Текст книги "Феномен Табачковой"
Автор книги: Светлана Ягупова
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)
Ягупова Светлана
Феномен Табачковой
Светлана Ягупова
Феномен Табачковой
Мне говорил один человек: "Срежь ветку яблони или груши в своем саду и уйди на рассвете в горы. Крутой и скользкой будет твоя тропа, камни начнут срываться из-под ног, угрожая пропастью, но ты иди. И когда взойдет солнце, привей эту ветку лесному дереву. Если с тобой пойдет твой друг, а потом друг твоего друга, то со временем, среди невзрачных дичков, зарослей терна и шиповника родится чаир – цветущий оазис, сад в лесу".
Жарким августовским днем по улицам Симферополя брела пожилая женщина с громоздкой сумкой и коробкой торта. Пот струился по ее лбу и щекам, из-под кремовой панамки выбивались пряди слипшихся волос. Шла она медленно, не в ритме толпы, ее задевали, толкали, извиняясь при этом или ворча. Она же никого не замечала, кроме той, что неотступно преследовала ее в зеркалах витрин. Как старая послушная лошадь, за ней уныло плелась особа с такой же коробкой торта и сумкой, откуда выглядывало праздничное горлышко шампанского, не очень уместного в этот душный полдень.
Солнце жаром стекало по камню домов, расплескивалось по асфальту и плавило его, делая зыбким, неустойчивым. Дышать было нечем – воздух знойно сгустился и, казалось, вот-вот вспыхнет белым пламенем. Женщина порой останавливалась и, вытирая платком лицо, в упор разглядывала своего двойника.
За какой-то месяц превратилась в старуху. Бесцветные пряди волос. Глубокие провалы глазниц. Сутулая спина. А ведь еще не так давно ходила бодрым шагом, и осанка была другой, и губы не складывались в горькую усмешку. Подойти бы к этой особе, встряхнуть за шиворот и сказать: "Откуда ты, голубушка? Знать тебя не знаю и, пожалуйста, отстань от меня".
Неужели это она, Аннушка Зорина, всю жизнь простучала на пишущей машинке, а теперь вместе с ней как бы списана за ветхость? Она, Анна Матвеевна Табачкова, тридцать пять лет прожила замужем за Александром Ивановичем Табачковым и вдруг оказалась одинокой пенсионеркой? Правда, еще есть и навсегда сохранится за ней имя матери, да только сыновья далеко...
Подземным переходом прошла на другую сторону проспекта. И этот переход, и новое здание украинского театра, и недавно поставленные, как в больших городах, светофоры с красными и зелеными табло "Идите", "Стойте", и заметно погустевший поток машин – все эти приметы обновления города, месяц назад незамечаемые, теперь бросились в глаза, будто подчеркивая ее возраст. Она помнила еще довоенный булыжник, грязные канавы, приземистые домишки за длинными заборами из ракушечника, дребезжащие трамваи. И сколько воды утекло с тех пор, и сколько прихлынуло... Целое море разливанное в Марьино. Телецентр. Троллейбус. Многоэтажные микрорайоны. Да мало ли...
Конечно, легкомыслие – прямо из больничных ворот пуститься в такое пекло по магазинам. Но почему-то именно сегодня захотелось отметить все сразу; и новоселье, и уход на пенсию, и одиночество без Сашеньки. Отметить и, как в воду, броситься в новую жизненную полосу, не сулящую ничего веселого.
Давно не было такого зноя. Город изнывал в бензинном чаду. Унылые усы поливальных машин выглядели жалко и комично в своей тщете принести прохладу. Разве что мальчишкам забава – ныряют в радужные струи и хохоча шлепают по вмиг тающим лужицам.
Она шла, смотрела на иллюзорно свежую мостовую и наконец не выдержала приблизилась к кромке тротуара и подставила лицо под фонтанчики очередной машины. Ее окатило с ног до головы. От удовольствия рассмеялась. Но приятность была короткой – кто-то рядом хихикнул:
– Торт раскиснет, бабка!
Жесткие крылья птицы полоснули по лицу: в последнее время птица появлялась все чаще и чаще.
А ведь и впрямь бабка. Шестьдесят на носу. Но до ей" пор никто никогда... Что ж, заодно отметит сегодня и эту жизненную веху.
Стройная худощавая брюнетка чуть не сбила ее с ног. Пробормотала извинения и, волоча за руки двух ребятишек, побежала вдогонку за неряшливо одетым мужчиной с нетвердой разболтанной походкой. Он нес под мышкой квадраты матового стекла, часто оглядывался и ускорял шаг в надежде смешаться с толпой.
– Орфей! – отчаянно вскрикнула женщина, когда он нырнул в подземный переход. И Табачкова отметила несоответствие необычного имени той обстановке, в которой оно прозвучало.
Курортный люд покидал прибрежные места, путь многих лежал через Симферополь, и город с лихвой оправдывал свою эмблему – жужжащий пчелами улей.
В автобусе Табачкову прижали к спинке кресла. Еле удерживая равновесие, она с беспокойством поглядывала на торт – его могли раздавить. Сумка с продуктами тяжело оттягивала руку и на каждом повороте задевала сидящую в кресле девицу с сиреневыми веками. Та недовольно оглядывалась, наконец, не выдержала, встала, и Анна Матвеевна протиснулась на ее место.
Через пару остановок народу поубавилось, а потом автобус и вовсе опустел, отчего ей взгрустнулось: вон куда занесло, на кулички... Год назад она была в этом районе, стенографировала конференцию в профтехучилище. Еще тогда увидела, как разросся город, какой он здесь иной, чем там, где проживала она. Не блистая архитектурным разнообразием, он все же был многоликим. Петровская балка с частными усадебками напоминала дачное село. Здесь было тихо и провинциально, в то время как Гагаринский массив жил жизнью большого современного города. Кривые улочки бывшей Ак-Мечети с низкорослыми домишками смело вливались в асфальтированные, широкие улицы центра. Их обрамляли высотные здания, самые большие из которых в пять-шесть этажей, встречаясь все чаще и чаще, наконец, собирались группками в микрорайоны и вырастали в девятиэтажные массивы. В одном из таких районов ей и дали квартиру, куда она сейчас добиралась.
– Это я говорю, Лимонников, – прогудел над ухом чей-то голос. – Запомни – Лимонников.
Тщедушный человек в сетчатой тенниске властно обнимал за талию высокую широкоплечую девушку, продвигаясь с ней к выходу.
"Лимонников... Запомни, Лимонников, – навязчиво прокручивалось до последней остановки. – Орфей... Лимонников... Душно-то как. Скорей бы на воздух".
Одежда просохла еще до того, как автобус прибыл на Залесскую. Среди одинаково белых громад с трудом нашла дом, в котором предстояло жить. Лифт не работал. Еле волоча ноги, взобралась на пятый этаж и чуть ни рухнула на пороге от усталости и мысли, что эта верхотура – последняя точка в ее неурядицах. Однако нашла силы осмотреть новое жилье, такое неуютное, необжитое.
Окна выходили на север, и ни в кухне, ни в комнате не было одуряющей духоты. Паркетный пол слегка поскрипывал под ногами, желто отсвечивая плохо растертой мастикой.
Проверила, исправны ли краны, есть ли вода, свет, работает ли газовая плита, и лишь потом тяжело опустилась на диван.
Кроме этого дивана, привезенного Сашенькой, и платяного шкафа, к стене прислонились два стула со стопками книг и грампластинок. В углу, возле торшера, новенький проигрыватель – старый давно барахлил, и Сашенька, должно быть, выбросил его. И от того, что он купил даже то, чего она вовсе не просила, на глаза навернулись слезы, и впервые за это тяжкое время она расплакалась, по-детски всхлипывая и размазывая их по щекам.
Все-таки жестоко было со стороны Сашеньки приурочить развод к печальным дням ухода ее на пенсию. Но и это она простила ему, как многое прощала всю жизнь. Даже нашла оправдание: такой он у нее нерасчетливый, импульсивный, искренний, совсем ребенок.
Вот уж и впрямь, пришла беда – отворяй ворота: и пенсия и развод совпали со сносом старого дома, в котором они с Сашенькой прожили долго и, можно сказать, счастливо. Хотя Железнодорожный район и был неспокойным вокзал через три квартала, – они любили свое жилье, где никто не ходил над головами, не скандалил, чья очередь мыть лестничную площадку, не грохал входными дверьми. Было у них все, что есть в обычной семье: скромный мебельный гарнитур, телевизор, холодильник, стиральная машина, небольшая библиотека, фонотека. Взаимность тоже была. А потом взмахнула жесткими крыльями птица...
Когда грянула постыдная минута, в которую нужно было решить, кому что брать с собою в новую раздельную жизнь, Сашенька, краснея, заявил – все оставляет ей. Это ее умилило, но она терпеть не могла подачек и настояла на том, чтобы все, кроме памятных мелочей, кухонной утвари и ломберного столика, сдать в комиссионный, а выручку пополам.
Сашенька даже растерялся от такого поворота, подивился ее чудачеству, однако просьбу исполнил. Пока была в больнице – ее увезли с гипертоническим кризом, – быстро провернул комиссионные дела, помог перебраться в однокомнатную квартиру, а сам ушел к молодой жене.
В больницу же прибегал чуть ли не каждый день и все расспрашивал, как обставить комнатушку Совесть его грызла, что ли? Уж очень переживал, что ее ожидает неуютная пустота, житейский вакуум, виною которому он сам. Наконец она сжалилась над ним и попросила на собственный вкус выбрать диван и платяной шкаф. А он вот и стулья притащил, и торшер, и проигрыватель Видно, обрадовался возможности хоть что-то сделать для нее и тем самым как бы свалить некоторую тяжесть со своих плеч. Ох, Саша-Сашенька...
Долго плакать Анна Матвеевна не умела, не научилась – жизнь до сих пор была к ней в общем-то милосердна. Поэтому, чуть пообвыкнув в новой обстановке, навела в комнате легкий порядок, обмылась под душем и поставила на проигрыватель венгерский танец Брамса номер два. Какой ни была усталой, завозилась на кухне, нарезала хлеб, колбасу, открыла шпроты – и все это под мелодию Брамса, которого могла слушать бесконечно Когда же, как и было условлено, к пяти часам пришли гости, вернулась и бодрость – целительная сила Брамса была давно замечена ею.
Первой пожаловала Зинаида Яковлевна Черноморец, бывшая сослуживица Анны Матвеевны Одногодка Табачковой, Черноморец пять лет назад ушла а свой срок на заслуженный от дых и все эти годы горячо уговаривала Анну Матвеевну последовать ее примеру. Но вот та стала пенсионеркой, и Зинаида Яковлевна расцвела от необъяснимого удовольствия, что не укрылось от глаз Анны Матвеевны. Внушительного роста, как говорится, в теле, с зычным голосом и пышным перманентом крашеных "рубином" волос, Черноморец слыла женщиной цепкой жизненной хватки, практичной и веселой. Даже внезапная кончина супруга не поубавила в ней жизнелюбия. Всякий раз при встрече с Анной Матвеевной она заговаривала о таких вещах, что Табачкова лишь конфузливо опускала глаза долу. На что Черноморец насмешливо басила: "И, милая, чего зарделась? Не красна девица! Помирать скоро, так хочется добрать от жизни недовзятое. Да только шельмецы они, отродье мужиковское!"
И сейчас приход Зинаиды Яковлевны Черноморец был шумен и весел. Квартира сразу же показалась тесноватой от ее солидной громоздкости, густого баса и топанья тяжелых ног.
– И, милая, этому отродью мужиковскому я еще вправлю мозги, – чуть ни с порога начала она, щедро выкладывая из кошелки банку свежемаринованных огурцов и кастрюльку с тушенной в сметане курицей. Хотела было так же размашисто выложить какую-то новую тайну, но тут в дверь позвонили, и она пошла открывать, промолвив на ходу страшным шепотом: – Явилась не запылилась.
Черноморец недолюбливала Милу Ермолаевну Смурую, перед которой, однако, с улыбкой распахнула дверь. Недолюбливала, но уважала, как обычно уважают, но не любят тех, кого считают на голову выше себя, хотя физически Смурая едва доставала Черноморец до плеча. Сюда примешивалась и своеобразная ревность – Смурая была подругой Анны Матвеевны еще с детских лет, между ними, несомненно, было больше духовного родства. Со временем Аннушка Зорина стала Табачковой, а Мила как была Смурой, так ею и осталась. Долгие годы после замужества Анны Матвеевны, пока у нее росли сыновья, Смурая была в некотором отдалении от Табачковых. Затем опять наступали периоды близости, и снова приходили размолвки. Сейчас, когда муж покинул Анну Матвеевну, Смурую с особой силой Повлекло к ней. Маленькая, тощая и костлявая, вечно чем-то удрученная и рассеянная, она в свою очередь не терпела жизнерадостную Черноморец, и Анна Матвеевна прилагала все усилия, чтобы своим покладистым гибким нравом примирить обеих. Ее горе как бы уравняло всех троих и сблизило.
Прежде чем сесть за стол, гостьи осмотрели квартиру, поохали, не найдя ничего от разрушенного уюта, посоветовали, что приобрести, и заодно пожурили хозяйку за ее скоропалительное, дичайшее решение сдать прежнюю обстановку в комиссионный. Потом Смурая случайно сунула нос в стенной шкаф и нашла склад круглых жестяных коробок.
Анна Матвеевна всплеснула руками:
– Кинопленки! – и сникла; – Не взял. Снимал, снимал и не взял. Выходит, наплевать ему на прошлое.
– Просто на память оставил. Не прокручивать же их перед новой супругой, – попробовала утешить подругу Черноморец. Но Анна Матвеевна еще больше расстроилась – на полке под цветастой тряпкой притаился миниатюрный проектор. Все никак не мог купить, брал напрокат, а тут из-под земли выкопал. Наслаждайся, мол, минувшими мгновениями и будь счастлива хоть этим.
– Что за нетактичность, – поняла состояние подруги Смурая, обняла ее и отвела от шкафа.
За стол садились молча. Все так же молча – даже Черноморец прикусила свой вечный двигатель – подняли бокалы с шампанским, не таясь, разом вздохнули и выпили за новое жилье.
– А меня сегодня бабкой окрестили, – нарушила тишину Анна Матвеевна, зачерпнула ложкой салат оливье и рассмеялась. Выпитое на голодный желудок вино быстро ударило в голову, затуманило глаза, засветило румянцем щеки.
– Подумаешь, событие, – усмехнулась Смурая. – Я это прозвище уже три года ношу.
– И как? – Анна Матвеевна взглянула на нее грустно и недоверчиво.
– Что "как"?
– Очень тяжело?
Смурая еще раз усмехнулась, мрачно посмотрела на свет недопитый бокал и шевельнула кустистыми бровями.
– Как видишь, здравствую.
– О-хо-хо, девочки, такая она, жизнь, изменница, – вздохнула Черноморец, проворно цепляя вилкой толстенький огурчик, Ее пухлое лицо излучало безнадежное спокойствие. – Так вот, – вслед за огурцом в рот отправилась куриная лапка, – скажу тебе, Аннушка, прямо; поначалу плохо без Сашки будет. А потом ничего, привыкнешь. – Полные губы Черноморец залоснились от жира. Она промокнула его салфеткой и с аппетитом засмоктала косточку. – Главное, не думать о дурном. Забыть, вроде его и вовсе не было. Когда мой Петр скончался, я сказала себе: "Не горюй, и твоя пора придет!" И вот, ежели рассматривать жизнь со спокойных позиций, то и нервы в порядке останутся, и годы продлятся. Попомнишь меня, пройдет годик-другой, постареет твой красавчик и вернется к тебе век коротать. Это же как правило: седина в бороду – бес в ребро. Схватится однажды за голову и приползет. А пока считай его усопшим. – Далее следовала парочка полуприличных анекдотов из серии о пенсионерах и громоподобный хохот самой рассказчицы. Смурая морщилась от этой доморощенной философии, поджимала тонкие губы и втихомолку презирала Черноморец за прущую из ее пышного тела ничем непобедимую веселость. Но в свою очередь считала нужным высказать мнение по затронутой теме.
– Всегда говорила, что Сашенька, – слишком яркая и легкомысленная птица, так что ничего удивительного. Видела его на днях с ней...
Табачкова и Черноморец замерли и одновременно подались вперед, не сводя со Смурой глаз.
– Что же до сих пор молчала? – с неприязнью сказала Черноморец.
По рисункам мужа Анна Матвеевна знала лицо разлучницы, но интересно было, как она выглядит в жизни или хотя бы в глазах Смурой.
Мила Ермолаевна помедлила, доедая курицу, пожала плечами и равнодушно ответила:
– А чего говорить? Ничего особенного. Только и того, что молодая, ну, и отсюда по-молодому смазлива. На вид и тридцати не дашь, а там, кто его знает. – Ее брови-щеточки, взлетев на середину лба, опустились.
Черноморец и Табачкова удовлетворенно расслабились. С некоторой ноткой хвастовства Анна Матвеевна стала рассказывать, сколько хлопот взял на себя Сашенька по ее вселению в новую квартиру. Смурая в ответ съязвила – о, она умела язвить! – что перед гильотиной осужденному обычно подносили стакан вина и трубку с табаком. И от того, что эта мысль как бы проявила, сделала видимой точно такую же ее, собственную, Анне Матвеевне стало тоскливо. Глаза ее увлажнились Чтобы не выдать себя, поспешно встала и принялась разрезать торт.
– Не убивайся зря. Нынче модно бросать старых жен и уходить к молоденьким, – утешала Черноморец. – Хоть знаешь, кто она да что?
– Вроде экскурсоводом работает Замужем впервые.
– Что ж, пусть побывает, хлебнет счастьица семейного, – нехорошо улыбнулась Зинаида Яковлевна.
За чаем снова посокрушались над бесстыдством и вероломством мужской породы, пожаловались на болячки, попутно вспоминая средство от той или иной, обругали последнюю телепостановку и еще раз почесали языки о Сашеньку с молодухой. Смурая по обыкновению выдала заряд новейшей информации, почерпнутой из газет и научно-популярных журналов библиотекарская привычка! – и опять показалась Зинаиде Яковлевне на голову выше. Особенно, когда вслед за крымскими новостями – о вечере известного и громкого поэта в зале политпроса, о переезде на жительство в Ялту Софии Ротару – стала высказывать свои личные соображения по поводу пересадки головы у обезьяны и сообщила, что рыжие домовые муравьи – родом из Эфиопии. Потом помогли Анне Матвеевне убрать со стола и хотели уже было расходиться, когда Смурая предложила просмотреть пару лент.
Табачкова опешила – еще чего! Да завтра же сдаст в комиссионку это насмешливое Сашенькино подношение! Но не успела и рта раскрыть, как Черноморец уже тащила проектор в комнату, а Смурая выволакивала из шкафа пленки.
– Не умею я обращаться с аппаратом, – попыталась слукавить Табачкова, но Смурая успокоила:
– Зато я умею.
И Анна Матвеевна уныло подчинилась ее всегдашней напористости, с тревогой поглядывая на коробки и уже сама желая заглянуть краешком глаза в исчезнувшее время.
Стемнело. В окно влетел свет уличных фонарей, пришлось закрыть его пледом. Проектор поставили на ломберный столик, сами расположились на диване. Смурая, неизвестно где научившаяся ремеслу киномеханика, довольно быстро зарядила аппарат, погасила торшер, и проектор безмолвно, одну за другой, стал возвращать картины былого.
С первых же кадров Анна Матвеевна определила; пятнадцать лет назад! Мишук только вернулся из армии, поступил в институт, а Валерик закончил десятилетку, и они с Сашенькой решили отметить эти события поездкой в Ленинград. Здесь ей сорок пять. Хотя она всегда имела скромное мнение о своей внешности, сейчас показалось, что в ту пору была красива. Ишь, как бесшабашно бегает, хохочет, строит Сашеньке рожицы и не ведает, какое будущее готовит ей судьба, какой подарочек преподнесет ей на старости лет супруг. А вот и он собственной персоной на фоне Адмиралтейства.
– Красивый все же, чертушка, – вырвалось у Смурой.
– Был. Был да сплыл. Годы всю красоту съели, – сердито сказала Черноморец. – А присмотреться, так очень даже обыкновенный. Вот мой Петр рожицей не хвастал, зато в теле крепость настоящая была, гирю двухпудовую подымал. А этот – не подымет, надорвется. В мужике ценна сила, а не глазки-реснички.
Дальше снимал кто-то посторонний, потому что теперь они были вдвоем на Невском. Сашенька, улыбаясь, обнимал ее, пытался поцеловать. Она увертывалась, беззвучно смеялась и норовила схватить его за смоляной чуб.
– Ах ты, бесстыдник, – заерзала Черноморец. – Будто молодожен, любовь проявляет. Кровушка, видите ли, взыграла. А чуть постарела жена, так можно и выбросить, сменить на новую игрушку! Отродье мужиковское...
– Мда... – задумчиво промолвила Смурая. – Может, и хорошо, что я так ни к кому и не приклеилась – к старости зато никакой боли.
– Так тоже нельзя, – возразила Черноморец. – Женщина должна жизнь давать, а ты яблоней бесплодной усохла. – И в своей простодушной наивности не заметила, как задрожал подбородок Смурой и сколько грустного презрения вылил ее взгляд.
– Да уж чем таких оглоедов плодить, каких ты наплодила, – начала Мила Ермолаевна, однако внимание всех троих вновь привлек экран. Там собрались за длинным столом по поводу какого-то торжества.
– Валерику двадцать, – вспомнила Анна Матвеевна и улыбнулась; какой он здесь смешной, ее мальчишка лопоухий!
– Я! – вскрикнула вдруг Черноморец дурным голосом. – Это же я слева, за Сашком! А рядом Петр! Петруша мой родненький! Живой!
Она вскочила, бросилась к экрану, но тут пленка кончилась.
– Нарочно, нарочно оборвала, завидница! – чуть не с кулаками полезла она на Смурую.
– Было бы чему завидовать, – спокойно отпарировала Мила Ермолаевна.
– Ну что ты, Зина, как ребенок, – рассердилась Табачкова. – Пленка и впрямь кончилась.
Смурая перемотала кусок пленки назад и опять на короткий миг они увидели покойного супруга Зинаиды Яковлевны. Такой же крупный, мордатый, как она, Петр Черноморец сидел за столом и за обе щеки что-то яростно и весело уплетал. И то, что на самом деле от него давно уже остались одни косточки, а вот сейчас, в этот короткий миг он был жив-здоров, краснощек и даже заговорщицки подмигивал им, так поразило подруг, что, когда аппарат заглох, они еще долго сидели недвижно и безмолвно.
А потом гостьи как-то сразу засобирались домой, распрощались с Анной Матвеевной, и она, закрыв за ними дверь, осталась грустная и несколько ошеломленная случившимся. Аппарат стоял там же, на столике, но решила отложить просмотр на завтра.
Ты взглянул на меня, и я узнала, какое у меня лицо.
Ты заговорил, и я поняла, что до сих пор была глуха.
Три года я водила экскурсии, заученно повторяя: "Крым – музей под открытым небом". Но увидела твои картины, и приевшаяся фраза обрела смысл.
Не раз стояла на севастопольских бастионах, у генуэзских крепостей, рассказывала о Бахчисарайском фонтане, ходила по Никитскому ботаническому, взбиралась на Кара-Даг, притрагивалась к мраморным колоннам разрушенных временем базилик, рассматривала осколки гранат. И только с тобой поняла:
Не осколки гранат держала в руках – бессмертие.
Не к мраморным колоннам прикасалась – к красоте.
Не по скалам взбиралась – по вечности.
Как с борта самолета увидела вдруг вместо "всесоюзной здравницы" крохотный макет земного шара с климатом и природой чуть ли не всех материков, с отголосками культур множества народов.
Накрой свою ладонь моей ладонью и не говори о возрасте.
Мы сейчас ровесники. Мы идем по древней земле как сто, тысячу, больше лет назад. Над нами то же небо, что когда-то светилось над головами киммерийцев, тавров, эллинов. И тот ветер, что надувал паруса аргонавтов, плывущих мимо полуострова за золотым руном, гладит сегодня наши щеки.
Было одиннадцать ночи. Чувствовала она себя усталой и разбитой. Взобралась на стул, сдернула с окна плед. Квадрат его, очерченный с трех сторон домами, показался уныло враждебным. Квартира ее была расположена по центру, слева и справа светились пятна чужих окон. Отсюда просматривалось полгорода. Он лежал в котловине, подернутый легким смогом. Вглубь и вширь мерцали огни и, теряясь на горизонте, растушевывались по небу неярким заревом. Непривычная для уха тишина настораживала – ни шума автомобилей, ни гудков поездов.
Трудно представить, чем теперь заполнится ее жизнь. Привыкла вечно о ком-то хлопотать, кого-то обхаживать: то детей, то старушку мать, то Сашеньку. Первой ушла мать, по-настоящему безвозвратно – умерла пятнадцать лет назад. Потом оперился и улетел Мишук, за ним Валерик. Теперь вот и Сашенька... А ее организм по инерции излучает тепло, и запасов этого тепла хватит надолго. Но если не на кого будет его истратить, то однажды оно взорвет ее изнутри, и это будет конец.
Что же все-таки случилось? Почему он ушел? Разве можно в таком возрасте переиначивать себя? Разве не тревожат все чаще и чаще мысли о вечной разлуке, которая уже не за горами, и разве при этом не хочется крепко прижаться к родной душе, в чьих глазах навсегда запечатлен твой молодой облик и время не властно стереть его?
Так, размышляя, она глядела в ночь, залитую огнями, и не заметила, как прислонилась к переплету окна и задремала. Но едва смежила веки, за стеной заговорило радио.
– Что за безобразие, – пробормотала, встряхиваясь. – Днем не могли наслушаться.
За стеной будто услышали ее недовольство – радио тут же смолкло.
Не зажигая света, переоделась в ночную сорочку и с удовольствием улеглась на прохладной простыне. С минуту лежала, наблюдая за бликами уличных фонарей на потолке, и собралась было окунуться в сон, когда радио опять включили. Хотела постучать в стенку, однако показалось, что радио говорит где-то наверху. Или, может, в квартире слева? Села. Открыла глаза, и снова стало тихо.
– Бред какой-то, – сказала, откидываясь на подушку. Едва зажмурилась, как радио вновь включили.
Минут пять Анна Матвеевна заинтересованно то открывала, то закрывала глаза, и радио то смолкало, то звучало вновь. Впрочем, она уже сомневалась, радио ли это? Что-то не похоже: обрывки предложений, слова, произнесенные тоном, каким обычно говорят в быту. Голоса наслаиваются, перебивают, заглушают друг друга. Но из этой неразберихи можно выделить отдельные слова, фразы:
"...такая потеря, что... к рассвету все будет... Володечка!.. мезозойская эра... вырежи эти полоски... стучит день и ночь... не путай божий дар... тигр скачет через "о"... закадрили ребятушки... Лимонников я, Лимонников... кизиловое, говорю... завтра обязательно подведем итоги... пожалуйста, не огорчайся... звереныш..."
И, перекрывая всех, очень четко, близко, будто в ее комнате, тоненький женский голосок грустно выводил:
"Чистого неба, дальних дорог, зеленого луга, быстрых ног!"
Вскочила. Слуховые галлюцинации? Но почему они исчезают, стоит открыть глаза? Вытерла проступившую на лбу испарину, прошла на кухню, включила свет, нашла таблетку валидола.
Что ни говори, все-таки день был сумасшедший. Переутомилась. А, может, простыла под струями поливальной машины?
В хаосе ящичков кухонного стола отыскала градусник, села на табуретку и несколько минут сидела недвижно. Тридцать шесть и восемь.
– Чушь собачья, – громко сказала она, подивилась собственной грубости выражение явно из лексикона Черноморец – и, стараясь придать шагу бодрость, вернулась на диван. Сна как не бывало. Некоторое время лежала, боясь закрыть глаза. Уже было начала сомневаться в своем слуховом обмане, но зажмурилась, и голоса вновь обрушились на нее.
Тогда она по-настоящему испугалась. Встала, позажигала в доме все лампы. Отдавая отчет в нелепости своих действий, заглянула в ванную, туалет – никого. Опять прошла на кухню, заварила чай, выпила стакан чаю с кусочком торта.
Господи, неужели возрастной психоз? И отчего при открытых глазах тишина, а стоит закрыть и... Уже ради интереса снова зажмурилась. Тихо. Лишь за стеной у соседей шумит сливной бачок. Вернулась в комнату, и, как только сомкнула веки, голоса прилетели опять.
Выходило, что в кухне она – нормальный человек, а в комнате галлюцинирует. Что-то не то. Однако наблюдение немного взбодрило: хоть есть, где уснуть...
Принесла в кухню толстое ватное одеяло, бросила на пол. Проверила вентили на газовой плите и колонке и хотела уже лечь, но раздумала. Сна не было ни в одном глазу. И так ли обязательно спать, если не хочется? На работу не идти, днем отдохнет. Теперь может хоть вверх ногами ходить никому нет до нее дела.
Придя к такому выводу, Анна Матвеевна вернулась в комнату, вновь поставила на проигрыватель танец Брамса, сильно приглушив звук. Заправила в проектор самый большой моток пленки, включила аппарат и, отгоняя мысли о голосах, поудобней расположилась на диване.
В этот раз Сашенька сидел во дворе их старого дома и мастерил скворешню. У ног его вертелась Чернушка, старая умная дворняга. Она виляла хвостом, преданно заглядывая хозяину в глаза. Это ее променял потом Сашенька на кудрявую болонку. А Чернушку пристроил у сторожа продуктовой базы. "Не на улицу же выбросил", – оправдывался перед самим собой, домашними и друзьями. А ей это предательство долго снилось. Болонку она так и не полюбила, и ее вскоре подарили приятелям.
Сейчас этот эпизод предстал в иной окраске. Преданность, оказывается, уважают, но не ценят. И даже где-то а глубине души презирают. Будь она менее привязана к Сашеньке, изменяй ему, возможно, он крепче держался бы за нее. Но она никогда не умела хитрить, и вообще ей претила всякая наука страсти нежной, лживая, лицемерная. Она считала, что отношения между мужчиной и женщиной должны строиться естественно, открыто, без хитроумных тактик, ловушек и сражений.
Забавный кадр – Сашенька выкручивает и развешивает на веревке белье. Идиллия. Да только почти инсценировка, потому что подобное случалось редко – она не перегружала его по хозяйству. Разве что порой находила какую-нибудь мастеровую, чисто мужскую работу – побелить стены, подлатать полы, или сколотить стеллажи для домашней утвари.
А это на маевке за городом – машбюро с мужьями. Петр Черноморец удит рыбу, а Сашенька в футболке и спортивных тапочках, как мальчишка, гоняет мяч. И даже здесь, перед камерой, на него поглядывают женщины...
Один кадр сменялся другим. Анна Матвеевна просматривала пленку за пленкой, озвучивая прошлое танцем Брамса. Полустертые в памяти события обретали реальность, отдаляя и от приключившихся с нею бед, и от слуховых фантомов. Незаметно для себя она очутилась по ту сторону настоящего. Там не было ни обид, ни болей. Там не думалось ни о старости, ни об одиночестве, не тревожили никакие голоса. Туда можно было возвращаться вновь и вновь, стоило лишь протянуть руку к проектору. При желании там можно было остаться навсегда...
Была глубокая ночь, когда она выключила аппарат и улеглась на полу в кухне. Долго ворочалась, думая о завтрашнем дне, о том, что начнет его с дальнейшего просмотра пленки, а потом обязательно запишется на прием к врачу. Почему-то галлюцинации теперь не так волновали. Куда важней казалась возможность вернуть хоть кусочек прошлого.
Лишь под утро, когда со двора донеслось шарканье дворницкой метлы, провалилась в беспокойный сон. Ей приснился Сашенька. Он был в старой военной гимнастерке и порванных кирзовых сапогах. Голову его перевязывал бинт с пятнами крови на лбу. Сашенька брел по длинной чавкающей дороге в шеренге таких же, как сам, изможденных людей, за плечами болтался автомат. Она подбежала к нему, схватила за руку и вырвала из шеренги. Привела домой, разогрела на примусе воду, раздела догола и, как самого дорогого ребенка, стала обмывать. Потом уложила в постель, подняла глаза и увидела за окном Аннушку Зорину, летящую верхом на огромной черной птице. Шею Аннушки обматывал легкий шарф, лицо закрывали огромные светящиеся очки-фары. Шарф тянулся за ней голубой лентой, к концу которой прицепилось курчавое облако.