Текст книги "Моя сумасшедшая"
Автор книги: Светлана Климова
Соавторы: Андрей Климов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– В конце двадцать второго.
– Ну, это неважно… – Рубчинская потянулась за папиросой. Филиппенко чиркнул спичкой, дал ей огня и прикурил сам. – Были упорные слухи, что брат ушел с частями Деникина, но это вранье. Я хорошо помню, как закрыли гимназию, а учащихся вместе с босяками из трудармии стали что ни день гонять на расчистку развалин в районе заводов… А когда в декабре тридцатого отца арестовали вторично, наша семья была уже окончательно и бесповоротно нищей. Даже без собственного угла. Мы все ютились у маминой близкой подруги, возле Сумского рынка, ее еще не до конца уплотнили. Лишь спустя два года папа нашел место, и родители получили ордер на две смежных комнаты в коммуналке – достаточно просторных, даже с балконом… К Балию на прием я пошла, когда уже никакой надежды не оставалось. Даже те, кого мы считали самыми близкими, обходили нас десятой дорогой… Всех, кто был арестован вместе с папой, отправили в ссылку…
– Но ведь обошлось? – перебил Андрей Любомирович.
– …А он продолжал сидеть в подвале на Совнаркомовской, – упрямо продолжала она. – Балий принял-таки меня, и выяснилось, что адвокат Рубчинский проходит по совершенно другому делу. И судьба его решается не здесь, есть и повыше товарища Балия – это его слова. Я ушла ни с чем. А через пару недель папу освободили, и Вячеслав Карлович вплотную занялся мною.
– Бог мой, дорогая, какие ужасы вы рассказываете! – всплеснула руками Вероника. Андрей Любомирович поморщился, но сдержал себя. – Ни о чем таком я и не подозревала. Знаете, я даже издали побаиваюсь смотреть на вашего мужа.
– Не так уж он и страшен, – возразила Юлия. – Обычный стареющий мужчина. Не без комплексов. С путаной биографией – я и по сей день не знаю, есть ли у него родня. Твердолобый. И не думаю, чтобы он когда-либо был счастлив.
– Однако при больших чинах. Может себе кое-что позволить, – Филиппенко издал короткий смешок.
– А вы? – Юлия поднялась со стула. – Вы разве бедствуете, Андрей Любомирович?
– Где уж нам, Юлия Дмитриевна, с нашим носом калину клевать. Мы люди маленькие. – Он с сожалением покосился на опустевшую бутылку. – Я, например, даже напиться как следует не могу… Уже покидаете нас? Жаль, очень жаль… И все-таки – вопрос, или, как у актеров говорится, «реплика на уход». Вот вы, насколько я понимаю, вышли замуж… вынужденно. А дальше-то?
– Вы что, собственно, имеете в виду? – Рубчинская, уже стоявшая на террасе, обернулась и в упор взглянула на Андрея Любомировича.
– Любовь, что ж еще, – произнес он с неизвестно откуда взявшейся злостью.
– Мои родители останутся в живых и не будут голодать. Отцу, если диагноз все-таки подтвердится, сделают операцию в Москве, а может, и в Праге. Если объявится Олег и его арестуют, то сразу не расстреляют. И Соне позволят приехать и беспрепятственно выпустят обратно. У вас больше нет вопросов?.. Тогда извините – за мной вот-вот должна прийти машина.
– Дорогая, погодите, я провожу! – Вероника Станиславовна порывисто шагнула к гостье. – У меня для вас маленький презент… И цветы, цветы не забудьте! Андрюша, подай, пожалуйста…
Он неподвижно следил за тем, как женщины покидают столовую. Юлия, так и не сочтя нужным проститься, шла с вызывающе прямой спиной, вполголоса обращаясь к жене. Вероника… Глядя на нее, Андрей Любомирович вдруг вспомнил, как неистово добивался ее, сколько ушло на это сил и как он был счастлив, когда она наконец-то сдалась.
У двери жена обернулась, взмахнула тюльпанами и укоризненно взглянула на него. С кончиков стеблей на светлые ясеневые доски пола капало.
– Андрей, ты сегодня словно с цепи сорвался, – еще не войдя, начала Вероника Станиславовна.
– Не повышай голос, пожалуйста!
– Чем тебе девочка-то не угодила? – продолжала она, но уже сдержаннее, подходя и наклоняясь к мужу. – Чем? Тем, что пытается спасти близких? Ты просто не способен понять, какая это жертва для женщины!
– Я не доверяю этой твоей… девочке. Сядь, выслушай спокойно. Неужели ты не понимаешь, – Андрей Любомирович развернулся вместе со стулом, – что Балий использует жену? Она бывает не только у нас. У ее близких обширные знакомства среди интеллигенции…
– Чушь, – перебила Вероника Станиславовна. – Тебе прекрасно известно, что Юлия живет в клетке. Назвать ее золотой – язык не поворачивается. Мне искренне жаль ее. Она в кино без его разрешения сходить не может. Сидит взаперти, как деревенская старуха. И отпускают ее только к родителям.
– Шла бы на службу. Работают же жены наркомов.
– Да что с тобой творится! Откуда эта злость, Андрюша?..
– А откуда Рубчинская узнала о Хорунжем? От Настены? Да кто в это поверит!.. – Он понизил голос до драматического шепота.
– При чем туг Настена? – удивленно проговорила Вероника Станиславовна, осторожно касаясь его плеча. – Юля в дружбе с Лесей, его падчерицей. И если бы она знала, мне бы первой сказала…
– Первой… Не трогай меня, Вероника!
– Ну, совсем расклеился. Успокойся, Андрей, возьми себя в руки! – Вероника Станиславовна нахмурилась. – Погоди… Я, кажется, понимаю… Господи, да ведь ты все на свете перепутал! Юлия говорила о совершенно другом человеке – нашем здешнем соседе…
– Что за сосед?
– Бушмак.
– Этот пьяница?
– Очнись! Какой пьяница? Ты же сам каждый день видел его с балкона – дома-то почти напротив!
– Так это Зюк? Черт!.. – Андрей Любомирович ошеломленно заморгал. – Он ведь, кажется, не голодал, Настена что ни день туда носила… Книги брал… Вот так номер! Он же моложе меня…
Юзик Бушмак, по-местному Зюк, жил бобылем в полуразвалившейся хате на том же краю поселка, где стояла бывшая усадьба Рубчинских. Это соседство стало предметом торга, когда Андрей Любомирович обсуждал с адвокатом условия покупки. Покосившаяся серая развалюха с мутными стеклами, щербатым порогом со следами топора и постоянно распахнутой настежь дощатой дверью портила красоту холмов и речной излучины, так славно вписывавшейся в оконный проем его будущего кабинета.
«Да что вы такое говорите! А кто, по-вашему, присмотрит за домом, когда вы зимой переберетесь в город?» – возмутился адвокат и повел Филиппенко знакомиться с Зюком. Тогда запомнились только пронзительно синие глаза, бритое желтое лицо с ввалившимися щеками и растерянная улыбка, когда они обменялись рукопожатиями. Зюк оказался предельно скуп на слова и довольно чисто, хоть и бедно, одет.
«Кто он такой, – поинтересовался Андрей Любомирович, когда они с Рубчинским вернулись на дачу, – и почему там все так запущено? Ведь вроде не больной, не немощный?» «Душа-двойник, – последовал загадочный ответ, – а такой душе все едино. Да вы не думайте, Бушмак – неплохой человек. Ему чужого не надо». – «А родня?» – «Мой покойный отец, – усмехнулся Рубчинский, – рассказывал, что эта хата стояла здесь и тогда, когда никаких дач не было. Ни частных, ни государственных. Зюк здесь и родился, а мать его умерла родами. Об остальных ничего не известно. Тогда, конечно, все выглядело иначе. Вы заметили – вокруг был большой сад. Яблони за баней видели? Анисовка. Старые, наполовину высохшие, но все еще плодоносят». – «Сад этот сильно смахивает на джунгли, а считать баней два десятка сгнивших бревен я категорически отказываюсь». – «Не знаю, не знаю, – пожал плечами адвокат, – лично мне Зюк по душе, мы с ним всегда ладили. У него золотые руки, поверьте, и дом когда-то, был как картинка в журнале „Поместье и усадьба“ – помните такой?.. Все меняется, не один Бушмак…»
Разговор с Рубчинским примирил Филиппенко со странным соседством. Сколько их, нищих, заброшенных, с темной судьбой, роется под корой жизни.
– Значит, умер, – повторил Андрей Любомирович. – Это неожиданно. Почему? Он что – до сих пор там?
– Да. – Жена быстро взглянула на окно и отвела взгляд. – Пришлось детей весь день держать в саду. Из местных никто не приходит – боятся. А нашла его Настя, еще утром. Понесла поесть, как обычно, а он на полу, лицом вниз. Весь в крови. Как-то все это… жутко.
– Надо звонить в город Охрименко, – дернулся Андрей Любомирович. – Нельзя же так оставлять!
– Я как подумаю, – не слушая, прошептала жена, – что он там совершено один…
– Охрименко пришлет людей. Нужно же похоронить по-людски. А хату – к дьяволу, на дрова. Вместе с баней, чтоб глаза не мозолила.
– Не вмешивайся в это, Андрей, – твердо проговорила Вероника Станиславовна. – И вообще ни во что не вмешивайся. Откуда нам знать, как и почему он умер. Юлия – она Бушмака помнит с детства – уже звонила с дачи в районный отдел. Потом заплатила поселковым, и те пришли и переложили его на кровать. Может, это и не по правилам, но милиции нет и нет. Она и свечи в изголовье зажгла…
– «Дёрзкий!» – пробормотал Филиппенко. – А я-то решил, что она о Петре…
Жена взглянула с недоумением.
– Давай сегодня уедем отсюда, Андрюша, – неожиданно попросила она, хватая его за руку. – Позвони в гараж.
– А дети?
– Дети останутся с няней.
– Нет, Вероника. Не хочу я никого ни видеть, ни слышать. Вся эта кутерьма вокруг Хорунжего. Звонки за полночь, трескотня, охи, вздохи… Кто-нибудь из моей банды полупьяной явится непременно… Нет, утром поеду. И один.
– Не бросай меня!
– Успокойся, дорогая, – Андрей Любомирович коротко приложился к мягкой щеке Вероники Станиславовны. – И выкинь из головы этого человека – лежит себе и лежит. Покоится, так сказать, с миром.
Неожиданно ему пришло в голову, что он и сам не знает, кого имеет в виду – едва знакомого отшельника-соседа или того, кого когда-то считал другом и соратником. Поэтому добавил:
– Все равно тебе не сегодня завтра придется ехать в город. Я в комиссии по организации похорон. Тут уж не отвертишься.
3
Андрей Любомирович оказался прав.
Днем позже его жена уже примеряла в спальне городской квартиры соответствующее моменту платье. Блестящий аспидно-черный шелк, но, к сожалению, чересчур открытое. Для траурной церемонии не годится. Она любила легкое, светлое, и это платье – в прошлом вечернее, для выходов в театр и концерты, – было в ее гардеробе единственным.
Перебрав все, что попалось под руку, Вероника Станиславовна отложила платье в сторону. Пожалуй, придется остановиться на темной кружевной шали и черных перчатках к серому костюму из тонкой шерсти. Букет бледных тепличных лилий, ненакрашенный рот – достаточно. До отъезда на кладбище нужно еще успеть выпить кофе и позвонить на дачу – как там дети.
Соседа Бушмака похоронили вчера в полдень. Прибывшая поздно вечером группа оперативников – ведь случилось не где-нибудь, а в соседстве с дачами двух наркомов и секретаря ЦК – установила, что смерть была естественной и мгновенной: остановка сердца. Этим и объяснялись ушибы и ссадины на лице покойного. «Зарыли Зюка, – шмыгая, сообщила Настена, – как шелудивого пса. И отпеть некому, попа днем с огнем не достать». Вероника Станиславовна выдала три поллитры казенной, сдобных сухарей и леденцов – пусть поселковые помянут.
Тем временем Андрей Любомирович стоял в почетном карауле у гроба.
В актовом зале писательского клуба были распахнуты все двери, ряды плюшевых кресел и ковровые дорожки убраны. А на подиуме, среди бутафорских венков, вянущей на глазах сирени и нарциссов, смирно лежал тот, кто напоследок сумел-таки взорвать оцепенение столицы.
Впервые лицо покойного Филиппенко увидел сверху и слева, и в этом необычном ракурсе оно показалось ему помолодевшим, замкнутым и скульптурно завершенным, будто последнее принятое решение раз и навсегда стерло все лишнее. Эту мучительную выразительность, избыточную подвижность черт отмечали многие, относя ее на счет постоянно взвинченных нервов, а в последнее время и алкоголя. Теперь Петр казался спокойным – вот чего ему никогда не хватало при жизни.
Одного взгляда оказалось достаточно. Андрей Любомирович отвернулся и больше не смотрел: как раз отсюда, слева, был хорошо заметен кровоподтек, бурое пятнышко на белке глаза самоубийцы, наполовину прикрытого вспухшим желтым веком. Эта крохотная деталь, не имеющая уже никакого значения, пугала и отталкивала.
В остальном все шло, как полагается.
За время, отведенное для прощания, у гроба побывало партийное и советское начальство – не из высших сфер. Далее – те, кто считал себя единомышленниками покойного, потом гурьбой пошла разношерстная литературная и журналистская братия, актеры, художники – кто знал, любил и ценил. Простая публика в ожидании топталась перед входом – неожиданно огромная, растекшаяся до угла Пушкинской толпа. Однако последовала команда с самого верху – с прощанием уложиться в сорок минут, и без десяти десять тяжелые двустворчатые дубовые двери писательского клуба, знаменитые своей затейливой резьбой, были закрыты для посторонних.
Утром Андрей Любомирович, сделав над собой значительное усилие, поднялся в квартиру Хорунжего, чтобы выразить соболезнование вдове – Тамаре Клименко. Одно дело официальная церемония, и совсем другое – соседство по подъезду. Звонок был отключен, и пришлось осторожно постучать. Дверь на мгновение приоткрылась и тут же захлопнулась. В щель он едва успел разглядеть Тамару.
Пришлось ретироваться ни с чем.
И сейчас она никого к себе не подпускала со словами утешения. Отворачивалась, как от пустого места. Она простояла рядом с мужем все то время, пока тяжелый, обитый крепом и кумачом гроб устанавливали на подиуме, пока члены комиссии распределяли дежурства, пока ждали приезда руководства. Потом ее отвели к оставленным в углу креслам, где, согласно регламенту, полагалось находиться близким покойного. Ее костистая, заметная издалека фигура сразу съежилась, обмякла под мешковато сидящим черным платьем, измученное лицо исказилось, и Филиппенко успел заметить, как Тамара оттолкнула руку дочери, протянувшей ей платок.
Их, родственников Хорунжего, кроме жены, было всего трое. Он сразу узнал среди них мать Петра. Сходство было бесспорным – те же густые брови, тот же смуглый и чистый лоб, шляхетская осанка. Падчерица, Олеся, бледная, с непокрытой головой, не отрывающая глаз от паркета. Ее жених Никита держался поодаль. Простодушное, со здоровым румянцем, лицо этого широкоплечего и, видно, физически очень сильного парня выглядело вконец расстроенным.
Время, отведенное для прощания, заканчивалось, и зал понемногу пустел; молчаливой чередой потянулись к выходу члены комиссии, следом персонал начал выносить венки. Шестеро заранее назначенных литераторов – из тех, что помоложе, подняли гроб с подиума, и Петр Хорунжий неспешно поплыл к ожидавшей у входа полуторке с опущенными бортами, задрапированными кумачом.
Филиппенко вышел на воздух в числе последних и взглянул на часы.
Небо было высокое, синее, как дрезденский фарфор, и без единого облачка. Поэтому, когда оркестр школы Красных старшин грянул Шопена, музыка эта, полная сиплых вздохов и медных восклицаний, показалась совершенно неуместной.
Полуторка тронулась, и толпа, постепенно растягиваясь, повалила следом. Процессия направлялась к старому кладбищу – не к тому, которое лет пять назад снесли подчистую, вымостив на его месте черным диабазом громадную площадь перед зданием Госпрома, а к Первому городскому, вдоль трамвайной колеи. Мимо облупленных фасадов старых доходных домов на Пушкинской, недостроенных общежитий, через пустырь, за которым торчала наглухо заколоченная кладбищенская церковь, – к главным воротам. Многие шли по тротуарам, но и без того процессия растянулась на квартал, надолго остановив трамвайное движение.
У входа на кладбище теснились легковые автомобили, большинство с ведомственными номерами, и молча толпился народ. Толпа с каждой минутой росла, но кладбище было оцеплено двойным кольцом милиции, и на территорию никого не пропускали.
Перед тем как пройти за ворота, распахнувшиеся, чтобы пропустить полуторку с гробом, Андрей Любомирович задержался у входа и отыскал взглядом Веронику. Жена стояла у машины, переговариваясь с водителем. Он сразу же направился туда, чтобы отвести ее к остальным женщинам – к тем, кого она хорошо знала. На кладбище будут Майя Светличная и Фрося Булавина – невеста Ивана Шуста. Шуст, как и сам Филиппенко, состоял в комиссии, и вряд ли бы это обрадовало покойного.
Зная, что на кладбище повсюду расставлены люди Балия, он, уже миновав милицейский кордон, вполголоса предупредил жену держать язык за зубами, избегать разговоров с незнакомыми, а когда все кончится, не задерживаться и ждать у машины.
Кроме того, ему предстояло в числе первых произнести прощальное слово.
Сам полпред ОГПУ по Украине, которому знающие люди уже прочили пост наркома внутренних дел, находился недалеко от свежевырытой могилы, но как бы в стороне и, казалось, никакого отношения не имел ни к этой могиле, ни к своим подчиненным, ни к тому, что творилось за воротами кладбища. Вячеслав Карлович присутствовал как частное лицо. В плаще, несмотря на теплую погоду, застегнутом на все пуговицы, в светло-коричневой фетровой шляпе, твердо насаженной на острую лысеющую макушку и затеняющей лицо полями. Рядом стояла его молодая жена как бы в полутрауре – темная кружевная косынка, оттеняющая медный блеск пышных волос, рука, прижимающая букет к узкому бедру, обтянута черной лайковой перчаткой.
И ее, и Вячеслава Карловича исподтишка разглядывали – Юлия все время чувствовала на себе внимательные и настороженные взгляды. Не удивительно – едва ли не впервые она появилась на людях с мужем. Отца и матери здесь не было и быть не могло, хотя родители высоко ценили книги Хорунжего и его самого знали достаточно близко. Сразу после похорон Юлия собиралась отправиться прямо к ним: врачи все еще настаивали, чтобы отец не выходил из дому, и это ее тревожило. Она поискала знакомые лица среди тех, кто получил пропуска на кладбище, – народ начал подтягиваться к валу из венков, окружившему глинистую яму, – и увидела Олесю Клименко. Девушка стояла в стороне от всех.
В этом не было умысла: спускаясь по широким ступеням писательского клуба, Леся угодила каблуком в трещину между гранитными блоками, оступилась и подвернула ногу. Никита тут же подхватил, довел до чьей-то машины, усадил и отправил, а сам вернулся к Тамаре и матери Хорунжего и вместе с ними шел за гробом.
«Эмке» пришлось двигаться в объезд, но все равно они далеко обогнали траурный кортеж. У ворот кладбища к машине бросился, козыряя на ходу, милиционер. Распахнул дверцу, а заметив, что девушка прихрамывает, вежливо предложил проводить. Олеся отказалась и заковыляла по главной аллее. Единственное, чего ей сейчас хотелось, – остаться одной.
Через некоторое время на аллее показался разукрашенный полотнищами кумача грузовик. За ним к месту захоронения вразброд тянулась избранная публика. Однако Олеся не спешила присоединиться к тем, кто пришел сам или был назначен участвовать. Щиколотка распухла, но уже не ныла, и обморочная желтизна удлиненного, слегка цыганистого лица девушки была вызвана вовсе не этой болью. Она провела ночь без сна и держалась из последних сил, чтобы не предать Петра слабостью или слезами до самого конца.
Девушка закрыла глаза и изо всех сил сжала кулаки. Ногти до крови впились в ладони. Господи, как же она ненавидит их всех: и ближних, и дальних. Никто не удержал его, не остановил – ни один! Она знала, что это невозможно: он всегда все решал сам, но ведь наверняка был хотя бы крохотный шанс!.. И проститься с Петром ей тоже не дали. Тело доставили в морг Института судебной экспертизы, а из морга – прямо в писательский клуб. Кто одел его, кто последним видел его плечи, маленькие сильные кисти, родинку на правом запястье? Кто последним поцеловал его упрямо сжатый рот?..
Не она…
Неожиданно приехала из Полтавы бабушка, вся в черном, молча обминала углы, исподлобья скорбно поглядывала на нее; матери не было дома с утра четырнадцатого. Олеся собиралась на рынок в надежде раздобыть ранней зелени и – как ей давно хотелось – творога. Петр должен был вернуться дня через три, и тогда бы она улучила момент и все ему сказала… Уже на пороге бабушка позвала ее к телефону, и, пока она коротко говорила с Никитой, вдруг прижалась лицом к ее спине и всхлипнула. Леся обернулась, весело чмокнула ее и побежала вниз.
Никита ждал на углу. Не здороваясь, он грубо брякнул: «Хорунжий застрелился!» – «Какой Хорунжий? – она, не понимая, вопросительно смотрела на его красное злое лицо. – Ты врешь. Мне сказали бы первой…» – «Твой отчим умер… Леся! Дай руку! Куда ты? Я ни в чем не виноват. Твоя мать просила сообщить…» – «Убирайся! – закричала она. – Лучше бы ты молчал. Лучше бы я никогда ничего не знала!..»
Потом ее от всего отстранили. Заставили сидеть у себя в комнате и сходить с ума. Мать за два дня стала похожей на головешку с пожарища. Все время что-то бессвязно бормотала, взгляд ее тупо блуждал, а когда кто-нибудь приходил, бросалась к вошедшему с криком: «Как он мог? Как посмел!?» Потом постучалась маленькая Майя Светличная, вошла, присела на краешек постели, сверкнула изумрудными глазами и произнесла: «Петр был следующим. А Тамару не суди. Позаботься о своем будущем. Тебе, девочка, нужно как можно скорее уезжать отсюда»…
Леся оторвала глаза от земли под ногами – сухая хвоя, космы тонкой травы, мелкий мусор.
Площадка вокруг могилы уже до отказа заполнилась людьми. Стоял красный с черными фестонами ящик, в котором восковой куклой в атласной упаковке, весь в мятых цветах, лежал Петр. Однажды он сказал, что умирать необходимо, что после смерти человек возвращается к самому своему началу – и ему больше нечего скрывать от мира: ни слабость, ни страх, ни собственную подлость, ни желания.
Невыносимо было смотреть в ту сторону. Чтобы не выдать себя, Леся исподлобья огляделась.
Она сразу же заметила Юлию Рубчинскую, давнюю приятельницу, еще со времен музыкальной школы. Нынешняя Юля… Ее кружевные перчатки, дорогой костюм, белолицый, с намечающимся брюшком мужчина в широкополой шляпе, тесно стоящий рядом, – все это было тем, о чем Петр, посмеиваясь, говорил: «Piд розпадається, а клас стоïть». Мужа Рубчинской он называл «хижак гостроголовий» и не судил Юлию: «Вона помилилася. Твоя, Лесю, колежанка, схожа на всю Украïну – хай недобре, аби живi…»
Неожиданно встретившись взглядом с Рубчинской, она вздрогнула: все что угодно можно было прочесть на этом тонком чистом лице, только не скорбь. Они обе знали – смерть ничего не меняет, любовь не умирает вместе с человеком. И тот, кто стоит рядом с нею, пряча лицо под шляпой, к ее любви не имеет отношения.
Однажды Петр рассказал ей о муже Юлии. Дело было на охоте – травили кабана по чернотропу, и Хорунжему выпал стрелковый номер рядом с Балием. «Азартный, почище меня, – Петр щурился, что-то недоговаривая, стряхивал пепел с папиросы. – Весь раскрывается, но вдруг замечает, что что-то не так, свирепеет и тут же напяливает эту свою непроницаемую личину. Пот не просох на лбу, а глаза уже каменные, руки не дрожат, и упаси Господи промажет – никому мало не покажется… Мне даже не по себе стало… А после охоты – под водочку, как заведено, – мы малость побеседовали с Вячеславом Карловичем. Поначалу он полез было ко мне в душу, это у него профессиональное. Я отшучивался, а потом вдруг понял – кто он. Ты удивишься. Особоуполномоченный ОГПУ, шишка, ему наркомы и секретари ЦК не указ. Но и этого мало. Он, понимаешь ли, решил, что самого Бога держит за бороду. Все они там, в больших кабинетах, верят, что распоряжаются ключами от рая. Спрашивает с укоризной: что ж вы тут, письменники, все к лешему прошляпили? Что именно, извините? – интересуюсь. – А, говорит, Мессию. – Кого-кого? – удивляюсь. – Мессию, – и кивает. Чем вам чека не коллективный Мессия? Блок, поэт, уж на что не наш, и тот догадался… – Тут я вдруг разозлился. До Блока мне дела нет, говорю. Мало ли что ему в голову взбрело. Иисус-то ведь не приходил – или у вас другие сведения? – Смеется вполне искренне. А потом: вот вы как будто неглупые люди. Не все, правда. Но неужели ж вы и в самом деле думали, что революционный вихрь сметет весь старый хлам, а потом на чистом, так сказать, поле само собой восстанет Царство Божие? Без нас? Роковое, знаете, заблуждение. Без нас вам никак не справиться…»
Она вздрогнула: бесшумно приблизился Никита и бережно взял ее под руку.
– Сейчас начнут, – шепнул он. – Как ты, Олеся?
Она не ответила. Его рука была теплой и надежной. Она уже позволяла ему обнимать себя, но ни разу они не были близки по-настоящему. Никита и в самом деле оказался лучшим из всех ее сверстников – выбор Петра был безошибочным.
Именно тогда они с Хорунжим впервые по-настоящему поссорились, и тут на глаза ей попался Никита. От того, что она обратила на него внимание, он окончательно потерял дар связной речи. Хотя и говорить им было особо не о чем, оставалось целоваться. Никита оказался неловким, очень добрым и милым. Леся узнала, что его родители живут в России, где-то за Уралом, а сам он заканчивает здесь сельскохозяйственную академию. Петр Хорунжий был в приятельских отношениях с мужем Никитиной тетки. Звали его Федор Степанович, он был отличным ветеринаром, а заодно – страстным охотником. Непонятно, как уж это в нем совмещалось.
А познакомились они с Никитой сразу после того, как Фрай, щенок спаниеля, принадлежавший Юлианову, подхватил чумку. Фрай уже едва дышал, когда было решено везти его к Федору Степановичу. Одолжили машину у Булавина, за руль сел Юлианов, рядом Петр, а на заднее сидение – Леся со щенком, завернутым в шерстяной платок. Неизвестно, почему оба ее спутника всю дорогу отпускали шуточки и хохотали, тогда как Леся, держа на коленях умирающего пса и едва не плача, осторожно гладила его, трогала горячий, в шершавых корках, нос и уговаривала подождать.
К счастью, приехали быстро – ветеринар жил в ближнем пригороде. Дверь открыл рослый, угрюмого, как ей показалось, вида парень и тут же принял у нее Фрая. Это и был Никита Орлов.
Потом, уже после того, как Федор Степанович сделал все необходимое, сели за стол. Обедали со спиртным, Петр продолжал дурачиться, поддразнивать Лесю, болтать глупости. В конце концов она, разозлившись, заявила, что не поедет в одной машине с двумя старыми и вдобавок нетрезвыми идиотами, а домой доберется сама. И удивилась: отчим как будто даже обрадовался этому. Вскоре оба уехали, а Олеся с симпатичной теткой Никиты – звали ее Саломеей – долго пили чай, а ближе к вечеру Никита вызвался отвезти ее на бричке в город и пошел запрягать.
Потом они бесконечно долго тряслись по ухабам. Олеся отмалчивалась, а Никита от природы был не из разговорчивых. Она сошла на Красных Писателей, неподалеку от дома, буркнула «спасибо» и даже не оглянулась, уходя.
Гораздо позже она поняла, что Хорунжий все это спланировал: и знакомство, и ссору.
Щенка Федор Степанович поставил на ноги в две недели. Никита привез Фрая все на той же бричке и с тех пор стал изредка заглядывать к ним после занятий. Тамара его тут же окрестила «наш женишок», а Хорунжий только ухмылялся. Иногда они с Никитой усаживались за шахматы; в такие вечера Леся закрывалась у себя и не входила в кабинет отчима…
Теперь – пустой, полутемный, с задернутыми шторами. Там его книги и навсегда погашенная настольная лампа.
От этой мысли внутри у нее все помертвело. Чтобы не расплакаться, Леся глубоко вдохнула, прикрыла глаза и тут же почувствовала тошноту. Ком подступил к горлу, она сглотнула, пытаясь избавиться от ужасного вкуса во рту, и напряглась как струна. Вот оно – опять. То, что она подозревала и чего боялась…
В конце апреля Никита на неделю уехал к родителям в Россию, мать – в служебную командировку, и они с Петром остались вдвоем. До этого они почти не разговаривали, тем более, что все это время он выглядел подавленным. В тот вечер он допоздна засиделся за ужином в компании Лохматого и Юлианова. Но как только за ними захлопнулась дверь, Петр без стука ворвался в ее комнату.
– Ты с ним спала? – его черные, как антрацит, глаза косили от ярости. – Отвечай!
Он схватил ее за плечи. Она почувствовала боль, услышала запах спиртного, но не подала виду.
– Нет, с Никитой у нас ничего не было.
– У нас?
– У меня.
– Зачем же ты с ним нежничаешь?
– Ты сам этого хотел.
– Ты не врешь мне, Леся? Я без тебя умру.
– И со мной умрешь.
– Кохаю тебе.
– Дурню, – пробормотала она, обнимая его.
– Так. Свята правда. Xi6a ж тo6i зрозумiти, як я скучив…
Они еще не раз были вместе. Даже когда вернулась из командировки мать.
Догадывалась ли Тамара? Скорее всего, нет. Она ревновала к другим, к другому. И совершенно не понимала, что за человек ее муж. Верила сплетням, что у Хорунжего полгорода любовниц, а он женщин мучительно жалел… Эту его нежность Леся знала с детства, когда Петр приголубил ее, заменив и мать, и отца.
Что могло свести их с Тамарой? Леся хорошо помнила, как они с матерью колесили по местечкам и селам от Днепра до задонецких степей. Ни дома, ни еды, ни одежды – не говоря уже о школе и друзьях. Ее револьвер в тяжелой рыжей кобуре, кожанка, пропахшая конюшней и немытым телом… ничего женского. На вопрос, где отец, Тамара коротко отвечала: «Надеюсь, уже в могиле, контра». Потом возник Хорунжий, и шестилетнюю Лесю отправили в Полтаву, к его матери, на целый год – пожить в тепле и откормиться. В ту пору она была черной, тощей и совершенно дикой. Через год он приехал и забрал ее к себе – уже навсегда…
Из оцепенения ее вывел Никита. «Олеся, не нужно тут стоять, – тревожно зашептал он. – Ты должна быть со всеми. Так полагается».
Она покорно пошла сквозь толпу следом. Встала позади бабушки, нащупала шершавую холодную ладонь и крепко сжала. Та обернулась и сразу отвела взгляд. Ни слова, ни слезинки. Будто не ее сына хоронят. Рот Тамары был накрашен криво и ярко, под руку ее поддерживала Никитина тетушка Саломея, под другую – ее, Лесин, жених. Майя Светличная, жена Филиппенко, Фрося – сестра Булавина… еще кто-то из соседей по писательскому дому. Выстроились полукругом…
Впервые за это утро она решилась взглянуть в лицо Петра. Он просто спал.
Леся крепко сжала веки, чувствуя, как распухает жгучий ком в горле. За всю свою жизнь она никогда, ни единого раза не видела Петра Хорунжего спящим.
Первым держал речь Назар Смальцуга.
Рубчинская поискала глазами Олесю – вот она, позади матери. Голова низко опущена, лицо в тени. Тамара тяжело, всем весом тела, опирается на руку неизвестной круглолицей заплаканной женщины.
Юлия хорошо знала Смальцугу, правую руку наркома Игоря Богдановича Шумного. Получив назначение, Шумный просил в первые заместители Александра Булавина, но ему отказали. Игорь Богданович не терпел партийных функционеров, среди которых попадалось немало темных личностей с непредсказуемым характером, Булавина же он хорошо знал. Тот был родом из Белгорода, еще в ранней молодости осел в Харькове. Закончил филологический в университете, а из аспирантуры Шумный сманил его в наркомат. Поначалу с Шумным работал Юлианов, затем первый муж Майи Светличной, умерший в двадцать восьмом от сердечного приступа прямо в служебном кабинете, а теперь – Смальцуга. Александра Булавина, уступая Шумному, назначили секретарем наркомата.