Текст книги "Моя сумасшедшая"
Автор книги: Светлана Климова
Соавторы: Андрей Климов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Извините, – пискнуло существо и вдруг ахнуло: – Не может быть! Ваша фамилия случайно не Хорунжий?
– Случайно нет, – сухо произнес он, отступая. – Ошиблись, гражданочка.
В нужнике затопало, звякнула разболтанная задвижка. Затем в коридор выплыла коротко стриженая брюнетка в цветастом крепдешине. От женщины крепко шибало духами «Ландыш серебристый» и портвейном, в зубах была зажата погасшая папироса. Под платьем вольно плескался тяжелый бюст.
– Кто тут? – начальственным баском осведомилась брюнетка, и Хорунжий тотчас увидел ее в синих кавалерийских галифе и сшитых по мерке скрипучих сапожках.
– Я здесь, Неточка! Сюда! – взволнованно прострекотала белобрысая. – Товарищ просто ждет очереди.
С подозрением оглядев фигуру Хорунжего, брюнетка с неожиданным проворством юркнула в свою дверь, и та мигом захлопнулась.
По звукам голосов, по едва уловимым знакам Хорунжий с привычной проницательностью прочитал все, что связывало этих двоих. Ошибки быть не могло: сейчас они заберутся в сырую постель, под одно одеяло, и вернутся к прерванным утехам, которые скрывают от всего света. Белобрысая – учетчица из райстатуправления, брюнетка – лектор из системы партучебы, но то, что свело их, что мучит, морочит, приводит в восторг и заставляет забывать обо всем, – тайна без объяснения. Наподобие его собственной.
Батарея в фонарике едва дышала, и обратно пришлось возвращаться в темноте. Нащупывая дверь «люкса», он припомнил: кажется, Бодлер говорил, что смерть похожа на гостиницу, где каждому усталому путнику забронирован номер. Там ждут его ужин, постель и сон.
Но на самом деле он не испытывал никакой усталости. Наоборот – трезвая ясность, отрешенность и отчетливое ощущение странности окружавшего его видимого мира. Сейчас он различал каждую деталь той машины, которая переехала их жизни, его и Лесину, и продолжала свое неумолимое движение. Так грязная угольная баржа надвигается на причал, сложенный из глыб серого гранита. А вокруг до горизонта – белая озерная вода под низким холодным небом.
Присев к столу, он потянул к себе блокнот, чтобы по привычке зафиксировать короткое, как вспышка магния у местечкового фотографа, видение. Но раздумал. Вместо этого вырвал листок и размашисто написал:
«Что касается ада, то его не существует. Как некоторые и рассчитывают. По крайней мере такого, каким мы его себе представляем. Есть нечто иное, и не в какой-то там запредельности. Измученной и насквозь испорченной душе просто дают от ворот поворот – возвращают в земную реальность „набирать очки“ для спасения. А поскольку грешное тело уже гниет в земле, приходится искать незанятую жилплощадь. Где? Да в одном из все еще живущих и тоже наделенных бессмертной душой человеческих существ. Скажете, занято место? И да, и нет. Внутри всегда найдется потайная каморка для постояльца. Там и придется кое-кому отбывать Бог знает какой срок. Такое вот правосудие. И не нам знать, в чем здесь справедливость.
Сам носитель двух – а вдруг и трех, и четырех? – сущностей понятия об этом не имеет. Может быть, его подпольные „постояльцы“ и могут иной раз обрести независимость, но лишь окольным путем – через сумрачные лабиринты подсознания, в особых состояниях слабости, переутомления, разочарования и апатии, подавляющих „хозяина“. Именно в такие минуты люди во всех отношениях достойные совершают непредсказуемые, невероятные и ничем не объяснимые поступки, обычно абсолютно им не свойственные. В том числе и преступления. И что на самом деле важно: по высшему счету они не несут за них ответственности. Потому, вероятно, и остаются безнаказанными многие злодейства, в том числе и самые кровавые.
Доказательства? Никаких. Кроме единственного, как бы статистического: живущих на земле куда меньше, чем умерших на протяжении истории нераскаянных мерзавцев…»
Хорунжий отбросил листок и усмехнулся. С какой целью он все это пишет? Кому собирается подать знак: не все безнадежно? Так или иначе, а всего через несколько дней все ляжет в папку следственного дела с пометой «Хранить вечно».
Ну что ж, будет работа грамотеям из спецотделов. Те, кто сейчас занимается его судьбой, убеждены, что вечность – это их измерение. А на самом деле у них нет даже времени. Время – выдумка тех, кто живет в неволе, фантом их надежды, боли и отчаяния, и только для них оно имеет смысл. Мертвым и тем, кому еще предстоит родиться, оно безразлично. И какие бы цифры ни стояли в календарях, он, Петр Хорунжий, литератор эпохи индустриализации и социалистического строительства, существует только здесь и сейчас, а с историческим временем покончила революция. Понадобится что-то вроде Страшного Суда, чтобы снова сдвинуть с места махину загустевшей, как холодный мучной клейстер, истории.
Обо всем этом он думал рассеянно, с таким же спокойствием, как о собственной смерти. Смерть – единственный и неотразимый аргумент, и когда никаких других доводов не остается, годится и этот. Главное написано, добавить больше нечего. Каплей больше, каплей меньше – стакан все равно полон до краев.
Он помял в ладонях шуршащее трехдневной щетиной лицо, тронул чайник – вода еще тепловатая, и вдруг решил побриться.
Выплеснул остатки чая в окно, налил чистой, достал из сумки палочку бритвенного мыла, помазок и старую золингеновскую бритву со сточенным за давностью клинком, взбил в тарелке пену. Карманного зеркальца на месте не оказалось, и пришлось действовать ощупью.
Покончив с бритьем, он отвинтил крышку фляги, налил в горсть слабой, ядовито пахучей «казенки» и ополоснул горящую кожу, как будто это еще имело значение. Провел тылом ладони по гладкой щеке, коснулся подбородка, откинул назад густую волну темных волос надо лбом – и внезапно одним слитным каким-то чувством стало жалко всех: Лесю, Павла, себя, и других, кого знал и любил когда-то. Даже Тамару, прикрученную к нему арканом слепой и мелочной страсти, больше похожей на ненависть.
Как будто все. Хорунжий сгреб газетный мусор и отшвырнул в угол, сунул в сумку флягу, блокнот, бритвенные принадлежности, а вместо них выложил на липкую, заеложенную чужими локтями клеенку сверток в синем селянском платке. Сквозь платок проступали темные пятна ружейной смазки. Бережно распеленал, понянчил револьвер в ладони, отправил в барабан два патрона и провернул его с маслянистым щелчком.
Ему понадобилось время, чтобы заново привыкнуть к оружию. Затем он откинулся на спинку стула. Жуя мундштук папиросы и щурясь от дыма, ощупал горло, оттянул ворот свитера, в котором не раз выезжал на озера и стоял на тяге, и неожиданно подумал, что стрелять-то надо не прямо в грудь, а снизу, из-под диафрагмы. Охотничье чутье подсказало: снизу, наискось, много надежнее. Даже в упор револьверная пуля может скользнуть по плоскости ребра, и тогда все придется начинать сызнова.
Понял и другое: от одежды придется избавиться. В прошлом, о котором Хорунжий сейчас не желал помнить, он видел множество ран от стрельбы с близкого расстояния, особенно через шинель и тулуп. Однажды ему самому пришлось таким же образом убить человека, и тогда из раны торчали грязные опаленные клочья, воняющие пороховой кислятиной.
Прислушиваясь к возобновившемуся за перегородкой храпу, он не спеша стащил с себя свитер, дернул ворот нижней рубахи – отскочила и канула в сумрак под железной койкой желтенькая пуговица. Немного посидел полуголый, шевеля пальцами в ботинках, и снова потянулся за револьвером. Примерился – как оно, снизу? – и вздрогнул, едва ледяной металл коснулся ямки под ложечкой.
Он и сейчас не ощущал смерть как конец, итог, исчезновение материи и энергии любви, из которых состоит человек. Скорее – как временный уход, потерю некой части себя, подобие самоампутации. Так зверь, угодивший в капкан, отгрызает лапу, чтобы вырваться на волю.
И тем не менее, прежде чем взвести курок «бульдога», он с сожалением взглянул на бледно-голубоватую, покрытую мурашками озноба кожу на груди, на дорожку спутанных волос, начинавшуюся повыше брючного ремня, на сухие изюмины сосков. Потом уселся понадежнее, развел колени, слегка наклонился вперед, к столу, плотно прижал ствол к подреберью, придав ему нужный угол, и большим пальцем, от себя, нажал спусковую скобу.
Выстрела он не услышал, так как был слишком сосредоточен на том, чтобы все сделать правильно. Поэтому не почувствовал и боли – только тупой тычок, как бывает, когда в темноте, в сенях, наткнешься на брошенный кем-то держак от лопаты. Пуля пробила плевру, аорту, правое предсердие и вышла наружу, расщепив кость лопатки.
Крохотная частичка несгоревшего пороха, вылетев из ствола после отдачи, угодила под левое веко Петра Хорунжего, и вместо ожидаемой тоскливой муки расставания с жизнью он вдруг почувствовал сильнейший зуд, непереносимое жжение под веком.
Это ощущение на миг пересилило все остальные. В мозгу застучал на стыках рабочий поезд под Сумами, когда он, подросток, высунулся на повороте из окна: духота в набитом вагоне была адская, и в глаз вместе с паровозным дымом влетел уголек. Точно так же потоком хлынули слезы, но сейчас не было рядом матери, чтобы спасти от жгучей слепоты.
Так, весь в слезах, он и провалился в бурую, клубящуюся и подсвистывающую тьму. Неотличимую от той, откуда уже несколько лет подряд ему являлся семнадцатилетний парнишка с грачиным профилем и длинными волосами, схваченными на затылке пестрым шнурком.
Который знал почти все о том, что случится дальше.
2
Муж почему-то вернулся из города не на служебной машине, а рабочим поездом.
Пыльный пятивагонный состав останавливался на разъезде «15-й километр» трижды в день: в шесть утра, в тринадцать сорок и в семь вечера.
Неожиданно заметив сквозь колышущуюся тюлевую занавесь на окне его фигуру у ворот, Вероника Станиславовна живо представила, как на станции Андрей пружинисто спрыгнул с подножки на платформу и пригородный тут же лязгнул сцепками и тронулся. Затем, чтобы сократить дорогу, он свернул в редкий сосняк – напрямик к мосту через речку Уды. Его осанистое сильное тело уже начало грузнеть, но муж, ловко балансируя и минуя провалы в шатком настиле, частично разворованном местными на топливо, вскоре достиг противоположного берега и без остановки поднялся по косогору. Оттуда начиналась тропа, протоптанная вечно спешащими дачниками.
Яблони отцвели совсем недавно.
Дача Андрея Любомировича Филиппенко была куплена шесть лет назад, задолго до нашумевших судебных дел, когда на скамье подсудимых оказались многие из соседей по поселку. От природы чуткий и предусмотрительный, Филиппенко выбрал дом на отшибе, а когда в поселке начали одна за другой расти новые госдачи столичного начальства, еще больше привязался к своему уединенному загородному пристанищу.
Сама Вероника в приобретении дома не участвовала – у них только что родилась двойня – мальчишки, и волнений хватало без того. Андрей только сообщил, что купил недорого, и не у кого-нибудь, а у Рубчинских, которых она знала по прошлой жизни. Еще подростком дочь Рубчинских Юлия брала у нее уроки актерского мастерства, а первый муж Вероники Станиславовны был в дружбе с этой семьей. В ту пору она была ведущей актрисой в труппе и – правда, всего год – женой знаменитого Ярослава Сабрука, главного режиссера и руководителя театра. Прошло десять лет, как она ушла от Сабрука к Андрею, и ни секунды потом не жалела. Ни о театре, ни о тяжелом, казалось, неистребимом чувстве к Сабруку, ни о других, кто ее любил и ненавидел. Андрей в ту пору был нищим, как церковная крыса, бездомным, в его жизни все еще только начиналось. Однако он сумел ее убедить, что без нее у него ничего не получится.
Задержавшись на ходу перед трюмо, Вероника Станиславовна легко тронула свои пышные белокурые волосы и сбежала вниз, к входной двери, – встретить мужа. Обе дочери и близнецы играли с няней в глубине сада – там, где на солнечной восточной стороне участка Андрей после поездки на Памир возвел решетчатую, напоминающую пагоду беседку. В отличие от многих коллег-писателей муж не держал собак, не жаловал охоту, был равнодушен к рыбной ловле, оружию, автомобилям – ко всем этим мужским забавам. Не любил больших площадей, театров, разговоров о политике и своих учеников. Его привязанности ограничивались женой, детьми и загородным домом. Для души – хорошее вино, живопись, цветы. Все это у него здесь было. А в городе – постылая служба.
Было так тихо, что даже через цветные стекла террасы она слышала смех детей в саду и перебранку соек в корявых ветвях старой груши. В солнечном луче, брызнувшем из проема распахнутой двери, лицо Филиппенко показалось ей утомленным и осунувшимся. Он был небрит.
– Андрюша! – прижимаясь к мужу, воскликнула Вероника Станиславовна. – Вот так сюрприз! Я не ждала тебя так рано! А у меня две новости: во-первых, с обедом придется немного подождать. А во-вторых – сегодня ночью он умер.
– Я знаю…
– Откуда? Ведь тебя не было целых два дня…
– Вероника! – Андрей Любомирович отстранился и взглянул на жену с укором. – Может быть, ты все-таки дашь мне войти в дом?..
А еще он очень любил свою мать Елизавету Францевну, урожденную Кондрусевич, умершую год назад и похороненную на местном кладбище. По материнской линии Елизавета Францевна происходила из знатного, но обнищавшего польского рода, получила образование в Германии, была добра, но вспыльчива и строптива, и не изменила себе даже тогда, когда сдуру вышла замуж за красавца-интеллигента Любомира Филиппенко, преподавателя одной из киевских частных гимназий. Тот сочинял драмы в стихах на родном языке, был фантастически скуп, страдал черными запоями, быстро состарился и скоропостижно умер в одну из холодных вьюжных зим. Елизавета Францевна, читавшая в той же гимназии литературу, после смерти мужа бедствовала и вынуждена была бегать по частным урокам. В конце концов они с десятилетним сыном перебрались к родне в Вильно. Матери он был обязан всем, что знал и умел, а когда в начале двадцатых она ринулась спасать кого-то там из подвалов чрезвычайки, буквально зубами вырвал ее из чекистских лап. Судьба к тому времени занесла их в Полтаву, и Андрей, комиссаривший в конце гражданской, теперь ходил в небольших советских начальниках. Пришлось экстренно перебираться в Харьков, от греха подальше. С тех пор он больше не отпускал мать от себя.
Они прошли в кабинет, где в простенке между книжными шкафами висел портрет Елизаветы Францевны, написанный скандально известным Чаргаром, иначе говоря – художником Казимиром Валером, с которым Андрей Любомирович близко сошелся в тех же двадцатых, в самом начале своего восхождения на литературный Олимп.
Муж обессиленно опустился в кресло у письменного стола, а Вероника устроилась на кушетке напротив.
Прикрыв ладонью горящие, будто песком засыпанные, глаза, Андрей Любомирович вдруг вспомнил, как отец во хмелю, намеренно гнусавя, запевал: «Лизавет-т-а, Лизавет-т-а, я люблю тебя за эт-т-а…», а мать, откидывая гладко причесанную голову и сверкая глазами, вскрикивала: «Вы пошлый дурак, Филиппенко, и ничем не отличаетесь от нашего дворника!»
– Вероника, – негромко проговорил он, убирая ладонь, – выслушай меня внимательно. Арестован Юлианов. Вчера ночью застрелился Петр Хорунжий… Где дети?
– С Мариной Ивановной в саду… – растерялась она. – Ты наверняка знаешь? Это правда, Андрюша?
– К сожалению.
– А ты?
– Что – я? – не понял он.
– У тебя будут неприятности? Ведь это твои… Вы же вместе, в одном, как говорится, котле…
– Что ты выдумываешь, Вероника? – Андрей Любомирович поморщился и стал растирать ноющий висок. – При чем тут я? В последние годы у нас не было ничего общего. С Хорунжим я изредка виделся в издательстве, а с Юлиановым у меня отношения и без того были натянутые… Мама бы ужасно расстроилась – они с Павлом дружили…
– Что с ним будет?
– Откуда мне знать, Вероника. Я не Господь! – насупился Филиппенко. Он всегда говорил с женой начистоту, хотя и считал это ошибкой. – Юлианов играл с огнем. Много себе позволял… Ты помнишь, как называла его мать? «Останнiй янгол ïхньоï революцiï». Ну вот и случилось… Говорят, нарком Шумный тоже исчез…
В дверь кабинета резко постучали, и Андрей Любомирович, вздрогнув, оборвал себя на полуслове.
Заглянула кухарка Настена, широколицая рыхлая баба.
– Обедать готово, Вероника Станиславовна! – трагически сообщила она, будто речь шла о землетрясении.
– Иду, – Вероника махнула на нее рукой и поднялась, расправляя складки домашнего платья. – Жду тебя в столовой через десять минут.
Уже у двери она оглянулась. Статная, все еще мужественная фигура Андрея Любомировича обмякла, а красивую крупную русоволосую голову будто стальным рычагом пригнуло к полированной поверхности письменного стола. Пол качнулся у нее под ногами.
– Андрюша! – отчаянно воскликнула она.
Муж повернул к ней пепельное лицо и одними губами спросил:
– Что?
– Ты не уедешь сегодня?
Он не ответил. Вероника Станиславовна быстро, стараясь ступать совершенно бесшумно, вышла из кабинета.
Когда дверь за женой закрылась, Андрей Любомирович зябко повел плечами и потянулся к серебряному портсигару – подарку Петра Хорунжего, но остановил себя. Уже несколько лет, как он взял за правило не курить до еды. И крохотная победа над собой немного утешила его – значит, нервы держат. Петр – да, тот курил беспрерывно. И Казимир, правда, только тогда, когда бывал пьян сверх обычного… Лохматого без табака вообще представить невозможно. Безбожно чадила матушка, зато Юлианов не прикасался, должно быть, потому, что когда-то был студентом-медиком, но табачный дым ему нравился… особенно, когда курила Майя… А Хорунжий в молодости до страсти любил семечки, пиво и раков… Страшно вспомнить это пиво – сущая моча, да еще и прокисшая…
Что за чепуха лезет в голову!.. Петр, Павел – Андрей Любомирович судорожно усмехнулся. Оба запросто бывали у Шумного. В его квартире на Сумской, в кабинете в наркомате – куда смертным дорога заказана. Куда его, Андрея Филиппенко, вождя целого литературного направления, главного редактора того и сего, руководителя крупнейшего издательства, приглашали только через курьера. А ведь стартовали в этом забеге с одной линии – в разбитых сапогах, затерханных пиджачках и куцых шинельках, полуголодные, веселые, наглые. Потом разбежались по разным углам, однако – верно заметила Вероника – «в одном котле варились»… Что с того, что Хорунжий стал первым номером в их поколении? Мы с ним никогда особо не жаловали друг друга, хоть с двадцать девятого и жили в одном писательском доме. Страстный и наивный, он все еще как бы стеснялся своей славы. Хотя были и есть писатели много, много талантливее и глубже… Павел, его ближайший приятель, его тень, – вот странная фигура, и не понять, почему мать всегда ему симпатизировала и безоговорочно доверяла. Году в пятнадцатом был московским студентом-медиком с растрепанными кудрями, застенчивым и миловидным, как девушка. Уже в революцию, вдруг всплыла легенда, поползли жуткие слухи. Прошло не так уж много лет, и Юлианов сделался молчаливым, предельно жестким и начисто облысел. Потом эта история со Светличной… Я и сам не мог смотреть на Майю без замирания сердца – а кто мог? Но Павел ухаживал за ней и до, и после того, как она овдовела, и добился-таки своего – они стали жить вместе. И вот его взяли – ночью, прямо из постели.
Между прочим, двери Хорунжих смотрят прямо на дверь квартиры Светличных. Павел – первый, Петр – второй. Кто следующий?
Андрей Любомирович тяжело поднялся и вышел из кабинета. Умывальник в смежной с их просторной спальней комнатке был полон теплой воды. Не без намека на полочке под овальным зеркалом лежали безопасная бритва, помазок, душистое мыло, привезенное из последней командировки в Берлин. Он тщательно вымыл руки, секунду поколебался, но все-таки побрился и ополоснул «Шипром» щеки и подбородок. После чего снова взглянул в зеркало.
Вторая победа за последние четверть часа. Он и в этом пересилил себя. Нельзя распускаться, не время.
Уже приближаясь к белой двустворчатой двери столовой, Андрей Любомирович услышал детские голоса и осторожные смешки няни. Остро запахло свежей огородной зеленью. Внезапно он почувствовал, что до неприличия голоден, и его породистое лицо вспыхнуло. Гримаса мучительного раздражения, как это часто случалось в последнее время, исказила его крупные черты и тут же пропала…
Обедать, оказывается, предстояло не в семейном кругу: была гостья.
На столе, в центре накрахмаленной полотняной скатерти в грубом глиняном кувшине стояли цветы – полосатые тюльпаны, мелковатые, но необычайной окраски. Андрей Любомирович едва сумел скрыть досаду: луковицы этих, полосатых, он вместе с другими сортами привез из самой первой заграничной командировки. Долго колдовал над ними в тепличке, запрещая домашним даже приближаться к своим сокровищам, и вот – пожалуйста!
Что касается гостьи, то ею оказалась их соседка по поселку, молодая жена самого Балия. Вероника относилась к ней, как к старшей дочери, и Юлечка Рубчинская, как правило, обедала у них, когда приезжала на дачу, принадлежавшую особоуполномоченному ОГПУ. С того времени, как она неожиданно вышла за одного из высших руководителей всесильного ведомства, вокруг нее образовался как бы заколдованный круг, мертвая зона, и Вероника Станиславовна по доброте душевной взялась опекать Юлию.
Да и гостьей ее можно было назвать только с натяжкой – в этом доме она знала каждую щель, каждую половицу, с ним была связана не только ее собственная юность, но и жизнь нескольких поколений когда-то известной в городе и состоятельной семьи.
Но сегодня ее появление было некстати.
Их с Балием бракосочетание состоялось день в день с похоронами матери Андрея Любомировича. На протяжении многих лет Рубчинские были дружны с Елизаветой Францевной, и то, что они не смогли или не пожелали приехать и проститься с покойной, оставило в его душе горький осадок. Возникшее неприязненное чувство он отчасти перенес и на их младшую дочь. Прежде Юлия гостила у них часто, иногда вместе с родителями, и Андрей Любомирович всегда с удовольствием видел ее легкую, подвижную фигурку, слышал негромкий грудной смех, раздававшийся то в саду, то на террасе. От девушки шло светлое тепло. И сама она – вряд ли он мог ошибаться – любила его семью.
Однако за последний год младшая Рубчинская разительно изменилась: фиалковые глаза поблекли, рыжеватые пышные волосы были по-дамски уложены в замысловатую прическу, губы подкрашены, на руках тонкие кольца с крупными камнями. Она стала строже одеваться, почти всегда молчала, а когда к ней обращались – вежливо и точно отвечала на вопрос собеседника. Смеялась Юлия также крайне редко.
Чем она теперь занимается, Андрей Любомирович не знал и никогда не интересовался. А сейчас ему и вовсе было не до того. Мельком взглянув на замкнутое лицо молодой женщины, он кивнул и проследовал к своему обычному месту за столом – спиной к цветным витражам террасы, прямо напротив Вероники.
При детях ни о чем говорить было нельзя, и Филиппенко, через силу выдавив благодушную улыбку, произнес:
– Счастлив видеть вас, Юлия Дмитриевна. Как чувствуют себя ваши родители?
– Благодарю, – прозвучал сдержанный ответ. – Папе уже лучше. Готовятся к приезду сестры.
– Вот как! – Жена наполнила обливную миску окрошкой, и он сразу же придвинул ее к себе. – Софье Дмитриевне все-таки удастся приехать? Стоит ли в такое время… – Тут он спохватился: – Я имею в виду: ведь у нее, кажется, маленький ребенок?
– Иначе невозможно, – негромко проговорила Юлия. – Что касается времени, то его не выбирают, Андрей Любомирович. Сестра хочет повидаться с нами. Характер у нее, знаете ли… настойчивый. Да и племяннику моему уже два года.
– Безрассудство, – Филиппенко обвел взглядом скромно сервированный обеденный стол. – И вы, конечно, понимаете, что я имею в виду. Вашей сестре по крайней мере известно, что тут далеко не Европа? Если не ошибаюсь, она ведь достаточно давно покинула родину.
– И она, и ее ребенок будут обеспечены всем необходимым на протяжении тех двух недель, в течение которых Соне разрешено находиться в Харькове. Муж об этом позаботится. Как и о том, чтобы она не увидела того, что здесь происходит…
Андрей Любомирович предостерегающе вскинул ладонь, останавливая гостью. Однако дочерей и няни в столовой уже не было, только близнецы доклевывали компот. Вероника без всякой надобности передвигала посуду на столе, тарелка ее оставалась почти нетронутой. Никто как будто не слышал этого их разговора…
Ему неожиданно остро захотелось выпить. Чего-нибудь легкого, красного, прохладного. Андрей Любомирович поковырял вилкой второе, поднялся и сообщил жене, что намерен спуститься в погреб. Пусть они его подождут – он скоро вернется, и с бутылочкой. Есть повод.
В последние годы у него образовался неплохой запас напитков. Из Крыма ему привозили прямо с завода красное «Магарач № 55», неплохой массандровский портвейн, белое «Шато-Икем», «Красный камень» – любимый мускат Вероники. Из Грузии через московских знакомых поступали столовые вина. Имелось и кое-что покрепче. В запирающейся нише при нужной температуре хранились десятка полтора заграничных бутылок.
Филиппенко выбрал легкое кахетинское, протер слегка запылившуюся бутылку специально для этой цели висевшим здесь полотенцем и, тщательно проверив запоры, поднялся с вином наверх.
В опустевшей столовой гремела Настена, собирая посуду на поднос. Вероники не было видно, а у полуоткрытого окна курила Юлия. Только сейчас Андрей Любомирович заметил, что молодая женщина в темном, почти траурном платье с глухим воротом – не по погоде. Фигура ее по-прежнему оставалась стройной и женственной. Когда в тишине хлопнула не прикрытая им дверь – в столовой и на террасе гулял сквозняк – Рубчинская вздрогнула и обернулась. Затем погасила папиросу, смяв ее в тяжелой хрустальной пепельнице, а саму пепельницу зачем-то перенесла на стол.
– Вашу жену вызвали к телефону, – проговорила Юлия, глядя, как Филиппенко достает из буфета бокалы и бережно откупоривает вино. – Откуда вы узнали, что у меня сегодня день рождения?
– Вспомнил, – нашелся он, нисколько не смутившись. – Однажды в этой столовой мы праздновали ваше восемнадцатилетие, Юленька. Еще при жизни моей мамы. Четырнадцатого мая тысяча девятьсот тридцатого – так? Я подарил вам свою книгу, уж и не помню какую. У вас было светлое платье и коса, как нимб…
– Верно. – Она скупо усмехнулась. – В одном вы ошиблись. Год был двадцать девятый; сегодня мне исполнилось двадцать два.
– Товарищ Балий вас поздравил?
– Нет. Я еще не видела мужа. Его срочно вызвали рано утром. Вы в курсе того, что случилось?
– Да. Не нужно об этом, – поморщился Филиппенко. – Во всем и без нас с вами разберутся…
– Я не люблю ночевать на этой даче, – сказала она, – однако Балий так решил, и вчера поздно вечером мы приехали в поселок. А утром Настена принесла нам молоко и сообщила, что ваш сосед умер…
– Ей-то откуда знать? – удивился Андрей Любомирович.
– Все только об этом и говорят.
– Вот как… Что ж, личность по-своему знаменитая… – разговор приобретал неприятный оборот, и он повторил: – Разберутся.
– Его нашли на рассвете, – упрямо продолжала Юлия. – Дверь осталась незапертой. У него в кровь разбито лицо, и сразу же возникло подозрение, что это – убийство. Ну кому, спрашивается, он мог помешать? Мой отец ему симпатизировал, иногда помогал деньгами. Он очень огорчится… – она вопросительно взглянула на Андрея Любомировича. – Знаете, как Настена говорит? «Дёрзкий был, но добрый… и всю жизнь один как перст»…
– А по водам не ходил? – Филиппенко хмыкнул. – Вот так, моя дорогая, и рождаются литературные биографии. Они же мифы. А каков человек был на самом деле – не доищешься. Я…
Он замолчал – в дверях возникла взволнованная и слегка растрепанная Вероника Станиславовна.
– Андрюшенька! – воскликнула она, пылая лицом и не замечая присутствия Рубчинской. – Звонил Сабрук и битых четверть часа истязал меня… А что я могу знать? Пришлось соврать, что ты в городе… Он буквально вне себя, требует подробностей, утверждает, что…
– Вероника, – застонал Филиппенко, – остановись! – Как ни любил он жену, сейчас эта актерская экзальтация казалась нестерпимой. – Давайте все перестанем сходить с ума! Проси Юлию Дмитриевну к столу. Подай фруктов, конфет. Или что сама сочтешь нужным.
– Какие конфеты! Ярослав сказал – это начало конца, – не унималась жена.
– Все! – Филиппенко шагнул к ней, взял за плечи и встряхнул. – Все! Отдышись, моя милая, и ступай. Мы тебя ждем. Я устал и не имею ни малейшего намерения рассуждать об этих материях…
С первого же бокала он неожиданно захмелел.
Женщины – Андрей Любомирович окинул обеих мутноватым взглядом – молчали, и ему показалось, что и та, и другая за что-то его втайне осуждают. Вероника, статная, с полной белой шеей, окольцованной нитью крупной персидской бирюзы, осторожно постукивала отполированным ноготком по краю опустевшего бокала и не отрывала взгляда от винного пятнышка на скатерти. Именинница в своем модном трауре – с высоко поднятыми плечами, с неглубоким вырезом, открывавшим нежную яремную ямку над ключицами, вертела в тонких пальцах погасшую папиросу.
– Слишком много курите, Юлия, – с неожиданной резкостью произнес он. – Товарищ Балий не запрещает?
– Вячеслав Карлович и сам курит.
– И что вы нашли в нем такого особенного? – Он взялся за бутылку, чтобы разлить остатки вина себе и жене. Приподнял бокал, взглянул на свет. – Юная, прелестная, образованная… Да что уж теперь… С днем рождения!
– Вам, Андрей Любомирович, отлично известны наши обстоятельства, – спокойно ответила Рубчинская. К вину она так и не прикоснулась. – Зачем же спрашивать? Мой отец в прошлом был юристом у Юхновского в Центральной Раде. Происхождение мамы и ее взгляды для вас также не тайна. Сестра много лет живет в эмиграции…
– Насколько я помню, между вами, сестрой и братом большая разница в возрасте. – Разговор снова принял неприятный оборот, и Филиппенко уже был не рад, что его завел. – Мне не приходилось их видеть.
– Сестра старше меня на восемь лет, Олег – на десять.
– Он… он тоже… там? – Филиппенко залпом, не чувствуя вкуса, допил вино.
– О его судьбе нам ничего не известно. Брат ушел из дома, когда ему не было и двадцати. Мама считает, что он решил пробираться к сестре, которая в то время жила в Варшаве, в доме бабушки, и училась. До войны мы всей семьей каждую осень подолгу гостили у нее… Собственно, из-за брата все это и началось… Нет, я не сужу Олега. При всей его ненависти к новой власти, идеализме и бешеном эгоизме. Такой характер. Он мечтал стать юристом, как отец, а здесь после ухода белых царили голод, разруха и террор. Вы, Андрей Любомирович, приехали сюда в двадцать четвертом?