Текст книги "Фея горького миндаля"
Автор книги: Сусанна Георгиевская
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Сусанна Михайловна Георгиевская
Фея горького миндаля
У костра (рассказ председателя колхоза)
Мягкотелость моя, вот что… Мягкотелость, по чести скажу. Она – вожатая ваша – штурмом, штурмом… Её дело – упрашивать. А моё – отказываться (потому что какой я рассказчик, по совести говоря).
Не слышу! Громче, ребята… Ага! Про Берлин, говорите… Ну что ж… Это можно. Можно, конечно, и про Берлин.
Про мой орден? Ладно. Пусть будет про орден…
Вот что, дети: медалями и орденами награждали во время войны (военных, конечно) исключительно за боевые заслуги. Вот вам и всё про мой орден. Ясно?.. Поподробнее?.. А может, я запамятовал? Двадцатилетие, как ни говорите, дата немалая.
Смеюсь над вами?! Да нет. Сам дрожу, как бы вы потом меня на смех не подняли. Приедете в город и скажете: «Председатель колхоза, бывший военный, а двух слов связать не сумел ничего не помнит!»
…Ладно, ладно. Верю. Не буду бояться.
Так о чём же, девочка? Про смешное?..
Ну что ж… Попробую.
Расскажу-ка я вам, пожалуй что, про собаку. Я, надо признаться, с детства люблю собак. (А кроме того, если о чём-нибудь посерьёзней, – так какой я рассказчик?)
…Был апрель – предпоследний месяц войны. Мы шли к Берлину. Примите и то во внимание, что там климат тёплый, не северный. На деревьях уже распускались почки. Из земли повыбилась травка. В поле цветки.
Наши, которые помоложе, не глядели в ту сторону. Говорили: германские цветы плохо, мол, пахнут.
Я в спор особенно не вступал. Чего ж тут спорить?.. Каждому ясно: земля, она повсюду как есть земля.
Едем мы по шоссе, а над нашими головами большие деревья словно срастаются кронами, и выходит – как бы вам это выразить? – ну, коридор, зелёный длинный коридор. Сквозь густые листья едва проблёскивало небо. Деревья – германские, старые, обихоженные. Выедет грузовик из-под зелёной такой тоннели, а впереди – поля. Над полем – жаворонок. А голоса человечьего не слыхать.
И сожмётся, ясное дело, сердце крестьянина: бросили люди землю. Бросили!.. Есть, стало быть, дела поважней.
Среди поля, под светлым солнцем, обугленный остов дерева. Как обгорелое полено, без веток, без листьев, торчит оно. Едешь, едешь – и вдруг завиднеется лошадь, одна в поле. Глаза лошадиные, навечно испуганные, косятся в сторону грузовиков. Чёлку ей треплет ветер. И стоит она на тонких избитых ногах. Склонит набок голову и прислушивается. А к чему – и сама не знает. За ней жеребёнок. Совсем бессмысленный, похудалый – кости да кожа. Ходит и будто спрашивает у матери: «Это что же такое? Я мал. Ничего я не понимаю».
Среди нас было много крестьян. Мы сильно жалели лошадей. Животное!.. Да какое!.. Работящее, доброе. Одним словом, жалели.
И только солнцу – ему одному – ни до чего на свете не было дела: ночью заходит, утром встаёт, как будто нет на земле никакой войны.
Что долго рассказывать?
Едем и видим: поля позаброшены, а дороги запружены людьми. Не военными. Это, как в старину говорилось, беженцы. Фашисты угнали их на чужбину.
Вникаете, дети? Это вместо того, чтоб пахать и сеять, фашист свои поля оголил и во всякой другой стране поля оголил. Ему дело есть поважней: война!
Советская Армия освободила беженцев. И тронулись они – не пехота, не конница и не танкисты – к себе на родину. Их родина – Франция и Голландия, Англия и Норвегия…
По той же дороге шагали немки и престарелые немцы с ребятами. Шли угрюмые, лились вперёд потоком. Усталые. Одежонка рваная. Кое-кто из них сколотил кибитки и впрягся в оглобли – как кони. Чудно: кони по полю бродят, а люди тачки везут.
И говор над этой дорогой, языки – какие хотите: голландский, французский, немецкий, английский. Кто их там разберёт!
Едем, едем, едем. А впереди поток человечий, и за плечами – людской поток, и не видно ему ни конца ни края. А в небе солнце. Жаркое. Ни до чего ему дела нет.
Ну, мы, конечно, с земли глядим, не с неба. У кого был хлеб, так мы его роздали. У кого сахар, так мы его тоже, ясное дело, роздали. Детям. И где уж там разбираться, который голландский, который английский, который немецкий. Ребёнок – и всё! Многие были люди семейные. У самих дети, а несемейные тоже легко догадывались, что ребёнок всегда ни при чём.
…Ну, а ночью устроились мы на привал у берегов Одера. На воде – шхуна. Брошенная. Из окон вылетают дикие гуси. Были домашние – стали дикие. Птица. Память у ней короткая.
И вдруг смотрю: выходит в поле угрюмый волк. Печальный такой. Остановился поодаль и поглядел на нас.
«Да это ж не волк, а собака!» – говорит повар.
Гляжу и вижу: вправду собака. Я ей кричу:
«Давай, не бойся! Подгребай, Жучка!»
А она слова «Жучка» не понимает.
«Немецкая, – говорит повар. – У них свои клички. Бросьте ей хлеба, товарищ младший, вот вам и будет Жучка!»
Я бросил собаке корку. Она отпрянула, будто я камнем в неё шуганул. Потом не то принюхалась, не то прислушалась, навострила уши и подошла. Не ко мне, а к хлебу. Она подползла к хлебу на брюхе. Понюхала и вгрызлась в него зубами. Замерла и оглохла.
Я снова кинул ей корку. Она подползла поближе, уже безо всякого страха. Доела хлеб, подошла ко мне. Но не так чтобы близко. И не то чтоб ко мне… Не то чтобы именно лично ко мне. Сидела тихо, не огрызалась и умно, печально глядела вперёд. Не иначе как на котелок с кашей.
Когда хотят похвалить собаку, говорят, что у неё глаза человечьи. Неправда это. Не понять человеку собачьих глаз. Глаза у собаки по большей части бывают жёлтые. Не говорящий взгляд у нее, а молчаливый. Что в этих её глазах? Свет пояса ров, а?.. Темнотища полей?.. Или просто такая печаль большая, что нельзя её охватить, слова ей не найти – нет для неё ни песни, ни описания… Печаль без просвета.
Стало мне её жалковато. Была она очень даже хорошая, охотничьей породы. Растянулась неподалёку от нас, а дремать не стала. Слишком это занятие глупое для умной собаки. Уж либо спи, либо думай. А дрёма – ни то ни сё.
Утром мы сели в грузовик – и собака за нами. А будем по-честному говорить, уж совсем по-честному – я её за собой втащил.
Солдаты смеются: «Эх, уж этот младший!» (Так меня называли – «младший», потому что звание лейтенанта мне вышло потом; в то время когда я собаку в наш грузовик втащил, на моих погонах была всего одна звёздочка.)
Начальник наш, капитан, говорит: «Ты бы её, Соколов, ещё шоколадом попотчевал. Дети голодные, а ты собаку – хлебом. Нехорошо… Эх, Соколов!.. Тебе бы не воевать, а сидеть у мамкиной юбки».
Стало мне очень обидно от этих слов. Притих я. Ясно, молодость. Мне пошёл тогда двадцать третий год. А тут ещё, знаете, вот досада какая!.. Собака ко мне не ласкается. И выходит, ни радости, ни утешения от неё, а одни насмешки.
«А ты бы к ней эдак вежливенько, по-немецки, – объясняет мне капитан. – Расстарайся и достань себе переводчика!»
…Было дело, подъезжаем мы как-то раз к городку под названием Фогельзанг. По-русскому – «Птичье пение». Тут воевала морская пехота. Не один матрос полёг на этой земле, под Берлином.
Обугленный стоит Фогельзанг перед нами и рассказывает про наших ребят, про матросов, что прокладывали нам на Берлин дорогу.
А людей не видать: ни живых, ни мёртвых. На пожжённой траве одна-единственная матросская бескозырка. Две ленточки стелются по земле.
Мы остановились и молча сняли фуражки.
Стоим. Молчим. Что скажешь?
А рядом собака. Будто прислушивается, принюхивается к чему-то. И вдруг завыла и поползла на брюхе вперёд, к бескозырке, словно стыдно ей. Почуяла горе, почуяла смерть.
«Пшёл прочь!» – закричал капитан.
Отошла и поджала хвост, виноватая.
Собака, а разум есть.
Так что ж выходит?! Фашистский разум слабей, чем умишко собаки? Вот какое дело, ребята.
Едем дальше. Молчим. А над нами солнце. И нет ему, видно, дела до Фогельзанга. Сияет. Впереди дорога. И за плечами дорога. Едут цугом грузовики.
Вот и последний привал.
Развели костёр. Вскипятили, ясное дело, чай. Подзываю собаку. (Дал я ей кличку Альма, по-иностранному.) Зову, а она на меня не глядит.
Понимаю – её звали иначе. Что ж… А может, она голландская?
Я её погладил. Оглянулся, не видит ли кто. И опять погладил. Она в ответ и ухом не поведёт.
Говорят другой раз: «Животное благодарнее человека». Да какая же тут благодарность? Я к ней всей душой, по-хорошему. Уважаю. А она на огонь глядит.
Что тут долго рассказывать?..
На другое утро я с пятью солдатами должен был переправиться на другую сторону Одера (задание нам, значит, такое вышло).
Жаль мне кинуть собаку. Кричу ей: «Альма!»
А солдаты опять за своё – смеются.
«От тоже собака!.. Хозяина не признаёт. Сразу видать – не голландская, не французская, а фашистская. В вашу сторону ни разу и не поглядела, товарищ младший».
Что скажешь, верно. Ни разу не приласкалась, не поглядела.
Иду по мосткам на катер, а на берег не гляжу. Не окликаю собаку. Пусть сгинет, раз доброго слова не понимает!
Отчалил катер. Метров эдак пять отошёл. Я на берег не гляжу. Я на пряжку ремня гляжу.
И вдруг как что меня дёрнет – обернулся.
Уж лучше было не оборачиваться! Сидит, навострила уши и смотрит мне вслед. В глазах не укор – тоска. Рвётся из глаз, поверите ли, душа собачья, горе собачье. Удивить я ее не мог – столько всего она перевидела. Удивить не мог. А плакать заставил.
…И не стыжусь признаться, ребята, что взгляда того собачьего я забыть не могу.
Много чего я понял тогда: терпением, любовью лечится душа человека, душа земли и душа животного… И даже, если хотите знать, то деревце, что покалечено, только терпением к жизни вернёшь.
Трудно, конечно, высказать, что я понял тогда. А только многое понял. Да и как не понять: война!
Рассказчик умолк и задумался.
Он глядел в огонь.
Может быть, этот костёр напомнил ему о других кострах и привалах?
Кто знает?..
Он посмотрел в огонь, вздохнул и сказал:
– Уж простите меня!.. Как всегда, опростоволосился. Хотел рассказать смешное, а не сумел. Да и какой я, право, рассказчик?..
Люся и Василёк
Раньше они жили втроём: мама, папа и Люся.
Потом началась война. Папа ушёл на фронт, а мама с Люсей остались вдвоём. Война в то время была близко-близко от Москвы. Часто прилетали немецкие самолёты, и тогда во дворе пропито и громко выла сирена. Но Люся никогда её не видела и до конца войны не знала, какая она бывает, сирена.
Скоро маме с Люсей пришлось уехать из Москвы – эвакуироваться. Вагон, в который они попали, был без окон и скамеек, с большими раздвижными дверями. Мама и Люся сели в поезд утром, а уехали только вечером, когда стало уже темно. Поезд отошёл без гудка, без свистка – совсем не так, как уходил, когда они ехали на дачу. Его просто дёрнуло, качнуло, ещё раз качнуло и дёрнуло, и он пошёл, тяжело вздрагивая и скрипя колёсами.
В вагоне было много народу, плакали маленькие дети. А Люся не плакала. Мама приготовила ей постель в самом углу вагона, на полу, и села рядом. Люсю скоро укачало, и она крепко уснула, но и во сне держала маму за руку.
А на другой день случилось вот что: Люся в дороге потерялась.
Это было на станции, когда мама пошла куда-то доставать для неё молоко. Мама долго не возвращалась, и Люсе стало страшно, что поезд не дождётся и уйдёт без неё.
Люся спрыгнула на шпалы, ушибла коленку и, хромая, побежала искать маму. Но кругом было много-много народу, все торопились, толкались, шумели, и Люсю несло то в одну сторону, то в другую.
Один раз ей показалось, что впереди мелькнуло мамино серое пальто с поясом. Она с трудом пробилась туда, крикнула: «Мама!» – и ухватилась рукой за поясок. Но это была не мама, а незнакомая тётя в очках. Да и пальто у неё было не такое, а в клеточку.
– Что ты, девочка? – сказала незнакомая тётя. – Зачем ты бегаешь одна в толпе? Тебя же затопчут! Ступай в свой вагон.
– А я уже теперь не знаю, где наш вагон, – сказала Люся. – Я маму ищу.
– Ну, так стань у кипятильника. Пусть лучше мама тебя ищет, чем ты её.
Люся послушалась и стала у кипятильника. Стояла, стояла, а мама все ещё не находила её. Уже людей стало меньше – все разошлись по вагонам. Вот-вот поезд уйдёт.
– Мама! Уходит!.. – крикнула Люся.
Но тут надвинулся новый поезд с паровозом позади и заслонил тот, в котором они с мамой приехали.
Теперь уже всё пропало. Опять стало тесно, шумно, опять забегали люди, все незнакомые-незнакомые. Только мамы не было. Значит, никогда уже её не увидеть больше, дорогую, родненькую, в сером пальтишке с пояском. И папы нет, а теперь и мамы не будет.
И вдруг Люся услышала, словно кто-то кричит: «Люся, Люся!» Это мама пробилась сквозь толпу, схватила Люсю обеими руками и подняла её, как маленькую. Она не бранила её, а только говорила: «Девочка моя! Девочка моя!»
Не спуская Люсю с рук, мама перебралась через площадку другого поезда, добежала до своего вагона, и тут они сразу поехали. Опять вместе, рядом. Теперь уже Люся никуда маму не отпустит одну.
И в самом деле, с тех пор мама с Люсей почти никогда не расставались.
…Когда война ушла далеко от Москвы, они вместе вернулись домой. Обратно ехали в настоящем поезде, со скамейками, окнами и проводником в красивой форме с блестящими пуговицами.
Дома всё было цело, только пыльно. Они открыли дверь своим ключом. И Люся сразу нашла под диваном свой старый мячик, который закатился туда во время тревоги.
Вместе с мамой они прибрали комнату, вымыли окна, начистили дверные ручки.
Всё было очень хорошо, только мама была невесёлая какая-то, хоть и вернулась домой. Она разговаривала с Люсей, шутила с ней, но, когда отворачивалась, сразу становилась хмурой, будто у нее что-то болит или она сердится. Отчего это было, Люся узнала только через год, когда с войны вернулся сосед.
– Значит, и папа скоро приедет, – сказала Люся.
Мать искоса посмотрела на Люсю, потом молча села в кресло и взяла её на руки.
– А ты помнишь папу, Люсенька? – спросила она.
– Помню.
– Хорошо помнишь?
– Хорошо.
– А что ты помнишь?
– Помню, как он меня на ноге качал…
Мама улыбнулась сквозь слёзы.
– И больше ничего-ничего?
– Нет, я ещё помню, как он сидел вот тут, за столом, со своими книжками. Я чернильницу опрокинула, а он даже не рассердился, а только сказал: «Вот так история!» Он, наверное, весёлый и добрый… Правда, мама?
– Правда, – сказала мама. – Он был весёлый, добрый и сильный. И ты старайся быть такой же, каким был он, – сильной и доброй.
Мама вытерла слёзы, достала из ящика большую папину фотографию и повесила ее над Люсиной кроваткой.
…Так они и стали жить у себя дома, в Москве. Мама очень много работала, но ей не нужно было для этого уходить из дому. Она была художница – рисовала картинки для детских книжек и большие плакаты, которые вешают на улицах.
И Люся тоже рисовала. Не так, конечно, как мама, но всё-таки довольно красиво и похоже. У неё были карандаши, краски, кисточки и бумага.
Как-то вечером, когда она легла спать, мама разложила перед собой картонные квадратики и стала их разрисовывать.
– Ты что это там делаешь? – спросила Люся.
– Завтра увидишь, – сказала мама, – а сегодня уже ночь, спи.
Она подошла, поправила на Люсе одеяло, а Люся закрыла глаза и спросила шёпотом:
– Мама, а мама, мне тепло?
– Да, тебе очень-очень тепло, моя маленькая! – ответила мама. – Ну, повернись и сразу заснёшь.
Засыпая, Люся всё время смотрела на маму. Мама осторожно водила по квадратам острой кисточкой. Свет от электрической лампы падал на её волосы; они светились, будто горели, и были такие тоненькие на лбу и на затылке.
Утром Люся проснулась и раньше всего спросила:
– Мама, а где же те картинки, которые ты раскрашивала для меня сегодня ночью?
– Для тебя? – удивилась мама.
– А для кого же? – сказала Люся. – Картинки для книжек ты рисуешь на ватмане, а на картоне всегда для меня.
– А на этот раз для других, – ответила мама. – Для маленьких ребят из детского дома.
Квадратики сохли на подоконнике. На одном был нарисован очень толстый гриб, белый, с коричневой блестящей шляпкой. На другом – две крупные красные ягоды с лапчатым листиком – земляника. На третьем – колодец.
– Мама, а зачем ребятам из детского дома так много квадратов?
– Совсем не много. Каждому по квадрату. Они прибьют их над вешалками, где пальтишки вешают, и по рисункам научатся узнавать, где чьё пальтишко висит. Ведь они ещё маленькие, читать не умеют.
– А почему ты мне таких квадратиков для пальто не рисовала, когда я была неграмотная?
– Потому, что ты у меня одна, а их в детском доме много. Они могут свои пальтишки перепутать.
– Так пусть их мамы находят им пальтишки.
– У них нет мамы.
– Совсем никакой?
– Совсем никакой. Вот поэтому мы с тобой и будем о них заботиться. Хорошо, дочка?
– Хорошо, – сказала Люся и вытянула за колечко нижний ящик от маминого письменного стола. Там было всё Люсино богатство: краски, тетради, куриные пёрышки и тряпочки для куклиных платьев. Все эти тряпочки Люся собрала в одну кучу.
– Это ещё к чему? – удивилась мама.
– У них небось куклы неодетые ходят, – сказала Люся. – Кто же им лоскутки даст, если у них нет мамы?
Мама и Люся оделись. Сложили свои подарки. Мама положила квадратики в портфель, а Люся запихала тряпочки в корзинку, и они пошли в детский дом.
Улица, где стоял детский дом, называлась переулком. Она была тихая, узкая, а двор возле дома широкий, и небо над ним широкое: его не заслоняли ни крыши, ни дома.
Весь двор был залит солнцем. Снег уже совсем растаял, а в загородке лежал мокрый рыжий песок. В песке валялось чьё-то зелёное ведёрко.
Мама и Люся пересекли двор и поднялись вверх по намытым деревянным ступенькам. Лестница была светлая, на окошке висела белая занавеска, и всюду было так чисто и тихо, как бывает только летом на даче.
Маму и Люсю встретила наверху какая-то женщина в белом халате и белой шапочке, как у доктора. Люся сперва даже немного испугалась её, но у женщины не было ложечки в руках и чёрной трубки в кармане. Женщине очень понравились квадраты, которые мама принесла для детей.
– Какие чудесные картинки! – сказала женщина в белой шапке. – Было бы замечательно, если бы вы сами их отдали ребятам. Если у вас, конечно, есть время. Ребята сейчас обедают. Ну, а если торопитесь…
– Нет, нет, – сказала мама, – я не тороплюсь, я подожду.
Мама ваяла Люсю за руку, и потихоньку, чтобы не мешать ребятам обедать, они подошли к двери той самой комнаты, где ребята сидели за столами.
Комната была большая, но треугольная.
Посредине стояли два низких круглых стола – маме по колено. Да и Люсе чуть ли не по колено. А вокруг на совсем уж игрушечных стульях сидели ребята и обедали. Самых маленьких няни кормили с ложечки.
Ребята ели долго, искоса поглядывая на маму с Люсей. А Люся и мама стояли всё время у входа в комнату. Мама держала в руке портфель, а Люся – корзинку с цветными лоскутками.
Наконец-то ребята доели кисель. Тут бы и обеду конец, но какой-то мальчик в синем переднике поднял руку с растопыренными пальцами.
– Чего тебе, Василёк? – спросила няня. – Прибавки хочешь?
Василёк ничего не ответил, и ему дали прибавку. Он съел всё, до последней ложки, и опять поднял руку.
Люся потянула маму за рукав:
– Мама, а мама, смотри, какой жадный, опять прибавки просит!
Мама засмеялась.
Василёк оглянулся, посмотрел на маму и Люсю и тоже засмеялся.
Потом он бросил ложку на кол, с трудом отодвинул стул и пошёл, ковыляя и перекатываясь на толстых коротких ножках, прямо к двери, где стояли мама с Люсей.
Он шёл, задрав свою круглую голову, не спуская с мамы больших синих глаз. По дороге он спотыкался, едва не падал должно быть, ещё не научился как следует ходить.
Мама наклонилась и протянула к нему руки, а он подошёл к ней, обхватил её колени и сказал, переводя дух:
– Мумуля муя!
– Ах ты, милый мой! – сказала мама и взяла Василька на руки.
– Мумуля муя! – повторил Василёк ещё ясней.
У мамы на глазах показались слёзы. Она поцеловала Василька в круглый лоб и спросила:
– Ну что тебе, сыночек? Что тебе, маленький мой?
Люся дёрнула маму за платье.
– Сейчас же поставь его на место, – сказала Люся, – а то увидишь, что будет!
Мама сразу же поставила Василька на пол, взяла Люсю за руку и повела её в коридор, в самый дальний угол.
– Что с тобой, Людмила? – спросила она строго.
– Домой хочу, – сказала Люся сквозь зубы.
– У тебя заболело что-нибудь?
– Ничего не заболело… А зачем ты этот чужого жадного мальчишку на руки берёшь да ещё сыночком называешь? Он что тебе, сын?
– Ах вот оно что! – сказала мама и покачала головой. – А по-моему, это не он жадный, а ты сама жадная… Чёрствый ребёнок! Мне очень стыдно за тебя.
Мама вернулась к ребятам, а Люся стояла в коридоре и плакала. Ей так хотелось, чтобы мама подошла к ней, погладила её по голове, сказала что-нибудь ласковое. И вот наконец Люсино желание исполнилось. Мама вернулась к ней, провела рукой по её волосам и сказала:
– Ну, ты всё ещё плачешь, глупая моя девочка?.. Давай-ка пойдём вместе, покажем ребятам наши квадратики.
Люсе сразу стало легче.
Мама села на игрушечный стул у низенького стола, раскрыла портфель и стала вынимать квадратики один за другим. Достанет квадрат и передаст его Люсе, а уж Люся отдаст ребятам.
– Что это такое? – спрашивала мама.
Ребята узнали всё, что было нарисовано: ягоду, стол, гриб, ёлку… Только колодец никто не мог узнать.
– Это колодец, – сказала мама.
– Лодец, – повторил Василёк и засмеялся.
Он стоял рядом и всё время держал Люсину маму за юбку.
– Он тебе мешает, мамочка? – спросила Люся.
– Нет, ничего, – ответила мама.
И вот они отдали ребятам все квадратики и пошли в раздевалку.
Ребята остались в большой комнате, и только этот толстый Василёк пошёл за мамой следом.
Оделись, собрались уходить. И тут мама заметила у Люси корзинку с цветными тряпками для кукол.
– Отчего же ты не отдала лоскутья ребятам? – спросила мама. – Сама же принесла!
– Сама принесла, сама и унесу, – ответила Люся шёпотом.
– Как хочешь, – сказала мама и опять нахмурилась.
Она попрощалась с женщиной, похожей на доктора, попрощалась с няней. Потом поцеловала мальчика и сказала:
– До свиданья, Василёк.
Но Василёк только ухватился обеими руками за её шарф и смотрел на неё, сдвинув белые пушистые бровки.
– Попрощайся с тётей, скажи ей «до свиданья», – говорила няня, разжимая его пальцы, но он сопел и перехватывал шарф повыше.
– Пусти! – сказала Люся. – Прицепился, как репейник!
Мальчик удивлённо посмотрел на неё и выпустил из рук шарф.
Мама и Люся вышли на жёлтую крутую лестницу и стали спускаться вниз по ступенькам. И вдруг за дверью раздался отчаянный, горький-прегорький плач:
– Мумуля муя! Мумуля муя!..
Мама на минутку остановилась и посмотрела наверх.
– Идём скорей, мамочка! Я так проголодалась! – сказала Люся.
Мама ничего не ответила, взяла её за руку, и они ушли.
Всю обратную дорогу мама молчала: не то сердилась на Люсю, не то думала про что-то своё.
Только и было интересного за всю дорогу, что зашли в магазин да купили вишнёвого варенья. Зато, когда вернулись домой, всё стало совсем хорошо. Зажгли свет, накрыли стол и сели вдвоём пить чай с вареньем, будто этого Василька и на свете не было. После чая Люся построила дом из разрисованных мамой кубиков, а мама взялась за свою работу. Всё было как всегда.
И завтра, и послезавтра, и послепослезавтра всё было как всегда. Работали, ходили вместе в кино. Один раз даже поехали на автобусе в Парк культуры и отдыха и посмотрелись там в «кривое зеркало». А про детский дом разговоров у них больше не было.
Но через неделю случилось вот что. Мама вернулась домой с большим-большим пакетом.
– Что там такое? – спросила Люся.
– Не трогай, – сказала мама, – потом увидишь.
Но Люся не могла дождаться, когда будет «потом». Она потихоньку подошла к пакету и провертела сбоку дырочку. Внутри было что-то голубое, стёганое – наверное, одеяло.
– Это тебе или мне? – спросила Люся.
– Кому понадобится, – сказала мама.
Пока Люся смотрела сквозь дырочку на одеяло, мама открыла шкаф и стала разбирать Люсины вещи.
Передники мама положила отдельно, а башмаки и курточку завернула в глянцевую бумагу и спрятала в портфель.
– Ты куда это хочешь нести мои полусапожки?
– Да ведь тебе они уже давно малы…
– А кому же они не малы?
Мама отложила портфель в сторону, села в кресло перед столом и взяла Люсю за обе руки.
– Люся, я должна тебе что-то сказать.
– Лучше не говори… Ну да ладно, скажи.
Мама покашляла и стала зачем-то медленно переплетать Люсины косички.
– Давай-ка мы возьмём к себе ещё одного ребёнка. У тебя теперь нет папы, и это большое горе. А есть такие дети, у которых после войны не осталось ни папы, ни мамы. Ты понимаешь, Люсенька, никого-никого! Вот я и хочу взять такого ребёнка. Я ему буду мамой, а ты – старшей сестрой.
– Ой, – сказала Люся, – ты, кажется, опять про своего Василька!
– Да, про него, – ответила мама, – про нашего Василька. Я уже получила разрешение его усыновить, и скоро мы ею возьмём к себе.
– К себе? Значит, он всегда будет жить у нас? И ты будешь его кормить, спать укладывать, игрушки ему делать?
– Да, – сказала мама.
– Значит, это для него ты одеяло покупала? Новое, голубое!
– Нет, для тебя, дочка. А ему отдадим твоё, маленькое. Ведь ты уже выросла.
– И сапожки мои ему отдашь и фартуки?
– Разве тебе их жалко?
– Нет, мне не жалко, а только я этого мальчишку почему-то не люблю. Найдём другого.
– Когда же это ты успела его не полюбить?
– А вот когда ты меня в коридоре из-за него ругала. Раньше этого никогда не было!
– Не из-за него, а из-за тебя самой, – ответила мама. – Раньше ты так себя никогда не вела…
Через несколько дней мама с Люсей опять пошли в детский дом.
В детском доме их сразу же повели в комнату директора.
Комната была маленькая, белая, и в ней за столом сидела женщина в белом халате, которую Люся в прошлый раз приняла за доктора.
– Ну, вот и хорошо, – сказала женщина. – Сердечно поздравляю, товарищ Морозова! Признаться, жалковато всё-таки отдавать. Дивный парень!.. Только начнёшь привязываться к ребёнку, вдруг какая-нибудь мамаша возьмёт его и усыновит.
– Право, мне не хотелось вас огорчать, Антонина Петровна, – сказала мама.
– Да что вы, что вы, голубушка! Я же шучу. Желаю вам вырастить хорошего сына.
В это время в комнату внесли аккуратно завёрнутый пакет.
– Это его приданое, – сказала директорша. – А вот и он сам!
Через порог осторожно, высоко подняв толстую ножку, переступил Василёк. На этот раз он был в новой голубой блузке и причёсан на косой пробор.
– Здравствуй, мой Василёк! – сказала мама.
Василёк протянул ей обе руки, как будто только её и ждал.
Мама посадила его на стул и стала одевать.
Няня помогала ей и приговаривала:
– Мал, конечно, а свой интерес небось понимает. Схлопотал себе в мамы такую приятную гражданочку!
Мама засмеялась, и директорша засмеялась, а Люся даже не улыбнулась. Она молча сидела на стуле и смотрела, как мама надевает на Василька её красные полусапожки.
– Ну что, нравится тебе твой братик? – спросила Люсю директорша.
– Ничего, – сказала Люся и отвернулась, чтобы не видеть, как мама надевает на Василька её синюю куртку с золотыми пуговками.
И вот надели на Василька пальто. Повязали платок, чтобы уши не продуло. Поверх платка надели шапку, как надевали Люсе, когда она была маленькой.
Потом стали прощаться. Все вышли провожать их на лестницу: директорша, няня, далее повариха. Машут им руками, кричат вслед:
– Будьте здоровы! Нас не забывайте, заходите с детками!
А повариха говорит:
– В воскресенье приходите. Такого наварю киселя для нашего Василя! Самого его любимого – вишнёвого!
Стали спускаться по лестнице – со ступеньки на ступеньку, со ступеньки на ступеньку. Трудно Васильку. Сам он толстый, и пальтецо на нём очень толстое. Мама взяла его на руки и снесла вниз. Вышли на улицу, на солнце. Мама хотела спустить Василька на землю, а он ухватил её за шею обеими руками и только одно повторяет: «Мумуля муя?» да «Мумуля муя!»
Тут уж Люся не выдержала:
– Мамочка, дорогая! Отнесём его обратно, пока недалеко ушли! Ведь они же любят его, как родного, отдавать даже не хотели. Так всё было хорошо… Ну, пусть он и сапожки мои берёт, и одеяло, что ты мне купила, и все мои игрушки. Только пусть он здесь останется. А, мама?
– Нет, – сказала мама, – он будет жить у нас.
– Ну, тогда я здесь останусь, в детском доме!
– Хорошо, сказала мама, – оставайся, – и пошла вперёд с Васильком.
Люся немного постояла у крыльца, а потом молча побрела за мамой.
Так они дошли до конца переулка. Тут мама, видно, устала или, может быть, ей сделалось жалко Люсю, только она спустила Василька на землю.
– Пойдёмте, дети, – сказала она и протянула Люсе свободную руку.
Но Люся притворилась, что не заметила мамину руку, и засунула свои поглубже в муфту. Так они и пошли: Люся – сама по себе сзади, а мама с Васильком вместе – впереди.
Перекатывается Василёк рядом с Люсиной мамой, переваливается в своём тёплом пальтишке, в красных полусапожках. На голове у него косынка, чтобы в уши не надуло, сверху – тёплая шапка.
И вот они дошли до перекрёстка, до большой улицы.
По большой улице бегут машины, троллейбусы, трамваи, торопятся прохожие.
– Люся, где ты? Люся! – говорит мама.
– Тут, – отвечает Люся, а руку маме не подаёт.
Постояли они у самого светофора, подождали, пока зажёгся зелёный свет.
– Переходите, дети, – говорит мама, – скорей, скорей.
А Люся и тут маме руку не подаёт. И вдруг повернулся к Люсе Василёк. Видно, испугался автобуса. Повернулся и протянул ей руку. Тянет, тянет и смотрит Люсе прямо в глаза. А глаза у него, как пуговицы на мамином пальто, такие же большие, только синие.
– Идёмте, идёмте, дети, – торопит мама.
И Люся, не подумав, взяла Василька за руку. Она и не знала, что у него такая мягонькая, тёплая рука!..
– Уся! – говорит Василёк.
– Что? – спросила Люся.
А он смеётся и всё повторяет: «Уся! Уся!» – видно, доволен, что научился её называть.
Так они и подошли к остановке трамвая – втроём. Ждать им пришлось долго. Народу собралось много.
– Подержи его, Люся, – сказала мама, – я деньги приготовлю.
Как только трамвай вышел из-за угла, люди засуетились, стали продвигаться вперёд, совсем затолкали Люсю и Василька. Люся невольно разжала руку.
– Василёк! – крикнула она, стараясь ухватить его снова за руку.
Но Василька уже не было там, где он только что стоял.
Люся толкнула какого-то высокого дяденьку, заглянула через чей-то большой мешок. Нет Василька!.. Нигде нет! Потерялся! Ой, беда какая!..
Она сразу вспомнила станцию, на которой она сама чуть не затерялась в толпе, между поездами. А ведь Василёк ещё меньше, чем была она тогда.
– Мама! – закричала Люся и захлебнулась от тревоги. – Потерялся!
Но Василька уже передавала маме на руки какая-то старушка. Пальтишко у него расстегнулось, шапка свилась на одно ухо.