355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Светлана Гончаренко » Так долго не живут (Золото для корсиканца) » Текст книги (страница 8)
Так долго не живут (Золото для корсиканца)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:53

Текст книги "Так долго не живут (Золото для корсиканца)"


Автор книги: Светлана Гончаренко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)

Шерлока Холмса! И даже тот, другой бородач вряд ли был с фальшивой бородой. Зато другой, другой! Самоваров открыл рот, чтобы изречь что-нибудь неопределённо-благодарственное, но другой голос его опередил:

– Насть! Вот и я! Давно ждёшь? Задержал свинья Буканов, я рвался, но этот… Здравствуйте!

Последнее обращение было уже к Самоварову, а вся тирада исходила от показавшегося из-за носа Давида румяного молодого человека. С бородой!

Настя приветливо подскочила, взяла свою сумочку под мышку и озарила Самоварова улыбкой:

– Я пойду, Николай Алексеевич! Извините… Спасибо… Мы все вам так благодарны! Я вам буду звонить… Спасибо…

Исчезать она умела мгновенно. Самоваров выглянул из-за гипсового носа, но Насти уже не увидел. Как сквозь землю провалилась. «Дурак старый! Чего я тут сижу? Вот дурак-то!» – подосадовал он и раздражённо дёрнулся. Глухим стуком ответили ему в накренившейся сумке поруганные ботинки Ильича. «Сочувствуют! – ядовито хмыкнул Самоваров. – Тоже мне – как Стас говорит? – дамский угодник. Сколько времени потерял! И как она честит бородатых, а вот бородатый подскочил – и всё! Ночевала тучка золотая на груди Давида-великана… Впрочем, я зря. Ничем она мне не обязана. Сам я приплёлся, сел тут зачем-то. А она неглупую мысль мне подкинула: все бородатые – братья. Много у Саши Ермакова братьев. Всё, хватит церемониться с сереброголосыми дамами, слишком уж всё скверно. Сентюрина убили, Капочку убили, Ленина грохнули. Аночкины бриллианты, бриллианты Кисельщиковой, барановское золото… Все на драгоценности сбивается. Есть печные ценности! Куда же л и ценности бегут?»

Самоваров собрался с духом, толкнул тяжёлую вокзальную дверь института и задохнулся холодным ветром.

Глава 13
МИЛАЯ, МИЛАЯ, МИЛАЯ…

– Вот, полюбуйся, это она во всей красе и блеске, – сказала Ася, разворачивая перед Самоваровым потрёпанный номер журнала «Столица и усадьба» за 1916 год.

Журнал был в обложке из грубой коричневой бумаги, посерёдке приклеен пейзаж Юлиана Жуковского – не столичный, а усадебный. Дом с толстыми колоннами. Этот Юлиан наделал пропасть подобных пейзажей. Два даже красовались в экспозиции Нетского музея. Похоже, что и колонны были на них те самые, что на журнале – толстые, семь штук в ряд.

Развёрнутая Асей страница пестрела фамильными дворянскими портретами. Асин тоненький пальчик с полупрозрачным загнутым коготком нетерпеливо стучал по какой-то маловыразительной дамской физиономии. Под портретом имелась подпись: «Неизвестный художник. П.Ф. Кисельщикова». П.Ф. была запечатлена неизвестным художником в атласном платье неизвестного цвета (фототипия была в журнале хоть и превосходная, но чёрно-белая), с рукавами в форме полосатых тыкв. Скучное её лицо обрамляли два пучка кудряшек.

– Ну, это явно не та Кисельщикова, – разочарованно протянул Самоваров. – Эта старше лет на восемьдесят! Да наша ведь салопница была. Киотница. Эта же вон как разряжена. Прямо средь шумного бала, случайно…

Ася укоризненно покачала головой:

– Ну конечно не та! Та нам ни к чему. Ты посмотри-ка, это ведь она, парюра! Она в самом деле существовала, видишь?

Самоваров снова всмотрелся в портрет. Ага! Точно! Невзрачная дама явно была перегружена драгоценностями.

– Полная парюра! – радостно пела Ася.

В самом деле, на голове дамы возвышалась диадема с двадцатью четырьмя внушительными алмазными зубцами. Даже если допустить, что неизвестный художник услужливо приврал и изобразил камни больше, чем они были в натуре, оставалось признать, что всё-таки вещица была ценная. Голова-то у дамы имела, надо надеяться, биологически нормальные размеры, а на ней помещались эти двадцать четыре зубца, золотой ободок и два ряда жемчужин далеко не мелких. Вещь! Помимо зубчатой диадемы, в ушах у дамы были тяжёлые серьги, на шее колье, на каждой руке по браслету, перстни и в придачу – жемчужный с алмазами на пряжке пояс, подпирающий будто изготовленный на токарном станке идеальный бюст. Все эти штуки в самом деле были одного рода и стиля – много жемчугу, бриллиантов, там и сям мелькают эмалевые овальчики с какими-то античными профилями.

– Вещь ампирная, – заключил Самоваров. – Махровый ампир. Эта дама цвела в 1830-х, а штучки надела немодные. Явно мамашино наследство.

– Верно, – согласилась Ася, – предполагается, что парюра была изготовлена в 1811 году в Петербурге, куда Афанасий Кисельщиков ездил хлопотать по делам своих приисков и внезапно женился на певице мадемуазель Хохшулер. По страстной любви. Певица как раз и подбила Афанасия на заказ столь баснословной парюры.

– Дремучее семейство – и вдруг мадемуазель Хохшулер. Сомнительно, – удивился Самоваров.

– Клан Кисельщиковых Хохшулер отверг, и она умерла через год в жестокой чахотке, оставив Афанасию единственного сына Евлампия, – объяснила Ася.

– Ты просто знаток кисельщиковской генеалогии! Что-то раньше я не замечал за тобой таких увлечений, – изумился Самоваров.

Ася только улыбнулась таинственно.

– Ну, и что парюра? Вещь-то женская? Почему же она ни в какое приданое не пошла, а оставалась сто лет в семействе Кисельщиковых? Вплоть до визита прощелыги Гормана? – не унимался Самоваров.

– Надо думать, парюра доставалась старшей невестке по прямой линии, по Евлампию. Кисельщиковы – семейство людное, плодовитое, и со старшими (да и всякими последующими) сыновьями проблем у них не было. Чахоточная красавица Хохшулер только случайно и ненадолго к ним затесалась. Последняя Кисельщикова, у которой чекист Горман делал обыск, была урождённая Блинкова. Как раз старшая невестка.

Самоваров сидел обескураженный. Чем дальше в лес, тем больше дров! Вчера ещё кисельщиковские брильянты были сказкой, болтовнёй, сокровищами мадам Петуховой, а сегодня пожалуйте – вот вам и парюра вся до колечка, вот вам сага о Кисельщиковых, вот картинка с П.Ф. Кисельщиковой (должно быть, женой Евлампия?). Вот вам ещё и мадемуазель Хохшулер! А главное, Ася ещё вчера вечером слушала его болтовню о бриллиантах, спрятанных в ботинках Ильича, с удивлённо разинутым влажно-розовым ротиком. Сегодня же она предъявляет «Столицу и усадьбу» и шпарит про парюру, как по писаному. Что же это творится-то? Самоваров придвинулся к Асе. Она понимающе прикрыла веки и стала гладить его вдоль позвоночника. Он глухо прошептал:

– Ася, откуда у тебя этот журнал?

Она помолчала, соображая:

– Гак… Это Ольга мне дала. И сказала: обязательно покажи Самоварову. Обязательно. И про Кисельщиковых рассказала. Я случайно к ней забежала, упомянула невзначай о Пундыреве и о том, что в скульптуре что-то, возможно, есть. А она набросилась на меня с этим журналом…

Вот оно что! Вот они, каменные выражения лица и прятанья в туалете! Всё ведь знала, всё раскопала – ну да, это она так обстоятельно ниточку к ниточке кладёт, она в архивах сидит! Копает! Копает! Куда уж Асе! Что за парюра, ей давно известно. И уж наверняка известно, кто, кроме неё, всё знает и кто приходил бить Ленина. И молчит, валькирия!

Самоваров вскочил и поковылял в Ольгин кабинет. Дверь была заперта. Он постучал по глухому крашеному дереву, прислушался. Пусто внутри. Прячется, прячется, зато журналы подкладывает!

Он вернулся к себе. Аси уже не было, но журнал лежал на столе, и Самоваров ещё раз рассмотрел парюру, прочитал статью некоего Илларионова, описывающего своё камское поместье, где и обретались лица, воспроизведённые в журнале на портретах. О Кисельщиковой было сказано только, что она мать какой-то илларионовской прабабки. Значит, про мадемуазель Хохшулер – это Ольгины изыскания. Прячется, а помочь хочет. Не собирается присвоить бриллианты, стало быть. Да и не похоже, чтобы она статуи била. Теперь-то что делать? Вдруг в третий раз искатели сокровищ придут в подвал? Надо разобраться наконец со всеми бриллиантами и роковыми обольстительными девицами. У Стаса Саша сидит – и дело в шляпе? А если нет? И скорее всего, что нет. Права ведь Настя, тучка золотая: много в Нетске бородачей.

Когда Самоваров звонил в тяжёлую дверь с замазанным звонком-ключиком, он был полон решимости быстренько расколоть старуху Лукирич. Все ли улыбочки, всё ли «я не знаю» сколько же можно! Тем не менее он минут десять бормотал что-то о погоде, о пенах, о судьбах авангардизма, и никак ему не удавалось продраться сквозь ненужную дребедень. Анна Венедиктовна очень ловко увёртывалась от серьёзных тем, серебристо щебетала и явно наслаждалась нежданным визитом молодого человека. Самоваров с ужасом ощущал себя именно молодым человеком, тем самым дамским угодником, которым дразнил его Стас. Всё выходило вопреки его воле: и сидение на краешке дивана, и беспричинные хихиканья, и даже смущение и заикание при слишком резких поворотах пустопорожних тем. Он всё глубже увязал и с тревогой оглядывался на быстро меркнущий закат за окошком. Наконец ему удалось взять себя в руки, подсесть поближе к Анне Венедиктовне и поймать её живой, мелькающий, чуть слезящийся взгляд.

– Анна Венедиктовна! – воскликнул он так патетически, будто собирался предложить старой даме руку и сердце.

Она перестала улыбаться и кокетливо моргать и наконец сосредоточилась на его персоне.

– Анна Венедиктовна! Вы забыли, наверное, мою вчерашнюю просьбу?

– Какую?

– Просмотреть письма Пундырева. Возможно, там есть намёки на то место, куда были спрятаны принесённые Горманом ценности.

Напудренное личико Анны Венедиктовны стало кислым.

– Ах, к чему это? Кому это нужно? И так у всех полно неприятностей. Вы ведь знаете, Саша Ермаков в тюрьме. Он взял-таки эту злосчастную кружку. И хотя кружку нашли, его ведь держат в этом кошмарном месте! И ещё бог знает сколько продержат. Настоящий произвол!

Самоваров решил затронуть её чувствительность:

– Да, он страдает. И возможно, напрасно. Его ведь обвиняют и в краже у вас драгоценностей, и в вандализме в музее, и в двух убийствах, в том числе Капитолины Петровны.

Анна Венедиктовна скисла ещё больше.

– Это вздор, вздор, – беспомощно залепетала она.

– Отчего же вздор? – Самоваров внимательно посмотрел ей в глаза. – Он ходил сюда к вам, многое знал, разговоры всякие слышал. Вы говорили ему про Гормана, про эту злосчастную скульптуру?

– Никогда! Я недавно только про это вспомнила, когда в новостях показали…

– Но Ольге-то Тобольцевой говорили?

– Так это давно было, – отмахнулась старуха, – когда выставка папина готовилась и интерес к папе и вообще к авангарду был колоссальный… Теперь, к сожалению, восторги приутихли. Говорят, на западных аукционах цены на русское упали… И вообще никому ничего не надо.

– Кому-то очень надо угрохать пундыревскую группу. Анна Венедиктовна, я вас умоляю, взгляните на эти письма. Если что-то в самом деле в них есть, мы найдём, но надо остановить поиски сокровищ, люди ведь гибнут!

Анна Венедиктовна недовольно передёрнулась:

– Как можно всерьёз воспринимать нелепые россказни? Ведь всё дым, химеры. Какие бриллианты? Да были ли у Кисельщиковой эти необыкновенные бриллианты?

– Были, – твёрдо кивнул реставратор. – Я их видел сегодня.

Теперь пришёл черёд удивляться Анне Венедиктовне. Она вздёрнула нарисованные брови и поморгала ресничками; кажется, глаза у неё были тоже немного подрисованные.

– Я не их, конечно, видел, а картинку в «Столице и усадьбе». Был такой журнал перед революцией, – поправился Самоваров. – Очень впечатляющая парюра стиля ампир. Она реально существовала, в этом нет никаких сомнений. И если она запрятана в пундыревских гипсах…

– Нет там ничего! – нервно вскинулась Анна Венедиктовна.

Самоваров ещё не видел её в таком раздражении. Она ломала костлявые пальчики и поглядывала на него неласково и искоса. А плевать!

– Вы же говорили, что есть! – взревел Самоваров. – То есть, то нет! Нельзя же так! Вам игрушки, а двум людям уже головы проломили! Я не уйду сегодня, пока не узнаю, что в этих проклятых письмах!

Он даже голос повысил (чего делать не любил и не умел) и тут увидел, что Анна Венедиктовна немного испугалась и задрожала пунцовыми губками. «Чёрт знает что, прямо опера «Пиковая дама», – вздохнул Самоваров и снова попытался вразумить старуху спокойным и нудным голосом.

– Там ничего нет, в этих письмах, – твёрдо повторяла она.

– Да вы же говорили! – опять вскрикнул Самоваров.

– Мало ли что я говорила! – капризно проворчала Анна Венедиктовна. – Мало ли что! Это я так говорила. Действительно, слух о бриллиантах был, некое предание… Но ничего больше! Когда по телевизору показали, я вспомнила. Ну, и Ольге когда-то сказала. Она просила сенсационного, а чего уж сенсационнее! Только она тогда ничего не напечатала. Ольга девочка серьёзная, признаёт только проверенные факты.

«Да уж, проверила она всё на совесть», – вспомнил Самоваров журнал и мадемуазель Хохшулер. Анна Венедиктовна теребила линялую кисточку на своём маккартовском кресле. Погас в ней какой-то огонёчек, и куколка рококо сделалась морщинистой, неуместно накрашенной старухой. Совсем Аночка исчезла, кокетливая девочка, травившаяся йодом. Самоварову стало неловко.

– Вам нелегко понять, – начала объяснять Анна Венедиктовна, потупив глаза, – каково быть одной… («Мне это совершенно неизвестно?» – усмехнулся Самоваров.) Капочка милая была, заменить её никто не может, но она меня не понимала. В жизни должно что-то происходить. Что-то вокруг меня должно шуметь и вертеться. И ради меня, да!.. Годы в пустой квартире… В институте позировать скучно, мальчишки-квартиранты глупы. Боже, до чего косноязычны мальчишки! Даже Саша Ермаков – всё трещит, трещит о своём Пикассо, книжки и репродукции какие-то тащит. Зачем мне Пикассо?.. Может, это всё интересно, но… я всегда жила чувствами. А теперь… я начала стареть.

«Вот это да! – изумился Самоваров. – Оказывается, только начала… Куда уж дальше-то стареть?»

Анна Венедиктовна скривилась, как от горчицы, и по-своему поняла его недоумение:

– Да, да, начала!.. И не разубеждайте меня. Но ведь хочется чего-то необычного! Я всегда немного придумывала, вот и вспомнила про Гормана: Пундырев о нём рассказывал как-то… И мама… Никто не верил, что были бриллианты. Глупый донос. Пундырев так и сказал: глупый донос. И всё.

«До чего старуха лживая! А если не врёт, то развлеклась неплохо: два убийства. Легкомысленная, вздорная, эгоистичная. Все должны её ублажать и веселить. Или сама она тешится опасными байками», – возмутился про себя Самоваров.

– И в письмах так было: глупый донос? – переспросил он вслух.

_ В письмах об этом вовсе ничего не было, я же вам говорю! – досадовала на его тупость Анна Венедиктовна.

– Но вы другое мне говорили… что всё перезабыли, что не читали этих писем вовсе!

– Да я их наизусть знаю! – вскрикнула та.

Самоваров умолк. Он совсем уже ничего не понимал. В его пустой голове ещё стоял лёгкий звон от серебристого голоса Анны Венедиктовны. Так отдаётся долгой дрожью воздуха звон часов в большой квартире.

«Я здесь действительно свихнусь! – мелькнула у Николая дикая мысль. – Это всё нарочно собралось: старухи, старик, бриллианты, шальные девицы и Чёртов дом. Всё подстроено, чтобы я сошёл с ума. Зачем мне это надо?» Самоваров мысленно пронёсся по всему лабиринту странностей последних дней и наконец вернулся в ту минуту, из которой оступился в пропасть, но, испуганно подёргавшись на краю чего-то, всё-таки удержался. Наваждение ушло. Он опять сидел в комнате Анны Венедиктовны напротив хозяйки, почти вплотную, прижав коленом её сухую скелетную ножку. День кончался, сумерки милостиво позволили Аночке казаться чуть моложе, качалось, будто и в самом деле она только начала стареть, будто губы её не нарисованы, а налиты алой плотью, а чернота вокруг сверкающих глазок – не провалы черепных дыр, а та непонятная страстная тень, какая окружает обычно глаза очень красивых женщин. Она цеплялась за молодость самыми невероятными способами!

– Николай! – вдруг сказала Анна Венедиктовна нежно и мягко, нежней, чем это делали когда-то в Художественном театре. Самоваров даже испугался, не принимает ли она его за какого-то другого Николая. – Николай! Вы странно настойчивы. Но мне нравится ваше лицо. У вас хорошее лицо. Вы знаете это?

«Далось им всем моё лицо! – подосадовал Самоваров. – Господи, не затевает ли она со мной не «Пиковую даму», а какую другую пьесу? Уж не должен ли я буду теперь жениться на ней, как благородный человек? Дьявольская старуха! И ведь не виконтесса какая-нибудь, а всего лишь бывшая учительница географии. Вот гены-то шлипповские что делают!»

Анна Венедиктовна потянулась из своего кресла к шкафчику (кругом была пропасть шкафчиков, столиков, креслиц), дёрнула ручку-бомбошку и с видимым усилием вытащила из ящика коробку. Большую коробку, старую. Самоваров думал, что коробка тотчас же будет открыта, но Анна Венедиктовна водрузила её на колени и сверху возложила скрещённые руки.

– Да, я знаю эти письма наизусть, – глубоким голосом произнесла она. – Вас это удивляет? Я ведь про Пундырева вам не лгала. Я вообще никогда не лгу. Ах, Горман?.. Но непроверенные сплетни – не ложь. Я ничего не сочиняла. А Пундырев именно такой был, как я вам рассказывала: ужасный, небритый, полупьяный, с синим отёкшим лицом. Я его не то чтобы боялась, я ужасалась. Когда он ко мне прикасался (а он всё норовил руку поцеловать), я содрогалась от отвращения. Будто тронуло меня что-то мерзкое, вроде жабы. Я жаб и лягушек очень боялась… Я была дитя, а он взрослый, страстный, необузданный человек. Мама всё видела и запретила ему бывать у нас. Он тогда…

– Подсматривал через забор? – влез зачем-то Самоваров.

– Да! Но откуда?.. – Анна Венедиктовна растерянно посмотрела на гостя, но тут же всё поняла. – А, ну да, Капочка. Она ведь всё видела! Мы тогда в школе учились. Да, подсматривал. Украл мои тапочки-парусинки, грязный носовой платок, которым я вытерла расцарапанный палец… Страшный человек, да? Я всю жизнь не смогла освободиться ни от отвращения, ни от ужаса. Но он мне писал письма…

Вот эти… – Она постучала по коробке. – И я их знаю наизусть. Давно. Каждое письмо. И всё равно перечитываю. Мы с Капочкой их часто читали вслух. И в тот вечер, когда меня обокрали, две коробки я с собой взяла к Капочке, и мы читали… Третью коробку украли. Ничего в письмах нет о бриллиантах. Ничего!.. Я жить не могу, чтобы этих писем не читать!

– Но почему? – спросил удивлённый Самоваров. – Почему, если у вас такое было к нему отвращение?

– А потому… Это именно такие письма, какие хочет получать женщина. В жизни каждой женщины должен быть человек, который писал бы ей такие письма. Тогда всё прочее будет не страшно и не важно. Вот почитайте. Вы ещё молоды, и, возможно, вам это будет полезно. Может, вам придётся писать кому-то…

Лицо её белело в потёмках смутным пятном и казалось теперь совсем молодым, не столько красивым, сколько неуловимо прелестным. Такие лица всегда бывают у избалованных любовью девчонок. Такой и была Аночка Лукирич.

Обман длился недолго. Анна Венедиктовна включила настольную лампу и мигом состарилась. Коробка была наконец открыта. Письма лежали в ней не стопочками, перевязанными ленточками, как предполагал Самоваров, а просто ворохом. Анна Венедиктовна схватила пачку и протянула Самоварову:

– Ну вот, читайте. Читайте же! Я видела, вы мне не верили, но теперь! И ничего-то про бриллианты тут нет. И те, украденные, были такие же.

– Право, мне неловко. Личная переписка… Я бегло только просмотрю… – смущённо пробормотал Самоваров, перекладывая ветхие листочки.

Все письма были без конвертов, без дат, в самом деле очень зачитанные и потёртые, написанные пегими сиреневыми чернилами на скверной рыхлой бумаге, теперь порыжевшей и хрупкой, как листья из гербария.

«Моя жизнь, я дышу ещё. Это потому, что вижу тебя. Сегодня – целых восемнадцать минут. Видел на Семашковской, из-за будки сапожника. Шла грустная, против ветра. Чтоб тебя развеселить, я бы мог кататься по грязной мостовой. Было бы тебе смешно? Вряд ли. Только поэтому и не стал кататься, деточка, и не могу никак придумать, что бы сделать такое нужное или забавное для тебя. Любовь-то тебе не нужна. Значит, не будет у нас, как у всех. А это по мне. Как у всех – плохо, детка, ты поймёшь. Это верно. Как у всех – хуже не бывает»… «Я болен, болен. Не выхожу – рисую. Я великий художник, сейчас особенно понимаю, что великий – тебя рисую. Пёрышком. Сто головок, личик на листе. Великий, а знаю, что искусство убого, раз моё серое солнце – та фотокарточка единственная, где мы, девочка, вместе. Там мы с тобой и ещё твоя мама и Ефим Шелудяков. Ты там шести лет, надутая, в фетровом капоре. Синий капор, я помню»…

Самоваров отложил пачку, взялся за другую, но и там было то же:

«Милая, милая, милая! Сердишься, убегаешь, а как жить? Есть чудовище. Или царь вселенной. Считается твоим мужем. Иду за вами, успеваю даже в подъезд войти и услышать, как дверь стукнет и запор щёлкнет. И что весь убогий и громадный мир, что остаётся за твоей дверью? Да тут дышать нельзя!! Я стою в парадном и не могу дышать. И жить тут, милая, не могу. Улыбнись хоть раз. Мне…» и дальше – всё в этом же духе.

Набор слов, бред – и ничего о бриллиантах, Гормане и гипсовой группе. Почерк Пундырева, на удивление, оказался неплохим, кое-где даже с росчерками. Заглавные буквы украшали завитки и жирные точки. Некоторые письма в самом деле писались в расстройстве, в полупьяном, наверное, виде. Они были особенно гуманны, путаны, подлежащие и сказуемые барахтались и тонули в случайно приблудившихся словах. Но всё-таки письма были вполне разборчивы, так что Самоваров по диагонали довольно быстро пересматривал их одно за другим, цепляясь за заглавные «Г», за высоко выбрасывавшие лихой флажок «б» (Горман, бриллианты). Но кругом было всё одно и то же: милая, милая, милая…

Самоваров со вздохом передал наконец коробку Анне Венедиктовне. Она вопросительно посмотрела ему в глаза.

– Всё это просто чудесно, – для приличия восхитился Самоваров. – Удивительно! Прямо-таки эпистолярный памятник!

Анна Венедиктовва заметно обрадовалась и провозгласила:

– Я всегда это знала! А но вашему-то делу и нет ничего! Что же вы мне не верили? Нет ничего в гипсах. И не было никогда. Глупый донос.

Самоваров стал настойчиво прощаться. Теперь уж и он уверился в том, что парюра Кисельщиковой хоть и существовала некогда, вряд ли покоилась теперь в телах восставших гипсовых рабов. А письма Пундырева полупьяный бред маньяка и нужны только этой зацикленной на собственной персоне старухе. Анна Венедиктовна в полутьме прихожей (где уж лет тридцать, как перегорела лампочка, и освещение, ничего не освещавшее, исходило из приоткрытой в комнату двери) горячо убеждала:

– Помогите! Скажите этому своему другу-сыщику (он, по-моему, довольно деловой человек) – пусть ищет коробку с письмами. Это главное для меня. Вещей маминых жалко, ужасно жалко, брошь и вовсе была дивная. Но я стара, довольно обеспеченна (вот хоть кружку продам!), детей у меня никогда не было, родственников я последний раз видела в раннем детстве. Кому? Не найдутся вещи – что ж. Но письма! Это ведь я! Единственный мой след на земле, понимаете?

Самоваров сочувственно кивал. В конце концов, редко встречается и романтическая неодолимая страсть, и такая вот странная верность вызывавшему отвращение влюблённому. Хоть Анна Венедиктовна и закоренелая эгоцентричка, но есть же у неё эта почти бескорыстная слабость.

Вообще она слаба. По слабости и болтала лишнее, чем угробила Сентюрина и любимую подругу. Слаба, но не умеет плакать…

– Николай, – снова свирельный голос прервал неуместные размышления Самоварова. – Я видела, как вы читали эти письма. У вас было такое изумительное, потрясённое лицо. («Хотел бы я наконец увидеть лицо, о котором столько разговоров, – подумал Самоваров. – В зеркале вечно отражается какая-то протокольная физиономия».) Я видела – вы поражены, и теперь хотела бы вас просить… Эта вот история с нападением на скульптуру Ленина… Ведь и телевидение заинтересовалось! Имя Пундырева теперь непременно всплывёт… Не могли бы вы, хоть через вашего друга (он очень деловой, мигом нашёл кружку!), пристроить где-нибудь… в общем, опубликовать что-то из этих писем… Это было бы поучительно… для молодых… Я бы обратилась к Оле, но она, кажется, несколько корыстна… Я бы… за скромное вознаграждение… могла предоставить…

Самоваров вздохнул. «О женщины, ничтожество вам имя!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю