Текст книги "Гностики и фарисеи (Сборник)"
Автор книги: Светлана Замлелова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Птичка
С тех самых пор, как Она умерла, Он приходил каждое воскресенье на кладбище и сидел у могилки на маленькой скамеечке, предусмотрительно поставленной внутри чугунной оградки. Клочок земли с холмиком и крестом принадлежал не Ему. И это было странно, потому что Ей не нужны были теперь ни земля, ни чугун, ни мрамор. Ни даже кустик жимолости или анютины глазки – нежные, стыдливые цветы с лиловыми, бархатными лепестками.
Иногда Ему приходило на ум, что он хозяйничает на земле мертвеца. И тогда делалось страшно и стыдно – слово это так не шло к Ней, что, казалось, Её оскорбляло.
Зимой Он убирал с Её земли снег, осенью – жёлтые листья, осыпавшиеся с клёнов, летом – расползавшиеся во все стороны одуванчики и сныть. Тяжёлым временем была весна, когда вокруг всё оживало и приходило в движение. На клёнах и жимолости набухали почки, размягчённая земля принимала в себя влагу и выпускала острые зелёные пёрышки, на голых ещё ветках появлялись яркие птички и пели друг дружке любовные песни – всё готовилось родить, умершее воскресало, исчезнувшее возвращалось. И только бугорки с крестами оставались недвижимы и безучастны к буйству нарождающейся жизни, как глухие бывают безучастны к музыке.
И тогда Он присаживался на скамеечку, опускал ладонь на холмик и думал: «Где же ты, моя пташечка? Кому-то поёшь свои песни? Где сейчас душа твоя? Что видит, какие страны? Любит ли кого? Тоскует ли о ком? Не хранит ли обиду?..»
И однажды в ответ Ему из кустика жимолости послышалось: «не горюй, не горюй, ти-ти-рюй, ти-ти-рюй». Он поднял глаза: на веточке жимолости сидела варакушка – маленькая синегрудая птичка с красным хвостиком и белыми бровками. «Не горюй, не горюй», – повторила варакушка, повела белой бровкой и, глядя на Него выпуклыми чёрными глазками, прибавила: «ти-ти-рюй, ти-рюй, ти-рюй». И вдруг забормотала, заворчала, точно силясь сказать что-то. Сначала сердито и недовольно, покачивая назидательно головкой и нервно подёргивая красным хвостиком. Потом вдруг приосанилась, вытянулась на тонких, стройных ножках и затикала весело, засмеялась. Но вот склонила головку набок и тихо-тихо прощебетала о чём-то грустном. И, точно желая узнать, что же Он себе думает, снова заглянула Ему в глаза.
Поражённый появлением и поведением незваной собеседницы, Он молчал и тихо, боясь спугнуть, рассматривал щебетунью.
– Ах ты, пичужка! – наконец сказал Он ласково. – О чём же ты хотела мне поведать?
Варакушка кивнула и, переливчато прищёлкивая и присвистывая, принялась рассказывать что-то весёлое. Потом вспорхнула, распушила на лету красный хвостик и опустилась на ветку клёна. «Не грусти, рю-ти, рю-ти», – прощебетала она. Махнула, как платочком, хвостиком, и была такова.
Он остался один, но одиночество впервые за последние годы не давило Ему грудь: тихая, нежная радость, точно светлое, душистое облако опустилась вдруг на Него, и даже смерть отчего-то впервые показалась ему не страшной, но таинственной. Ведь кто знает, смерть ли приходит, чтобы отнять, или жизнь даётся, чтобы постичь...
Он поднялся и медленно пошёл с кладбища. Вокруг, на каждом дереве пели птички, которых Он не мог видеть. И в пении их слышалось: «Не горюй, не горюй, не грусти, не грусти»…
Гностики и фарисеи
Говорят, будто русский писатель Михаил Афанасьевич Булгаков любил, ещё в бытность свою Мишей, повторять по-латыни: «Огнём природа обновляется». Вот так, бывало, ходит по комнате и повторяет. Igne, говорит, Natura Renovatur Integra. И что будто бы оперу Гуно «Фауст» Михаил Афанасьевич слушал сорок раз! А может быть, даже сорок два.
Ну, слушал или не слушал – нам в точности не известно. Зато известно доподлинно, что Морошкин Богуслав Никандрович, 1968 года рождения, перечёл один из романов Михаила Афанасьевича тридцать три раза! Другими словами, Морошкин был большим поклонником Булгакова, как сам Булгаков был большим поклонником Гуно.
Всё, что составляет ядро человеческой жизни, было взято Морошкиным из романа. Вера и любовь, предпочтения и работа, философия и даже, как это ни странно, смерть – во всём-то он сверялся с Великим Мастером. Так, например, жену Богуслав Никандрыч выбрал по имени. А чуть женился, как стал просить у жены сшить ему чёрную шапочку и вышить инициалы – М.Б.Н., что означало бы Морошкин Богуслав Никандрович. Когда шапочка была готова, и швейка взялась выводить золотыми нитями по чёрному шёлку литеру «М», Богуславу Никандрычу пришло вдруг на ум, что инициалы можно вышить латинскими буквами и что эдак будет завлекательнее.
Пробовал Богуслав Никандрыч сам сочинять, но результатом остался недоволен. Человек он был простой, работящий. Кирка и молоток – вот к чему привыкли его руки, не к перу. Работал Богуслав Никандрыч в строительной компании, компанией называвшейся по праву – сотрудники её были близки между собой как родные братья. Компания существовала уже много лет и славилась добрыми традициями. Устраивались общие праздники и поездки, а если с кем-то одним случалась беда, другие немедленно приходили ему на помощь. Даже здороваться между собой договорились на особый манер, желая тем самым обозначить свою общность: средним пальцем условлено было слегка надавливать на внутреннюю сторону запястья пожимаемой руки. Туда, где пульсировала, билась под кожей голубая вена.
Словом, Богуслава Никандрыча можно было назвать человеком счастливым: на работу ходил он с удовольствием, с коллегами ладил, жену любил. Придерживался своих взглядов, следовал собственным принципам, не изменял пристрастиям. Но однажды произошло с Богуславом Никандрычем событие странное и страшное. Пугало не столько само происшествие, сколько мистика, которой трагедия оказалась окутана.
Случилось как-то в мае торопиться Морошкину на трамвай. Направлялся Богуслав Никандрыч на важное совещание и был одет в отличнейшую чёрную пару и белую крахмальную сорочку. Трамвай уже подходил, уже выл и бряцал совсем рядом, за поворотом, а Богуслав Никандрычу предстояло ещё пересечь улицу. Он засуетился. Но на беду на пути у него оказался люк, и люк этот был приоткрыт, а крышка сдвинута.
Сколько раз с самого раннего детства твердили Богуслав Никандрычу, как опасно наступать на чугунные крышки канализационных люков! И что лучше сделать шаг в сторону и обойти это невзрачное, но таящее в себе множество подвохов препятствие. Не внял мудрым советам Богуслав Никандрыч! Не внял и поплатился жизнью.
Лишь только нога его переступила с асфальта на металл, как рифлёный, словно шоколадная плитка, покрытый непонятными письменами чугунный диск, поехал в сторону, и обнажил под собой чёрную, бездонную пропасть. Потеряв равновесие, Богуслав Никандрыч изогнулся, взмахнул, как крыльями, руками, выронил в колодец папку с бумагами и чертёжными инструментами и, чудом избежав провалины, рухнул на оба колена. Чёрные брюки немедленно утратили свою целостность, и костлявые колени Богуслава Никандрыча высунулись наружу. Из разбитого носа и прикушенной губы кровь брызнула на белую сорочку.
Богуславу Никандрычу бы остановиться и внять предупреждению, вернуться домой, зализать раны, отыскать в колодце рабочую папку. Но, потрясённый и напуганный, а равно гонимый дисциплинарным инстинктом, Богуслав Никандрыч устремился к приближающемуся трамваю. Возможно, что, добежав до остановки, Богуслав Никандрыч преодолел бы своё потрясение и в трамвай бы садиться не стал. Но! В том-то всё и дело, что добежать он не смог.
Дрожь ли в содранных коленях подвела или кто-то невидимый подставил Морошкину мохнатую ногу с копытом, но только Богуслав Никандрыч снова упал.
Новое падение приключилось в непосредственной близости от рельс. Растянувшись, Богуслав Никандрыч стукнулся переносьем о металл, и стайка разноцветных, нестерпимо ярких звёздочек пронеслась у него перед закрытыми глазами. Вспыхнула на их месте и тут же исчезла латинская буква «G». Послышались крики и металлический скрежет. И Богуслава Никандрыча не стало.
Трамвай, точно в насмешку, наскочил на Морошкина и отрезал ему голову и правую ногу. Не сумев остановиться сразу, адская машина ещё несколько метров толкала перед собой несчастное тело, разлучённое не только с душой, но и с некоторыми своими членами. Нога осталась лежать на мостовой, голова же откатилась к тротуару. Вид её вызвал панику, пассажиры, ожидавшие трамвая, заволновались. И среди общего гвалта и шума, отчётливо прозвучали странные, ни на что не похожие слова: «Батюшки! – запричитала какая-то старушка. – Прямо с мясом!.. Мясо-то от костей отходит!..»
И никто не помог Богуслав Никандрычу в ту страшную минуту, когда Грозный Судия вдруг обратил к нему свои неумолимые вопросы. Ни русская литература в лице Михаила Афанасьевича Булгакова, ни жена с королевским именем, ни чёрная шапочка с золотыми буквами M.B.N., ни даже могущественная строительная организация. Никого не оказалось рядом, никто не протянул ему руку помощи.
«Что думает о себе автор, – может воскликнуть читатель, – если предлагает такие странные, надуманные истории!» И был бы совершенно прав, если бы история оканчивалась отсечением головы и несуразными старушечьими выкриками. Но история на этом не заканчивается. Среди тех, кто мирно поджидал на остановке трамвай, а вместо этого стал невольным свидетелем кровавой драмы, был некто отец Василий, молодой московский священник и начинающий публицист из православного братства, занимающегося изданием и распространением духовной литературы. Возвращался отец Василий из монастыря, куда приезжал с молитвенной просьбой к покоящейся в обители святой. Поездкой своей оставался батюшка недоволен: в монастыре его встретили искушения, и на молитве ум отца Василия разбегался и «о лукавстве мира сего подвижеся».
Спервоначалу пребывал отец Василий в настроении умилительном и даже, присев на скамеечку, намеревался сфотографировать главный храм обители. Как вдруг подскочил к нему монастырский охранник с цигаркой в зубах и объявил, что «фотографировать у нас запрещается!»
– А курить разрешается? – не удержался отец Василий.
На что охранник цигарку изо рта вынул, но запрета не отменил. Так и стоял подле отца Василия, пока тот не спрятал фотоаппарат в сумку. «Корыстные, бездуховные люди! – думал отец Василий, расставаясь с мечтой о фотоснимке и поглядывая искоса на своего цербера. – Кругом предательство, трусость и обман! Разве возродится Святая Русь с такими людьми!..» Наконец охранник оставил отца Василия, но не успел тот вздохнуть, как на скамеечку опустились две увлечённо беседующие дамы. Отец Василий стал невольно прислушиваться: речь у них шла об искусстве и в частности о неприятии Церковью светской литературы, которую одна из дам называла «изящной словесностью». «Что же твоя изящная словесность не научила тебя изящной нравственности?», – с негодованием подумал отец Василий и повернулся к дамам затылком. Впрочем, он тут же смягчился, поскольку остался доволен сложившимся каламбуром.
А дамы, меж тем, перешли с изящной словесности на цензуру, с цензуры на ностальгию по советскому прошлому, с ностальгии на развал СССР, с развала на «бывшие союзные республики». Стали перебирать по одной, пока не дошли до Грузии. И тут отец Василий удвоил внимание. Дело в том, что мать его была родом из Грузии. В Грузии оставались двоюродные братья и сёстры батюшки. В Грузии жили почтенные монахи-старцы, с одним из которых отец Василий состоял в переписке. Одним словом, всё, что касалось Грузии, касалось и отца Василия.
И каково же было его возмущение, когда две финтифлюшки принялись изрыгать хулу на древнюю Иберию! Причём любительница изящной словесности не прочь была бы узнать, как Грузинская Церковь относится к «позору современной Грузии». А её товарка в ответ заявила, что «неблагодарность – худший из грехов», и речь у них пошла о неблагодарности. Тут уж отец Василий не выдержал, повернулся к дамам и стал сверлить их глазами, на что собеседницы не обратили ни малейшего внимания. «А известно ли вам, – дрожал от негодования отец Василий, – что Грузия долгие годы была оплотом Православия на Востоке! Вместо того чтобы, как дешёвые журналисты, повторять…» Тут отец Василий споткнулся и задумался, что же именно повторяют «дешёвые журналисты», но оказался в затруднении. Отчего рассердился на дам пуще прежнего и назвал их про себя «неразумными девами».
От греха подальше батюшка счёл нужным покинуть своих соседок и направился в храм, где его немедленно толкнула другая «неразумная дева», правда, весьма преклонных лет. А тут ещё охранник в припадке «административного восторга» вздумал поторапливать очередь к мощам репликами: «Поактивнее молимся, товарищи… Проходим… не задерживаем остальных молящихся…» «Что за дурак, прости, Господи! – без экивоков подумал батюшка. – Ну что за народ! Полное падение нравов… Им бы только гороскопы читать да тленные сокровища собирать… А молодёжь? Что будет с молодёжью? Их травят наркотиками, травят телевизорами… Компьютеры, рок-музыка – несть им числа! Что может из них вырасти, когда они уже сейчас одурманены! – так думал отец Василий возле раки и всю дорогу до трамвайной остановки, где, точно в ответ на свои помыслы, наткнулся на двух девиц и обрадовался. – Господи! Взять хотя бы вот этих! Такие юные, свежие!.. Особенно шатенка… Н-да… Рыжая тоже ничего… Господи, помилуй нас грешных!.. На двух индейцев похожи: волосы висят, лица раскрашены… Ну что может быть у них в головах, в душах…»
Отец Василий был совершенно прав: в головах у девиц действительно было всё перепутано. Звали их Присыпкина и Прибавкина. Присыпкиной было тринадцать лет, а Прибавкиной четырнадцать. Собрались они в кино, где мечтали «познакомиться с парнями», для чего, хоть и неумело, принарядились. Настроение у обеих было отменным: уходящий май повелевал влюбляться, лето стояло при дверях, и уже слышен был его смех. День выдался не просто удачным – и Присыпкина, и Прибавкина были уверены, что около часу назад случилось самое смешное событие в их жизни. Ровно в полдень сбежавшие с уроков девицы явились домой к Прибавкиной и расположились в её комнате. Занятия в школе заканчивались около двух, и разгуливать до тех пор по улицам подруги сочли рискованным. Решено было переждать. Стали думать, куда отправиться. У Присыпкиной на чеку была бабушка, у Прибавкиной родители приходили домой обедать. После долгих раздумий и обсуждений постановили переждать у Прибавкиной, а на время родительского обеда отлежаться под кроватью.
Ровно в двенадцать пятнадцать в замке стукнул ключ, и глава семейства Прибавкиных перешагнул порог собственного дома. Времени у него было немного, поэтому действовал он быстро, отлажено, сосредоточенно. Даже если бы ему пришло в голову заглянуть в комнату дочери, ничего необычного он бы там не увидел. Если только предположить, что вместо горячего, домашнего обеда Прибавкину вздумалось бы мыть пол, тогда, вне всяких сомнений, он обнаружил бы под письменным столом дочери её саму, а под её кроватью – подругу Присыпкину. Но ни заглядывать в комнату, ни тем более мыть пол Прибавкин не собирался, интуицией он не обладал и постороннего присутствия в доме не ощутил. А потому из-под стола и кровати в комнате его дочери то и дело выскакивал сдавленный смешок, и записки летали туда-сюда.
Ровно в двенадцать сорок пять дверь за Прибавкиным захлопнулась, и его дочь со своей лучшей подругой выползли, все в пыли, из своих укрытий. Давясь от смеха, условились в следующий раз поменяться местами.
Ровно в тринадцать десять снова стукнул ключ в замке, и порог переступила мать семейства Прибавкиных. Что-то сразу же не понравилось ей в квартире. Что-то необъяснимое и необычное висело в воздухе, тишина показалась вдруг нарочитой – одним словом, в доме явственно ощущалось чье-то присутствие. Прибавкина испугалась. И чтобы избавиться от сомнений и разогнать страхи, она прошлась по комнатам. Ничего необычного как будто не было. Но всё же что-то было не так. Работала Прибавкина рядом с домом, и времени у неё было довольно. Отобедав, она ещё раз заглянула во все углы и задержалась в комнате дочери – здесь её волнение всякий раз возрастало. Она присела на кровать и огляделась. Всё в комнате было на своих местах: постель аккуратно застелена, дверцы шкафа плотно притворены, даже на письменном столе был порядок. Но что-то всё-таки было не так… Разве этот халат, растянутый на стуле, точно театральный занавес? Прибавкина поднялась, выдвинула из-за стола стул… и обомлела. Под столом сидела её дочь! Прибавкина ясно увидела клетчатую юбку и ноги в белых гольфах.
– Оля… – пролепетала Прибавкина и снова опустилась на кровать, – что ты там делаешь?
В ответ послышалось дурацкое хихиканье, а из-под стола выползла на коленях… Присыпкина.
– Таня?! А где Оля?..
Хихиканье переросло в хохот, при этом, казалось, что Присыпкина гогочет на два голоса. А тут ещё кто-то схватил Прибавкину за ногу, и она, заверещав, подскочила. Из-под кровати тем временем показалась рука, потом нога в белом гольфе, а вскоре и вся младшая Прибавкина уже стояла перед родительницей. Но поскольку время обеда истекало, серьёзный разговор был обещан подругам на вечер, после чего они остались вдвоём и выпустили из себя весь смех, что накопился за целый час.
Но в том-то всё и дело, что смех имеет свойство скапливаться в огромных количествах за самое короткое время, так что избавиться от него сразу и вдруг бывает непростым делом. Всю дорогу до трамвайной остановки и потом, поджидая трамвай, Прибавкина и Присыпкина неудержимо хохотали. На остановке было немало людей, и смеяться было неловко. Но смех, точно вода, прорывался, и девицы, захлёбываясь, взрывались хохотом. И в ту самую минуту, когда глаза отца Василия увидели роковое падение Богуслава Никандрыча на трамвайные рельсы, уши его услышали очередной всплеск девичьего смеха. Не веря ушам, отец Василий обернулся и удостоверился: девицам было весело. «Ну, конечно! – почему-то обрадовался отец Василий. – Наконец-то что-то новенькое развлекло нас! Будет о чём рассказать знакомым! Какое нам дело до мучений других людей! По телевизору и покруче показывают… Ну что из них вырастет, Господи?..»
Прибавкина и Присыпкина не видели ни Богуслава Никандрыча, ни отца Василия, ни даже откатившейся к остановке головы. Они вообще ничего не видели и не сразу поняли, почему вокруг все заволновались.
Зато отец Василий всё понял и увидел именно то, что ожидал: «дикую гримасу безумного смеха на молоденьких, но уже хищных лицах». Именно так на другой день описал он свои впечатления в статейке, которую охотно растиражировало православное братство. И если бы только Прибавкина и Присыпкина читали церковные брошюры, они бы наверняка узнали, что «блеск их глаз и оскал зубов» напомнили отцу Василию «радостно воющих гиен и шакалов, когда находят они свою излюбленную пищу – свежую падаль…»
А ночью того страшного майского дня потрясённый пережитым отец Василий став на молитву, молился сам в себе так: «Господи! Да не будет такого с народом моим!.. Да не будет, Господи!..» И что-то знакомое и очень похожее по созвучию мерещилось ему, но ускользало и не давалось памяти.
Но было на той злополучной остановке и ещё одно существо. Маленькая, скукоженная старушонка, давно уже обращающая на себя внимание исключительно привязавшейся с годами неловкостью – то толкнёт кого-то, то ногу отдавит. Была она немощна и в знаниях неискушённа, жила бедно, всем всегда оставалась довольна. Долготою дней давно насытилась и ждала спокойно последнего часа. Стояла она на остановке как всегда никем не замеченная и наблюдала: и за Богуславом Никандрычем, и за отцом Василием, и за Прибавкиной с Присыпкиной. А вечером пришла домой и померла с миром.
Павлуша
I
Питерский студент Павлуша Чапиков приехал на зимние каникулы к родителям. Гостил Павлуша с удовольствием.
Дом у родителей большой, тёплый и помещается на высоком холме, так что из окна в кухне открывается вид на монастырь и пруды.
Павлуша устраивался в кухне у печки и, подперев ладонью подбородок, с каким-то тихим, точно притаившимся, блаженством разглядывал замёрзшие и заснеженные пруды с разбегающимися дорожками следов, деревья, прячущиеся под голубым игольчатым инеем, монастырское золото на храмах и башнях. Вечернее солнце расплёскивалось на куполах, запускало лучи в каждую складку колокольни, отчего казалось Павлуше, что колокольня, светящаяся изнутри, висит, плавно покачиваясь, в воздухе.
Когда Павлуше надоедало смотреть в окно, он отправлялся в свою комнату читать или во двор расчищать от снега дорожки. Как-то они с отцом лазали на крышу сбрасывать слежавшийся, нависающий снег, похожий на свечной нагар. И когда Павлуша, обвязанный верёвкой, сбивал палкой сгнётки снега, он думал, что сам ни за что бы не догадался проделать эту работу. Но здесь, в доме родителей, всюду чувствовался порядок, заведённый мамой. И подчиняться этому порядку было приятно. Когда они с отцом спустились с крыши, мама позвала их обедать. И после мороза, после опасной и трудной работы они с наслаждением обжигались щами…
Павлуша давно уже понял, что отцу необыкновенно повезло встретить маму. Сколько раз женился Павлуша – только официально за десять лет было заключено три брака – и никто не любил Павлушу так бескорыстно, как это умеет мама. Все чего-то ждали и требовали. Первая жена Павлуши, Леночка, требовала близости, как червь ненасытимый. Этим она наипаче и пленила Павлушу, который не уставал повторять тогда, что более всего ценит в женщине темперамент. Вместе с Леночкой Павлуша учился в одном классе. После школы они поженились, и Павлуша не стал поступать в институт, а пристроился следом за Леночкой на работу в коммерческий магазин. Ночами Леночка сгорала от страсти и так самозабвенно отдавалась ласкам, что наутро Павлуша с трудом продирал глаза. Ничего другого Леночка не предлагала и предложить не могла. И однажды Павлуша, к удивлению своему, обнаружил, что неутомимая жена его, снедаемая сладострастием, страшно ему надоела.
Павлуша и представить себе не мог, чтобы мама надоела отцу! Отец, маленький, скукоженный человечек с застывшим в глазах возмущением, точно вопрошающий у каждого встречного: «Что вам всем от меня надо?», считал свой брак большой удачей. Что ни затевала жена, он со всем соглашался, потому что неразумного она никогда не затевала.
Павлуша и сам невысокого роста, но зато красиво сложен, с ясными синими глазами и белоснежной улыбкой. Поэтому женщин вокруг Павлуши всегда было много. Павлуша знает в них толк, как некоторые люди знают толк в лошадях или собаках. Но Павлуша не стал бы добиваться любви неприступных красавиц. Пусть лучше его избранница будет не слишком хороша и блестяща, лишь бы любила его и ничего не требовала. А уж как Павлуша сумел бы ответить! Как он умеет любить! Разве вторая его жена, Аннушка, могла пожаловаться? Ей ли быть недовольной? Её ли не любил Павлуша?
Они познакомились в кулуарах питерской Академии художеств, куда Павлуша явился, чтобы поступить в мастерскую монументальной живописи. В тот день Павлуша завалил композицию и, отвергнутый монументалистами, слонялся уныло по этажам. С Аннушкой они столкнулись случайно. Аннушка выронила какие-то тетрадки, и Павлуша бросился помочь, а в ответ услышал тихое:
– Спаси Господи…
Длинные русые волосы Аннушка носила на прямой пробор и забирала их сзади в косу. Маленькая и худенькая, с бледным узким личиком и огромными бледно-голубыми глазами, Аннушка имела вид кроткий и незлобивый. И Павлуше показалась, что это та самая кротость, которая не ищет своего.
Они разговорились. Оказалось, что Аннушка на пять лет моложе Павлуши, а между тем уже год отучилась в мастерской церковно-исторической живописи. Павлуша рассказал Аннушке о своих неудачах, и она посоветовала ему молиться блаженной Ксеньюшке – «ведь она такая скоропослушница».
– Вы бы к нам поступали… на церковно-историческую… – тихо и с нежной улыбкой сказала Аннушка.
На другой год Павлушу зачислили в богомазы.
Когда решалась судьба с Павлушиным зачислением, Аннушка три часа кряду молилась коленопреклоненно в соседнем с Академией храме Апостола Андрея Первозванного.
Скоро они расписались, обвенчались и поселились вместе в комнате, которую сняли здесь же, на Васильевском острове, у злющей старухи.
Уж как они хорошо с Аннушкой жили! Всё-то вместе! Утром на учёбу, вечером домой. А в воскресенье Аннушка платочек повяжет, и пойдут они рука об руку к поздней Литургии. И на этюды вместе, и по святым местам. Побывали в Троицкой Лавре и в Александро-Свирском монастыре. А уж к блаженной Ксеньюшке в часовенку без счёту ездили. А в Троицкой Лавре прямо на братский молебен поспевали – к пяти утра. Очень уж Аннушке у отца Наума благословиться хотелось, а днём, когда паломники да туристы нахлынут, разве пробьёшься к нему? На третий день только довелось с отцом Наумом свидеться. Так на паперти его и дожидались. А лишь показался отец Наум, Аннушка птичкой вспорхнула, и к нему:
– Благословите, честный отче!..
Получила благословеньице и просияла. И Павлуша вместе с ней. То-то радость была!
Как-то в разгар лета ходили с крестным ходом из Борисоглебска к святому источнику. В пути были несколько дней и ночевали в деревнях. И Павлуше казалось, что время остановилось, и что так же крестным ходом шли здесь и сто, и двести лет назад. И так же пекло солнце, так же донимали слепни, так же умильно пелись акафисты. Народу вокруг было много, но Павлуше никто не нравился. И смирение, и умиление верующих почему-то представлялись ему фальшивыми. Женщины были на удивление несимпатичные, мужчины – неопрятные. Павлуше приходило на ум, что все они только хотят верить, но настоящей веры не имеют. И в церковь идут не за Богообщением или чем-то в этом роде, но бегут от неудач в миру и, как изощрённые сладострастники, ищут особенных духовных удовольствий. Но окружающие часто мешают тем, кто ищет удовольствий. Вот почему злы нечёсаные дядьки с хоругвями и некрасивые тихогласные тётки в ацетатных платках. Павлуша поглядывал на Аннушку, и ему казалось, что Аннушка не видит того, что видит он, и не задумывается ни о связи времён, ни о несхожести христианства и христиан.
Но, возвращаясь с богомолья, Павлуша чувствовал себя легко, ничто не тяготило его сердца, забывались все обиды, люди вокруг начинали казаться милыми. И Павлуша искренно не понимал, как ещё недавно он исхитрялся находить повод, чтобы осуждать хоть кого-нибудь. Что-то внутри Павлуши – наверное, душа – приходило в порядок, и, по сравнению с обычным состоянием, когда этот невидимый внутренний орган напоминал стакан с мутной, взбаламученной водой, взвесь оседала, и вода делалась спокойной и прозрачной. И Павлуша был благодарен Аннушке за то, что она ввела его в новую, незнакомую раньше жизнь.
3 августа, когда Павлуша с женой гостил в Курске у тёщи, из дома пришло письмо. Мама писала, что надумала продать дом: «…Батяня не возражает. А как продадим, купим две квартиры. Вам с Аннушкой в Питере, а нам и здесь хорошо будет…»
Павлуша хотел обрадовать Аннушку и тёщу и прочитал им письмо. Но радости новость не вызвала.
– Да вы что… – всплеснула руками тёща, – с ума, что ли, сошли? Дом продавать!.. Вот искушение-то, батюшки!
– Павлуша, – заволновалась Аннушка, – напиши… позвони своей маме… скажи, пусть не продаёт. Скажи, что ты против. Ты тоже… ты того… ты право имеешь!.. Вот искушение!
Павлуша очень удивился. Во-первых, его призывали перечить матери, чего он никогда не делал, во всяком случае, в делах, касающихся хозяйства. А во-вторых, он не слыхал ещё от Аннушки такого разговора.
– Нам же с тобой квартиру купят, – попробовал он возразить.
Но ни Аннушка, ни тёща его не слушали.
– Да на что мне твоя квартира! – вспыхнула Аннушка. – Вот заладил: квартира!.. квартира!.. И сиди век с тобой в этой квартире!
– Ну вот я в квартире сижу, – подхватила тёща. – Чего хорошего?
Обе они стояли перед Павлушей, подбоченясь, обе раскраснелись и, выпучив глаза, выкрикивали, точно выстреливали, в лицо Павлуше обидные слова, то и дело восклицая по очереди: «Искушение!» Так они друг друга подбадривали и до того разошлись, что окончательно перестали владеть собой.
– Да ты понимаешь ли, – кричала тёща, – что сам никогда такого дома не выстроишь! В центре города, монастырь рядом… Господи помилуй! У вас, чай, и землица есть? Поставь флигелёк, сараюшку с печкой, полати приколоти – вот тебе дом странноприимный! Принимай паломников!.. Да что сараюшка – гостиницу можно! А квартира?.. Искушение!.. Ты семью-то прокормишь квартирой?
– Какую семью? – злобно хныкала Аннушка. – Он и кошку не прокормит! Живём почти впроголодь, а он хоть бы пальцем двинул, чтобы работу найти. Захребетник!..
Павлуша всё слушал и не мог в толк взять: чего они так разорались? Конечно, жили Павлуша с Аннушкой небогато, но денег всегда хватало: то родители помогут, то Павлуша этюд выгодно пристроит, а там и стипендия подоспеет. И Павлуша думал, что им с Аннушкой, как ищущим прежде Царства Небесного, всё остальное прикладывается. И был уверен, что так будет всегда.
Но Аннушка не унималась:
– Я аборт сделала, – причитала она, – грех-то какой из-за него на душу взяла! И на другой бы пошла, чтоб дети мои с голоду не мёрли…
– Искушение! – подхватила тёща.
Ничто, ни даже внезапная перемена в Аннушке не могли ранить Павлушу так больно, как страшное признание, сделанное так небрежно, походя. Павлуша вдруг понял, что кроткая жена его в одночасье ему опротивела, и дотронуться до неё теперь значило бы для Павлуши то же самое, что поцеловать жабу.
Прямо из тёщиной квартиры Павлуша уехал к маме. Вскоре они развелись с Аннушкой.
II
В третий раз Павлуша женился через год. Новая избранница его, Оленька, училась на реставратора. Павлуше уже исполнилось тридцать, а Оленьке только двадцать один, но никто из них не чувствовал этой разницы. Взявшись за руки, они гуляли по Летнему саду, и Оленька говорила, что Врубель гораздо талантливее Репина. Павлуша, хоть и признавал Оленькину правоту, но про себя думал, что рассуждающая об искусстве женщина смешна, и вообще, живопись для женщины – баловство. И что Оленька, должно быть, где-то вычитала свои суждения или услышала от ребят с курса.
Оленька – хрупкая шатенка с тёмными восточными глазами – представлялась Павлуше необыкновенной красавицей. И все почти деньги Павлуша тратил на цветы для неё. Оленька умилялась до слёз и говорила, что ей никто ещё не дарил столько цветов. А потом перестала умиляться.
Расписавшись, они стали жить с родителями Оленьки. Новая Павлушина тёща работала в Эрмитаже и первая подняла вопрос о трудоустройстве зятя.