раз чуял смерть. Когда Нелсон, брат, умер тогда в больнице в Гарстоне, Нэйт как раз выбирал для двери попу доски, и вдруг он все понял про брата, которого любил и ненавидел, чтил и боялся, и на другой день он пошел в больницу, и ему сказали, когда умер брат, и оказалось – он умер точно в тот час.
Теперь он встал и подошел к окну. Ему в лицо пахнуло левкоями. Высоко над лесом плыл месяц. От новой смерти притихла ночь.
Вот он стрелял птиц, сворачивал шеи курам, и все потому, что в нем кипела ярость. Стрелять было незачем. Он вел себя плохо. Но теперь – девочка тут, а то все кончилось, больше так стрелять он не станет. Зло с него сошло.
И он заснул.
За ним прислали спозаранок, а он их боялся и, когда увидел их у двери, понял, как они ненавидят его и винят. Хэллоран, весь красный от гнева и слез, вонзил глаза в Нэйта Туми.
– Иди. Делай свое дело. Давай.
Опять он пошел за Эмми Хэллоран по ступенькам. Наверху она оглянулась, дохнула ему в лицо:
– Вот. Ругается. Говорит, зачем тебя впустила. Он не велел. Нэйт стоял тихо. Он понимал ее беду и упрек, и ему хотелось объяснить ей, что так лучше и это не страшно, что умерла ее дочка. Он ничего не мог тут поделать, он ничего не мог сказать.
Он думал, что, когда увидит ее мертвую, ему тоже станет обидно и горько, а ему стало легко. Так он и знал. Ей теперь все равно. Сквозь кожу просвечивали жалкие косточки, у нее был совсем маленький размер. Лицо застыло и не страдало, а гладкий лоб сиял, как шелк. Больше она не придет к нему в мастерскую, но это не страшно, он был с ней, когда она умирала, а больше ему ничего не надо, больше он не заслужил.
Зато он жалел отца с матерью, жалел Эмми, она стояла в ногах постели и ломала пальцы, и Хэллорана он жалел, тот не понял, не принял. Почему же у самого-то у Нэйта на душе другое? Просто он понял правду.
Он снял мерку, отложил карандаш и тетрадку, посмотрел снова на тело и загрохал вниз по ступеням.
Хэллоран ждал его на дорожке, у него распухли, покраснели глаза, ходили челюсти.
Он сказал:
– Заявился. Смерть нам принес. Пришел и убил. Ты...
Нэйт смотрел на него и даже головой качнуть не мог. Так он и знал. Он же Туми, гробовщик. Его не любят, ему не верят.
– Ты...
Подоспела Эмми Хэллоран и схватила мужа за руку.
– Все ты...
Глаза у него бегали от муки и ярости, он метнулся вперед и всадил кулак Нэйту Туми в лицо. Нэйта ударило, как молнией. Он повалился, в голове все плыло, глаза застлала кровь. Он упал и как будто только и ждал этого за свою вчерашнюю злобу, за птиц, которых он так ужасно, бешено лишил жизни, и чуть не с облегченьем он ощутил касанье земли, и его ножом полоснула боль.
Он лежал, кажется, ужасно долго, а потом медленно поднялся на ноги, ладонью отер кровь с лица и увидел, что он один, Хэллораны ушли в дом и его оставили. У него разламывалась голова. Но он успокоился. Так ему и надо, все по заслугам, раз он любил ее и знал, когда она умерла, раз он – Туми и он калека. Чего еще ждать от Хэллорана, ведь тот от горя сам не свой. Хэллоран не виноват.
Сияло солнце и бросало Нэйту за спину тень, густую и темную на светлом. Очень медленно он побрел в плотницкую тесать гробик; один на один со своей тишиной.
Человек-слон
Знакомый няни Фосет появился в тот самый день, когда в первый раз за сорок лет высушили Круглый Пруд. И потом она при Вильяме больше никак его не называла. Так он и остался "Мой знакомый".
Вильям расспрашивал насчет пруда, он беспокоился, на что он теперь будет похож и какой величины он теперь будет.
– Такой же, как раньше. Что за глупый вопрос.
– И в нем не будет нисколько воды?
– Так не говорят. Говорят "в нем совсем не будет воды".
– Ага. А яма большая будет?
– Яма? Какая еще яма? Подыми-ка руки.
Мыльная пена закапала из-за ушей вниз, ему на грудь. По краям ванны, когда шевелилась вода, толкалась серая накипь. Он старался представить себе Круглый Пруд, к которому ходил каждый день, совершенно пустым, без воды и без водной зыби посередке, но у него ничего не получилось, он ничего не мог вообразить, и его мучила неизвестность.
– Ну, ямы не будет, а что будет?
Няня нагнулась, и в ванну из подобранных рыжих волос плюхнулась заколка.
– Грязь будет. Встань-ка. – Над верхней губой у нее выступили рядком капли пота. Она поскорей выудила заколку. Он испугался, как бы на нее опять не нашло, находило всегда ни с того ни с сего, и тогда в комнатах делалось душно и противно дышать. Поэтому он не спросил, куда денутся утки. Просто он представил себе уток, каждую в отдельной клетке, без воды; сторожа будут кормить их хлебными крошками, а потом за перепончатые розовые лапки уток подвесят к рейке в магазине Мерчисона "Мясо-птица".
Няня Фосет уже терла его очень сухим полотенцем.
Сперва у него была другая няня, он запомнил только ее запах, усталое лицо и тоску, которая от нее шла. "Я воспитана в старых правилах, – объявила она, когда приехала, – я привыкла к самым лучшим домам".
И она настояла на том, чтоб в воспитание никто не вмешивался, чтоб из его меню полностью исключили сладкое, чтоб прогнали уборщицу, которая ругалась скверными словами.
– Зато она решительная и на нее можно положиться, – говорила мама Вильяма, потягивая сигарету в жемчужно-серой гостиной. – С ней так легко, так удобно.
Правда, честно говоря, мама чувствовала себя даже как-то виновато, она побаивалась, что няня, с которой все идет гладко, – это что-то не то. И когда та няня вдруг умерла и пришлось подыскивать новую, она почти с облегчением вздохнула. Вильяму тогда было три с половиной года.
Теперь он уже не помнил, что было до того, как в доме появилась няня Фосет. Он видел все ее глазами, все, что знал, он знал от нее. Няня Фосет была ирландка, ей было тридцать пять лет, она родилась в Дублине, в честной протестантской семье, на нее находило. За чересчур пышными грудями пряталось у нее нетерпимое сердце, особенно нетерпимое к мужчинам и к республике Эйре.
Мама Вильяма целый месяц тревожилась.
– Надеюсь, мы поступили правильно, кажется, она подходящая, хотя всем известно, няни теперь вообще уж не те. Боюсь только, как бы волосы у нее не оказались крашеные. Цвет неестественно рыжий.
Мама говорила, как говорили в старину, но она не была старомодной, просто ее так воспитали. Она говорила тоненько, в нос, она немного блеяла. С няней Фосет ей стало гораздо спокойней, наконец-то она почувствовала себя хозяйкой своего дома, своего ребенка. А чудит – так ведь чего же от них и ждать.
Они поехали в гости к бабушке на Кэдоган-сквер, бабушка сидела среди бахромчатых кресел, сильно напудренная. Она спросила:
– Ну, а как там эта твоя няня Фосет?
– Но ты же знаешь, – ответила мама. – Все хорошо. Все будет в порядке, теперь я спокойна. Я бы не доверила Вильяма первой встречной.
На этом тревоги кончились, и благополучие Вильяма перешло в ведение няни Фосет.
Все, в чем он был твердо уверен, все, что он ясно понимал, исходило от няни Фосет. Прочее были чуждые земли, в которые он вступал с мамой, отцом, бабушкой с Кэдоган-сквера, – земли странные, ненадежные. Он бы там просто не выжил. От няни Фосет он узнал, что "ирландец ирландцу рознь", что протестанты из хороших семей в Дублине держатся сами по себе, у них свои клубы, танцзалы и школы.
– Опытная няня, – говорила много раз няня Фосет, – не служанка какая-нибудь. Это профессия. Ты не думай, я вам не прислуга.
Он узнал, что в Дублине разрушают старинные особняки, что бессовестные южные ирландцы, католики и рабочие, уезжают в Англию и там только срамят свою родную страну. Он узнал про нахальные ухватки бесстыжих девок, которые работают официантками в лондонских кафе и кондукторами пригородных автобусов. Он узнал про бескорыстную партию юнионистов и про то, как разлютовались в республике Эйре пасторы-фанатики и как там худо крестьянам. Он узнал, что бабушка няни Фосет разводила ирландских сеттеров и что семья у них испокон веков была гордая. А главное – он узнал, что большинство неприятностей на свете, а у женщин так даже все неприятности, идет от мужчин.
– Сам мужчиной будешь, – сказала она, вешая на спинку стула клетчатую рубашечку, – и будешь как все, не лучше других.
Тут уж он усовестился, он понял, что мирные дни с ней для него сочтены. Он призадумался о том, как бы вырасти и не стать мужчиной, не делить общую мужскую вину. Он засомневался в расположении няни, в ее добром мнении. Ее глаза, чуть раскосые, как у японки, порхали по нему и не успокаивали, лишь небрежно, походя одобряли за то, что воспитанно себя вел или делал все, как она велела. Он мечтал к ней подлизаться, задобрить раз и навсегда, заработать ее похвалу. Но глаза скользили по нему, и он отчаивался. Ему удавалось лишь на час, на день заручиться ее милостью. Он жил от просвета к просвету. Он, как по камешкам, перебегал над черной бурлящей водой, потому что на няню Фосет находило.
И вот он ужасно удивился в тот день, когда они первый раз увидели ее знакомого. Был январь, мокрая пороша, холодный ветер рвался из-за стволов прямо им под ноги. Взбираясь вслед за няней по склону, он поотстал, он боялся, потому что не знал, как это будет, когда он увидит вдруг совсем другой пруд, совсем непохожий.
– Не оббивай ботинки, только на той неделе новые куплены.
Волосы сегодня сверкали у нее больше обычного, рыжие-рыжие, и особенно аккуратно были уложены кудерьками и заколоты под темно-синей шляпкой.
– Веди себя хорошо, не приставай, будь умницей.
– Почему?
– Потому что мы сегодня кое-кого увидим. Вот почему. И без свитера сегодня нельзя, нельзя в одном пальтеце, ветер просто с ног сшибает.
Он гадал, кто бы это мог быть, кого же это они увидят. Вряд ли это другие няни, к которым она иногда присаживается на зеленую скамейку, правда, она с ними редко заговаривает, вообще-то чаще держится в стороне. От них, она ему объяснила, слова умного не добьешься, или они нос дерут, или дети у них – не поймешь что.
– А кого мы увидим?
– Ишь какой, погоди, узнаешь. Да и ты не дергай меня своими вечными вопросами, не мешайся и не заводи свое "хочу, не хочу"! Нам с моим знакомым небось тоже охота спокойно отдохнуть и поговорить.
Он понял, что ему ни за что не представить себе знакомого няни Фосет. Дойдя по склону до верха, он шагнул еще шажок и замер. Пруд был громадный, тянулся и тянулся, утратив воду, он стал такой большой, что до того берега не дойти, туда почти не долетал взгляд. Грязь, густая, плотная, застыла тонкими заплесками от середины к краям, будто вода свернулась, как молоко. Он увидел лодки, они осели в грязь и потеряли очертанья. Наверное, они тут были давно, когда его еще на свете не было, наверное, они тут были всегда.
– Ну, чего ты стал, грязь одна и заразы полно, не сомневаюсь, и ничего нет интересного.
Но он не мог оторвать взгляд от пруда, от воронок и ям, от веток и зацепившихся за них лодок, ему хотелось спуститься туда, брести, рыть и копать, дойти до середки, где никто его не достанет, даже те люди с длинными крюками на палках, которыми они иногда, в безветрие, выталкивали на воду лодки.
Няня Фосет схватила его за руку.
– Я кому сказала?
Он пошел за ней прочь от пруда, в ту сторону, где у кромки деревьев стояла эстрада.
Долго никто не приходил. Он ушел от нее и забрел за дикие каштаны, вороша ногами листья. Он нашел почти совсем прямой прутик и поднял его, как копье. Детей тут не было, только женщина в зеленом пальто гуляла с собакой. Сегодня все с самого начала было по-другому, совсем другое место, а не тот сад, куда он ходил бегать, кататься на лодке под присмотром няни Фосет. Все изменилось, стало другого цвета, деревья стали на себя непохожи. Пруд высох. Они будто попали в небывалую страну. И от этого было весело и страшно.
Издали, из-за оплетенной аллеи, неслись крики мальчишек, тоненькие и слабые на ветру. Он снова принялся раскапывать листья своим прямым прутиком.
Подняв глаза, он увидел, что няня Фосет уже не одна. Они сидели рядом перед пустой эстрадой, и няня Фосет все поправляла кудерьки под темно-синей шляпкой. Вильям подождал немного, потом подошел. То, что у няни Фосет оказался знакомый – мужчина, завершало сегодняшнюю небывальщину, все его понятия вдруг спутались, сорвались с мест, он уже ничего не мог разобрать в людях, в мире, раз няня Фосет, которая так презирала мужчин, могла ласково, внимательно разговаривать со своим знакомым на виду у всех на зеленой скамейке.
Вильям сразу заметил, что тот оделся как будто с чужого плеча, как будто всегда он ходит иначе. Хотя вещи на нем были самые что ни на есть обыкновенные – серое пальто, длинное, серые брюки и ярко-желтый шарф. И само лицо, форма головы и скул будто не подходили ко всему остальному – как в игре в чепуху, когда двигаешь головы и ладишь их к туловищам и ни одна не подходит. В лице что-то все время менялось, будто он примерял выраженья поиграет и бросит: он смеялся, гримасничал, хмурился, морщил губы, кожа у него на лбу ходила ходуном под уступом редеющих волос, а шея была дряблая.
Наверное, он был старый – или не очень, как-то не поймешь. У него были длиннющие зубы, малюсенький подбородок и белые-белые голые руки.
Он поворошил прутиком траву, и няня Фосет его заметила.
– Поди-ка сюда и не заходи далеко за деревья, нельзя. Иди-ка сюда. Это он, это Вильям, стой прямо, детка, не горбись. Ну, а это – про кого тебе было сказано. – Она говорила быстрей, чем всегда, и все поправляла кудерьки под шляпкой.
Вильям шагнул к скамейке, а знакомый наклонился вперед, протянул свою белую руку и улыбнулся во весь рот, будто это ужасно смешно, что их знакомят по всем правилам. Вильям подумал – нет, он не очень старый, но он старше папы – и сказал:
– Из Круглого Пруда всю воду выкачали. Одна грязь осталась.
– О-о! – сказал знакомый няни Фосет, и снова лицо у него изменилось, стало таинственное, и он спрятал язык за щеку и причмокнул, будто конфету сосет. – А ты хотел небось на лодочке кататься, да? Вон беда-то какая.
– Нет, я не хотел. Я люблю, когда он пустой. Пусть всегда такой будет. А лодки утонули, их видно. И ветки видно. И...
– Ну ступай, – сказала няня Фосет. Она вдруг рассердилась. – Не болтай глупости, ступай побегай, только далеко за деревья не забирайся, слыхал?
Он увидел, как она повернулась и села лицом к знакомому, увидел, какое веселое и внимательное стало у нее лицо, будто сейчас знакомый расскажет ей что-то ужасно интересное. Тот сидел к нему спиной, так что он видел только темно-серое пальто и полоску желтого шарфа.
Разочарованный их внезапным охлаждением, Вильям побрел по тропке под деревьями. Руки замерзли в шерстяных варежках. Он мечтал, чтоб что-нибудь случилось и день стал бы опять как все дни. У него над головой и всюду над далью небо висело ровно, тусклое и серое, как мозги. Женщина в зеленом пальто ушла со своей собакой, все уходили от январского ветра.
Он нашел каштан, и хоть зеленая сочная коробочка помялась, а колючки сгнили, внутри сидел отличный орешек, яркий, твердый и полированный, как стол красного дерева, – настоящий желудечек для игры. Он выковырял его и держал в руке – гладкий, блестящий. Он раскапывал листья, и от мха и земли из-под низу шла холодная сладкая вонь.
Он ничего не слышал и вдруг увидел совсем рядом ноги. Очень медленно он распрямился, держа прутик, как копье. Это оказался кто-то чужой. Вильям обернулся за поддержкой к няне Фосет, которая сидела на садовой скамеечке со своим знакомым. Они на него не смотрели.
– Хорошо, – сказал чужой. – Как хорошо. – Глаза у него глядели остро, но пусто, и у него была большущая голова. Вильям попятился. – Могу тебе еще дать. Могу тебе много-много дать, – и вдруг рука вытянулась из-под плаща, и на ладони лежало не то семь, не то восемь желудечков, больших, блестящих. Хочешь, все бери.
– Спасибо. У меня свой есть. – Вильям боялся, что не совсем вежливо ответил. Его тронуло великодушное предложенье, но было неудобно и хотелось, чтоб тот поскорей ушел. Он опять взглянул ему на ладонь, и желудечков как не бывало. И сама рука тоже скрылась в кармане плаща, так что Вильям даже засомневался, видел он эти желудечки или нет, а незнакомец улыбался. Твердый воротничок рубашки сверкал, как снег.
– Как тебя зовут?
– Вильям.
– Вот это хорошо. Вот это мне нравится.
Ветер врубился в деревья, растревожил сухую листву, с грохотом скинул вниз мертвую ветку. Ни с того ни с сего незнакомец повернулся и пошел прочь, скользя меж серых стволов, пока не исчез так же внезапно, как исчезли желудечки. Вильям стоял и соображал, как тот вообще появился. Свою находку он сунул в карман и покрепче зажал в руке.
"Ах, уж эти мне мужчины, – так говорила няня Фосет, – от них вечно жди подвоха, им веры нет".
Ему стало обидно и горько, что она бросила его тут с каким-то чужим, который чуть не подарил ему желуди, а сама преспокойно разговаривает со своим знакомым.
По дороге домой он спросил, увидят ли они его снова.
– Может, да, а может, нет. И все тебе надо знать, ах, какой любопытный.
Они шли быстро, все уже уходили из сада, уходили по бетонным скатам, к чаю, было чересчур холодно, потому и не падал снег, так она ему объяснила, и он совсем запыхался, поспевая за ней.
– Увидим – не увидим, мало ли. А может, мы увидим его еще в одном местечке.
– Где? В каком?
Ответа не последовало.
– А он на работу не ходит?
Няня Фосет вскинулась:
– Конечно, ходит, все порядочные люди на работу ходят. За кого это ты меня принимаешь? Ну неужели я стану якшаться с бездельником, лоботрясом?
– Нет, – сказал Вильям.
– Может, мы еще увидим его на работе... Да, увидим, и ты не пожалеешь!
– А что он делает?
– Ну! Тебе ни за что не угадать! – Няня Фосет схватила его за руку, и они перешли дорогу у Кенсингтон-Гор. – Ты про такое и не слыхал, ты прямо не представляешь!
– Ой, ну скажи. Скажи!
– Сам узнаешь. Имей терпенье.
Лицо у нее раскраснелось на ветру. Он не решался спросить, чем ее знакомый не такой, как все, что в нем такого особенного, как ему удалось избежать общего для всех мужчин приговора. С виду-то он как все. Но, может, еще удастся выведать у него, в чем тут хитрость, если они еще увидятся, надо будет посмотреть, послушать и разгадать причину снисхожденья няни Фосет.
Чай ему дали в жемчужно-серой гостиной, с абрикосовым датским пирожным, которое принесла бабушка с Кэдоган-сквера.
– Сегодня в парк не идем, идем в другое место, это будет сюрприз.
На него надели лучшие брюки и белую рубашку. Мама ушла.
– Только, чур, ни гу-гу, – сказала няня Фосет. Он не знал, что это будет, боялся спрашивать.
Они остановились возле гостиницы. Няня Фосет нагнулась к нему.
– Тебе будет весело, – сказала она и подержала его за руку, чтоб до него лучше дошло. – Только не капризничай. Делай, что тебе скажет мой знакомый, и помни, что тебе повезло!
Он поднял на нее глаза, готовый ко всему. Няня Фосет расхохоталась.
– Опять глаза на мокром месте! – сказала она. – Горе ты мое. Мы на праздник идем, понял?
Они поднялись по широким белым мраморным ступеням гостиницы, вошли через крутящуюся дверь, и внутри было полутемно, мягко светились лампы, и ковры на полу были розовые. Няня Фосет крепко держала его за руку. Только через несколько минут появился ее знакомый. Выглядел он еще чудней, чем раньше, с зализанными волосами, в жилетке, будто он только что работал на лесах или его только что разбудили. Вильям подумал, что он, может, живет в гостинице, а может, и нет. Он состроил рожу, все лицо собрал к носу, а потом оно снова распустилось, опало, как кучка золы. Он ласково поглядел на няню Фосет.
– Ну, – сказал он. – Все готово, в порядке.
– Не хватало, чтоб не в порядке было, – сказала няня Фосет.
Он от смеха взвыл по-ослиному и показал все свои длинные зубы.
– Мы-то небось черным ходом не пошли, – сказала няня Фосет.
Нянин знакомый вытянул руку, ущипнул Вильяма за щеку и стал приплясывать на цыпочках.
Потом он сказал:
– Время поджимает, пора действовать, пристроить этого и так далее. Ну... – и он подмигнул.
– Иди, – няня Фосет подтолкнула Вильяма в спину. – И веди себя хорошо, я буду тут, а потом тебя заберу, понял?
Нянин знакомый помахал рукой, показал на пустой холл, где стояли кресла, зеленые с золотом.
– Можно уютно посидеть, – сказал он, – чайку попить. Как? Ну, пошли наверх. Я скоро спущусь.
Он взял Вильяма за руку.
Он-то думал, что наверху все двери ведут только в номера, но когда они свернули направо, там оказались бежевые колонны и огромные фикусы, зеркала в золотых рамах, и они прошли в другой холл.
– Ну, сейчас развлечемся? – спросил знакомый.
Вильям насупился.
– Да ты и разговаривать не умеешь? Язычок проглотил?
Он ужасно на него покосился, и резиновое лицо сжалось, покраснело, а потом его вспорола усмешка и все опять переменилось. Вильям подумал: интересно, когда он спит, лицо у него меняется или нет?
– А куда мы идем?
Они остановились. Знакомый легонько похлопал его по спине.
– В гости. На праздник. Ясно?
– А-а. К вам в гости?
– Нет.
Впереди, выпустив шум голосов, распахнулась дверь.
– От тебя ничего не требуется, только глупостей не болтай, веди себя хорошо, играйся.
Больше он ничего ему не объяснил.
На рождество он ходил на четыре праздника, только не в гостиницу, и каждый раз он мучился и молился, чтоб больше не было праздников. И вот из-за спины няниного знакомого он заглянул в зал, и там толпились чужие дети, в лентах, тюле и бархате, в белых рубашках, клетчатых галстучках, и ему свело живот от страха. Мало ли зачем его сюда привели.
– О, вот это хорошо, просто чудесно! – сказала женщина в лиловом, наклоняясь над ним. – Просто прекрасно! Мы тебя ждали. – И она повернулась к другой, рядом. – Ребенок нашего затейника! – сказала она, и обе засмеялись, а потом стали смотреть, кому бы его поручить. – Его зовут Вильям, – сказала она.
Он-то думал, что на праздниках всегда встречаешь одних и тех же людей: кузину Софи, двойняшек Крессетов и толстого Майкла, а тут он никого не знал и стеснялся и не мог с ними играть.
– Нам велели тебя не обижать, – сказал один мальчик.
Вильям стоял, думал про то, как няня Фосет и знакомый где-то в самом низу застланной ковром лестницы пьют в пустом холле чай.
Потом праздник оказался как праздник, все было как всегда, те же ужасы, жутко невкусный чай и бисквиты в вощеных коробочках, большие девчонки постарше, которые вечно пялят на человека глаза. Были игры, в которых он проигрывал, были танцы, для которых он не захватил лакированных туфелек. Женщина в лиловом хохотала, хлопала в ладоши, меняла пластинки, а время от времени она брала его за руку и подводила к остальным:
– Не забывайте этого малыша, не обижайте Вильяма, слышите?
А потом вдруг официант задернул занавески и все очутились рядом на ковре и повизгивали от нетерпенья. Заиграла музыка. Господи, сделай так, чтоб это был не волшебник, только не волшебник и не Панч и Джуди, и Вильям крепко-крепко сжал кулаки и чуть не до крови всадил в ладошки ногти. Но это был не волшебник, а что-то, чего он никогда не видел и еще хуже.