Текст книги "Моя сумасшедшая"
Автор книги: Светлана Климова
Соавторы: Андрей Климов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Забавно, – наконец произнес Мальчик.
– О чем ты?
– Здесь, совсем рядом… – он внезапно умолк, будто откусил конец фразы.
Я не стал допытываться. Рядом ничего примечательного не было. Просто старая часть кладбища. Здесь уже не хоронили, и только на западной окраине, у главного входа, где еще оставалось место, иногда появлялись свежие могилы. Преимущественно тех, кто имел отношение к революционному движению.
Словно прочитав мои мысли, он спросил:
– Но ведь и вы были когда-то революционером, верно?
– Не знаю, – я опустился на скамью. Двери склепа стояли нараспашку, замок сорван, внутри сырой мрак. Маленький чугунный ангел со скрипкой справа от дверей утопал в зарослях сухой кладбищенской полыни. Его лицо странно смешивалось в моем сознании с лицом Мальчика. – Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду. Революционер, строго говоря, – это тот, кто способен принять вызов беспощадного мира и ответить с еще большей жестокостью. Для этого нужна храбрость особого рода. У меня ее никогда не было. Я слишком рано почувствовал себя писателем.
– Писателем! – насмешливо подхватил он. – Как по мне, так писатели гораздо хуже всяких революционеров. И честолюбивее, по крайней мере, в глубине души. Кто, если не вы, поддерживает веру в тот бардак, который здесь творится? Между прочим, у нас это называется креативной деструкцией.
– Где это – у вас?
– Какая разница. Времени осталось в обрез. Давайте-ка ближе к делу. Свитер ваш вполне подходит, полыни вокруг сколько угодно, осталось только вспомнить слова. Ну?
Я непроизвольно пошевелил шеей, ощущая легкие уколы шерстяной пряжи. Потом наклонился, сорвал несколько серебристых метелок, размял в руке и поднес к лицу. Сумерки постепенно затапливали проходы между могилами, очертания сиреневых кустов позади склепа стали совсем размытыми. Запах оказался густой, плотский, с ядовитой горечью. Но и только. Скороговорка, привязавшаяся в детстве, никак не давалась.
– Не могу, – пробормотал я, отчаянно напрягаясь. – Не выходит.
– Шперунг, – произнес Мальчик.
– Что?
– Это называется шперунг, – небрежно пояснил он. – Заикание памяти. Когда слово вертится на языке, но произнести его, то есть вспомнить, никак не удается.
Я был весь мокрый от беспорядочных усилий, в висках стучало. И тут меня прорвало.
– Какого дьявола, – заорал я, – ты скалишь зубы? Ты кто, собственно, такой, чтобы диктовать мне, что делать и чего не делать!
– Не нужно так нервничать, – примирительно сказал он, и в ту же секунду я, как ступорящий заика, наконец-то поймал за хвост бессмысленное созвучие, а затем и всю фразу.
Я сознательно не привожу ее здесь – это опасно. Тем более, что мне даже не понадобилось произносить то, что я вспомнил, вслух. Скамья подо мной накренилась, как лодка, вставшая бортом к волне, стало нечем дышать, и я соскользнул. Куда? Скорее всего – вниз. Очень похоже на внезапный сердечный приступ.
Перед тем как провалиться, еще судорожно цепляясь за холодеющую закраину мрамора, я успел вспомнить, что должен спросить про какие-то Святые ворота…
Там меня и нашел Сильвестр.
Пока я находился в беспамятстве, кто-то успел побывать у склепа – карманы мои были вывернуты, часы на руке отсутствовали. Сначала Сильвестр споткнулся о мое тело, неподвижно лежавшее рядом со скамьей. Он пал на четвереньки и стал трясти и тормошить меня, растерянно бормоча: «Петя… Курва мама!.. Да что ж они с тобой сделали?.. Поднимайся, Петя, вставай, дорогой!..»
Первое, что я отметил, выгребая из пузырящейся ледяной глубины, не имеющей ничего общего с моей полудетской аэронавтикой, – Мальчика больше не было. Это я понял еще раньше, чем узнал голос Сильвестра. Теперь больше ничего не стояло между мною и плотной реальностью. Хоть какое-то, пусть и жалкое, утешение.
Первое городское мы покинули через северный вход. Я шел спотыкаясь, едва переставляя вялые, набитые ватой ноги, и Сильвестру приходилось время от времени поддерживать меня. У почты на Бассейной подвернулся извозчик, и пока его клячи плелись на Рымарскую – мы оба жили по соседству до переезда в новый писательский дом, – Сильвестру не удалось выжать из меня ни звука.
6
Дома я заперся в кабинете и, как сумел, записал все, что со мной случилось. А утром, еще затемно, уехал на охоту под Изюм с Сашей Булавиным, Павлом и Сильвестром.
Почему с ними? Потому что ни один из них не участвовал в том макабрическом спектакле, который мне ни с того ни с сего было дано увидеть и запомнить навсегда.
Привожу запись, сделанную 28 сентября 1929 года, не меняя ни слова.
«…Судя по всему, эти ворота не открывали давным-давно.
Налево, повторяя изгибы рельефа, уходила мощная стена, изредка прерываемая коренастыми башнями с редкими бойницами. Их конические навершия были крыты наполовину сгнившим от дождей „лемехом“, у основания стена состояла из глыб дикого камня, серого гранита, выше – вроде бы оштукатурена, но лет триста тому. Сами ворота, проходившие сквозь тело надвратной церкви, обрамляли пузатые белокаменные пилоны, покрытые рыжим мохом. Они несколько выступали вперед, поддерживая портал и жестяную кровлю навеса, под которым прятались собственно ворота.
Оборонный монастырь – определил я. Таких и сейчас хватает в северной Руси.
Стояла поздняя для здешних мест осень – конец октября. Береговая трава вдоль бухты Благополучия (откуда я знал, как она называется?) уже пожухла, а редкие кривые березки сеяли по ветру последнюю листву. Сизо-свинцовое небо висело низко, едва не цепляя брюхом верхушки башен. Двое военных в форме, какой я никогда раньше не видел, – бушлаты без знаков различия и кургузые фуражки с коротким лаковым козырьком и синим околышем, – сбивали кувалдами толстые брусья, орудовали гвоздодерами и примкнутыми штыками. Тем временем буксир, отплевываясь и пыхтя, на малом ходу подтаскивал к берегу старую угольную баржу. Вторая смирно стояла у причала.
Наконец одна из створок поддалась. Военные с гиканьем и матом налегли, упираясь каблуками сапог в каменистую почву, и поперли многопудовое дубовое полотно на себя. В открывшемся наполовину проеме что-то зашевелилось, донеслась невнятная команда.
Тем временем буксир усадил неповоротливую баржу на мель метрах в сорока от берега. На борту суденышка забегали. Из закопченной трубы повалил черный дым, винт замолотил белесую воду, но баржа не шелохнулась.
Вторая створка была открыта точно так же. Конвойные встали по обе стороны пилонов, побросав инструменты. Еще с десяток стрелков с карабинами на плечах появились в воротах и торопливо сбежали по склону, образовав жидкую цепь по скатам береговой ложбины, примыкавшей к причалу.
– Веди! – выкрикнул кто-то, очевидно, начальник.
Из проема под навесом высунулась голова колонны. Она разматывалась в полной тишине, как вязкая асфальтово-серая лента, неторопливо стекая в ложбину. Людей было много, наверняка больше тысячи, и они все прибывали. Казалось, это шествие никогда не кончится. Гравий хрустел под их подошвами, и звук этот походил на шум проливного дождя.
Спустя несколько минут ложбина заполнилась до краев. Цепь конвоя перестроилась, отсекая тех, кто шел последними, от ворот, словно среди них могли найтись такие, кто бы стремился вернуться под защиту башен и стен, опутанных по верху колючей проволокой.
Я все еще не понимал, что здесь происходит. Никогда прежде, даже в гражданскую, я не видел такого количества одинаковых, почти неразличимых, несмотря на разницу в возрасте, лиц. Большинство были одеты в рванье не по погоде – разбитые опорки, серые засаленные тужурки, пиджаки, даже подрясники. Были, однако, и такие, кто имел крепкие еще сапоги и почти новые ватные телогрейки. Многие носили бороды, и от этого сходство усугублялось. Мне понадобилось время, чтобы начать разбирать их землистые, отмеченные печатью равнодушия и переутомления черты.
– Где Матвеев? – сипло проорал мегафон с ерзающего взад-вперед буксира. – Товарищ капитан, баржа на песке! Дайте команду!
Никто не отозвался. От цепи отделился конвойный и, подбирая болтающиеся полы шинели, побежал к воротам. Вернулся он не один – за ним следовали два офицера в коротких полушубках, перекрещенных портупеями. Поясной ремень одного из них оттягивала кобура. Не задерживаясь, оба проследовали к причалу. Буксир продолжал хлопотать вокруг застрявшей баржи.
Старший по званию, тот, что с оружием, смахивал на портреты Керенского в первые месяцы после февраля семнадцатого. То же бугристое бескровное лицо, серый пористый нос, быстрый взгляд исподлобья с общим выражением нетерпеливого превосходства и скуки. Журавлиные ноги офицера плотно обтягивали сверкающие рояльным лаком голенища шитых на заказ сапог.
Ситуацию он оценил моментально.
– Давай, Ершов, действуй!
– Я, товарищ капитан? – озабоченно произнес младший по чину офицер, хватаясь за фуражку и утирая платком мокрый, несмотря на ледяной ветер, лоб. – Что ж я тут могу? Она ж, сука…
– Тебя учить? – усмехнулся старший. – Ты ж на этапе завадминхоз или кто? Ну и давай, соображай! Вопрос-то, обобщенно говоря, хозяйственный.
Ершов поскреб поросячью щетинку на затылке, потоптался и вдруг рявкнул – да так, что расслабившийся конвой вздрогнул и подтянулся:
– Гинцов, Лариошин! Первую бригаду мне сюда! Бегом!
– Первая! Разберись по пятеркам! – в тон откликнулся рыжий стрелок, скидывая ремень карабина с плеча. – Ста-но-вись!
Волна движения охватила живую массу, заполнявшую ложбину. Люди терлись, ерзали, расступались, пропуская тех, кто пробирался вперед, и пространство позади сразу же смыкалось, будто спаянность в неразделимое целое служила им единственной зашитой. Они вели себя, как отара, окруженная волчьей стаей.
Два десятка пятерок, выстроившись в затылок, двинулись к причалу, где была пришвартована пустая баржа, но конвой с ходу развернул их налево – к кромке воды. Прозвучала команда, после которой первая шеренга застыла, как бы с трудом осознавая, что ей предстоит. Затем люди начали один за другим сбрасывать одежду. Всю, что на них была.
Тем временем небо окончательно затянуло, налетел шквал, а с ним и снежный заряд. Ветер нес, закручивая, мелкую ледяную муть почти параллельно земле, заметались и заплясали пенные гребешки зыби на озере.
Я не мог чувствовать холода, но видел его воочию: сквозь мглу явственно проступали скрюченные, синие, изуродованные непосильным трудом и хроническим недоеданием фигуры. Облепленные колючим снегом и сотрясаемые неудержимой дрожью. Среди них невозможно было выделить ни старых, ни молодых. Их нагота казалась пугающей и противоестественной, но я не услышал ни слова протеста. Все безропотно выполнили приказ и понуро зашлепали цепочкой по песку, перемешанному с гравием, по мелкой воде у берега, постепенно погружаясь, пока зыбь, смешанная со снежной кашей, не дошла им до груди.
Трое стрелков конвоя спустились к урезу воды и держали на прицеле голых в озере, пока те, как рабочие муравьи матку, окружали застрявшую баржу с обоих бортов. Оставшиеся в ложбине равнодушно наблюдали за происходящим.
Буксир сдал назад, трос провис, а затем резко натянулся, когда капитан дал полный ход. Машина буксира застучала, по-кошачьи мяукнула сирена – и люди в воде разом рванулись к грузной посудине, всем телом выталкивая ее к поверхности озера.
Я видел сине-багровые, надсаживающиеся лица, разинутые рты, вздутые вены, узловатые веревки жил на тощих шеях. „Ах-ха-а, ах-ха-а!..“ – эхом отдавался их звериный вопль в толпе тех, кто остался в ложбине и счастливо избежал ледяной купели, но баржа все еще прочно сидела на грунте.
Снег повалил так густо, что на какое-то время и баржа, и буксир, и головы среди беснующейся зыби, покрытые снежной коростой, скрылись из виду. Из мглы доносились короткие всхлипы сирены – буксир отрабатывал назад, готовясь к новой попытке.
Все повторилось – с той разницей, что на этот раз баржа стронулась и неохотно поползла вслед за буксиром, скрежеща днищем по отмели. Слитный крик облегчения вырвался из сотни глоток.
К этому времени снег прекратился, прояснело, и ветер, словно подчиняясь команде с берега, стих. Толпа голых устремилась на сушу, но уже на бегу их остановил одиночный выстрел в воздух.
Стрелял конвоир. Люди застыли в недоумении, не решаясь выйти из воды.
– Эй, кто там! – гаркнул Ершов, отряхивая ворот полушубка. – Жмура подберите!
На том месте, где только что стояла баржа, покачивалась, белея на утихающей зыби, чья-то спина. Лица не видать: голова под водой, только торчащие лопатки.
Буксир по широкой дуге заводил вторую баржу к причалу.
Трое вернулись. Двое подхватили тело под локти, третий взялся за ноги – и так, не поднимая из воды, поволокли к берегу. Там его перевернули навзничь и уложили в узкой выемке между камней, забитой свежевыпавшим снегом.
Теперь я мог видеть синее, очень спокойное лицо, обросшее клочковатой ржавой щетиной. С отросших волос все еще текло, снег под затылком таял. Лицо было мучительно знакомое.
Первый отряд торопливо напяливал робу, не глядя на покойника.
– Нарядчик у них кто? – спросил Ершов.
– Заключенный Шуст, товарищ лейтенант, – отрапортовал рыжий стрелок.
– Нехай доложит. – Он с досадой обернулся к старшему офицеру. – Этого нам еще не хватало!
– Давай-давай, – ухмыльнулся тот, поводя носом. – Акт лепи. Согласно установленного образца.
– Михаил Родионыч, может, ну его на хер собачий? Спишем потом, как остальных, – по протоколу.
– Думай, что мелешь. Труп я куда, по-твоему, дену? В карман?
– А вон, – лейтенант кивнул в сторону озера. – Там их на дне как дров. Компания в самый раз. Или на баржу.
– Должностное преступление. Подлог. И ты, Ершов, меня, капитана госбезопасности, на него толкаешь. Так где там у тебя этот, как его?..
Нарядчик уже спешил, спотыкаясь и размахивая руками. Телогрейка его была надета прямо на голое, мокрое еще тело, левая нога в хлюпающем кирзовом ботинке. Вместо правого по снегу волочилась недоверченная портянка.
– Гражданин начальник, согласно вашего распоряжения…
Я вздрогнул. Голос этот невозможно было спутать ни с каким другим. Десятки раз он язвительно и гневно гремел с трибун всевозможных совещаний и конференций. Я не поверил глазам: передо мной стоял Иван Шуст, собственной персоной. Прозаик, литературный критик, общественный деятель, член партии с двадцать четвертого – если верить анкете.
– Заткнись, – капитан поморщился и ткнул пальцем в сторону покойника. – Кто таков?
– Заключенный Филиппенко, Андрей Любомирович, – отрапортовал Шуст, ознобно стуча зубами и заглядывая в глаза офицеру. – Постановлением Особого совещания при НКВД от девятого-десятого-тридцать седьмого к пяти годам. Ка-эр, тэ-дэ, тэ-ша. Острая сердечная недостаточность, надо полагать.
– Тебя не спрашивают, острая или тупая, – оборвал капитан. – На вопросы отвечай! Люди у тебя все на месте, кроме покойника?
Тогда я еще понятия не имел, что означают все эти аббревиатуры. Да и никто не имел. Шуст скороговоркой назвал и дату, но я решил, что ослышался. Позже она все-таки всплыла у меня в голове, но я по-прежнему не верил, не осмеливался поверить.
А на снегу между обомшелыми камнями лежал мертвый Андрей Филиппенко. Филиппок, как мы его звали между собой. С которым спорили, грызлись, пили красное вино и никогда – водку, ездили на дачу и таскались от Донбасса до Бурят-Монголии в писательских агитбригадах. И в конце концов разошлись по всем статьям.
– Так точно. Сто шесть по списку, сто пять на месте.
– Врешь, падла, – усмехнулся капитан. – Когда ж ты считал, если у тебя один ботинок на ноге?
Шуст попятился, озираясь, будто ждал удара. Но офицер уже перестал его замечать.
– Лариошин! – скомандовал он. – На контроль!
Рыжий стрелок затрусил вдоль берега к камням. Заполненная людьми лощина притихла в ожидании. Стрелок подобрал полы шинели и наклонился над телом. Затем поднял карабин, дернул затвор и, присев на корточки, приставил ствол к голове покойного.
Выстрел снес верхушку черепа. Кровавое месиво выплеснулось на мох.
Конвойный поднялся, и в ту же минуту от толпы отделилась рослая фигура. Человек с пегой, словно овечьими ножницами обкромсанной бородой, прихрамывая и опираясь на палку, шел прямо на рыжего.
– Назад! – отрывисто пролаял стрелок. – Стоять! Открываю огонь без предупреждения!
– Давай, открывай, – равнодушно отозвался заключенный, продолжая идти. – Чего ж не открываешь?
Рыжий схватился за карабин. Заключенный сделал пару шагов и остановился у жалкой кучки тряпья – остатков одежды покойного. Сапоги и ватник кто-то уже успел оттуда позаимствовать. Подцепив палкой рваную нательную рубаху, он встряхнул ее, оглядел и сунул подмышку.
– Круть-верть, а под черепушкой смерть… – он неожиданно хохотнул и обернулся к конвойному. Темный с проседью клок волос упал на высокий, будто вылепленный из чистого воска лоб. – Пусти, начальник. Я ему лицо прикрою.
Я не поверил ушам. „Круть-верть…“ Реплика из давней, еще середины двадцатых, эксцентричной одноактной пьески, которую Сабруку не дали поставить ни в Клеве, ни в Харькове. Всего пару дней назад мы с ним обсуждали речь Чубаря на собрании творческой интеллигенции. Сабрук с блеском изображал дубиноголового председателя РНК. Много смеялись. А сейчас эти бархатные, „гипнотические“, как утверждали поголовно влюбленные в него дамы-театралки, глаза смотрели без всякого выражения. От знаменитой тонкой улыбки – углом полных губ, левой бровью, ямкой на коротко срезанном твердом подбородке – не осталось ни следа. Нижнюю часть лица скрывала клочковатая пегая борода.
Конвойный замешкался. Ствол карабина дрогнул. Наконец он опустил оружие и отступил в сторону, делая вид, что озабочен сальным пятном на шинельном сукне.
Оба офицера уже находились на причале, но происходящее не осталось незамеченным.
– Лариошин! – донеслось издали по ветру. – Кончай цирк шапито! Что там у тебя этот комик делает?
Сабрук уже стоял на коленях рядом с мертвым телом. Затрещала ткань, разрываемая по шву. Подавшись вперед, он набросил на лицо Андрея, вернее на то, что от него осталось, лоскут бязи и заботливо подоткнул, чтобы первый же порыв ветра с озера его не унес.
Потом поднялся, пошарил в камнях, отыскивая палку, выпрямился и неторопливо поклонился бурым пятнам, расплывающимся на ткани, сизому мху, окровавленному снегу и стертым до мяса тонкокожим ступням мертвеца, так и не успевшим привыкнуть к грубой, как наждак, казенной обуви.
Пока он возвращался к остальным, я спросил себя: в чем смысл? Почему все они здесь – и Андрей, и Сабрук, и даже Шуст? Что случилось? Неужели так выглядят последствия того безумия, с которым мы пытались бороться и в конечном счете проиграли? И почему вся эта огромная толпа подчиняется приказам кучки охранников, которых, не считая начальства, не наберется и десятка? Ведь их так много – они могли бы в два счета смять и разоружить конвой!
Не стоило ждать, что мне подскажут ответ. Тем более, что в голову пришла еще одна мысль – и с этого момента я уже не мог от нее отделаться. Подтвердить ее или опровергнуть мне не удавалось – мое бестелесное присутствие здесь не зависело от меня, и я видел только то, что мне считали нужным предъявить. Я попробовал усилием воли изменить, так сказать, ракурс и приблизиться к толпе заключенных, но ничего не вышло. Оставалось ждать, когда начнется погрузка на баржи.
Однако ожидание затягивалось: лейтенант Ершов, не ладивший с грамотой, дважды переписывал какую-то бумажку, затем в монастырь был отправлен посыльный за похоронной командой, труп убрали с берега, и только после этого началась поименная сверка этапа и погрузка. Сверху сыпалась мокрая крупа, и Ершову, выкликавшему заключенных, приходилось фуражкой прикрывать списки. Машинописные листки размокали на глазах.
Я находился рядом с начальством, когда капитан Миронов полез в планшет, извлек оттуда некий документ, быстро, явно не впервые, пробежал глазами и скептически хмыкнул. Затем спрятал обратно и стал ждать, нетерпеливо прищелкивая пальцами.
Этот сухой кастаньетный щелчок, раздававшийся после каждой произнесенной лейтенантом фамилии, я запомнил. Как запомнил с одного взгляда через плечо, перекрещенное портупеей, содержание документа.
Вот что там значилось.
ПРЕДПИСАНИЕ
Настоящим Вам предлагается осужденных Тройкой УНКВД Ленинградской области согласно прилагаемых к сему копий протоколов за №№ 81, 82, 83, 84 и 85 от 9, 10 и 14 октября сего года, всего в количестве 1116 человек, расстрелять. Для этой цели Вам надлежит прибыть в г. Кемь и, связавшись с начальником Особой тюрьмы ГУГБ старшим майором госбезопасности т. Апетер, которому будут даны указания о выдаче осужденных, привести приговоры в исполнение согласно данных Вам лично указаний. Исполнение донести, представив акты.
16 октября 1937 г.
Начальник Леноблуправления НКВД
Л. Заковский
Те, кого вызвали, снова строились в пятерки. Конвойный давал команду: „Бегом!“ – и они устремлялись к баржам, старясь быстрее оказаться в трюме, где, по крайней мере, не дуло. Ни один не подозревал, что их ждет на другом берегу.
Все остальное время я провел, до рези в глазах вглядываясь в сотни лиц, проходящих передо мной. Старых, не очень, совсем молодых. Еще два-три показались мне знакомыми.
Хотя на самом деле меня интересовало только одно. Мое собственное. Его я искал в толпе. Нетрудно сосчитать – прошло восемь лет с той минуты, как я опустился на скамью на Первом городском. И другой судьбы у меня быть не могло, хотя Мальчик заверил, что к моей персональной реальности это не относится.
В общем, теперь я знаю, как чувствует себя человек, у которого много раз подряд останавливается сердце.
Начало смеркаться, когда буксир принял на крюк караван из двух перегруженных, осевших по кромки бортов барж и начал медленно отдаляться от берега. Мало-помалу он скрылся во мгле, зависшей над озером, и лишь топовый огонь на мачте выдавал его местоположение. Над Святыми воротами и на втором ярусе надвратной церкви, где расхаживал часовой и располагалось пулеметное гнездо, вспыхнули прожектора.
Тысяча сто пятнадцать. Расстрельный этап.
Должен повиниться: я испытывал почти животное облегчение. Меня с ними не было. Но откуда-то я знал, что это только начало и убийствам не будет конца.
И не потому что мы стали врагами друг другу. Мы ими были всегда. Просто исполнился срок».