Текст книги "Ташкентский роман"
Автор книги: Сухбат Афлатуни
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
Когда эта волна докатилась до губ, Лаги выдохнула – еще!
Больше нельзя, покачал головой Малик. Извините. И что ударил… И что привел… – бормотал он, гася пальцами свечи.
Через пять минут они уже выходили из подвала.
Прежде чем поблагодарить (за что?) Малика и прошептать слова прощания, Лаги задает вопрос, ради которого она и пошла с незнакомым мужчиной в подземелье.
…А Юсуф-акя, мой… спутник жизни, бывал там? (Слова слетали с губ шелестящими ошметками кожи.) Понимаете, до отъезда ему часто снился какой-то подвал. Вы случайно не в курсе? – прибавляет Лаги по-русски.
Малик молчал, обволакивая Лаги серым взглядом. Потом сказал: нет. У Юсуфа не было ключей. А попасть туда одному первый раз очень опасно. Только вдвоем. У вас скоро пройдет, а жизнь переломится к лучшему. Вы теперь сами это знаете. Смотрите, какое прекрасное утро (за дверью подъезда все еще было темно). И вы тоже такая (осекся). …Извините, сестра, вам перед дорогой лучше поспать хорошо. Возвращайтесь, пожалуйста. До свидания.
До свидания, кивнула Лаги. Вайрам учун катта рахмат[2]2
Большое спасибо за праздник (узб.).
[Закрыть], добавила она уже вслед пропадавшей в сумерках фигуре. Действительно, то, что с ней было там, – это был праздник. Мгновенный, жестокий. Необходимый.
Далеко, в Ташкенте, уже чувствовалось утро.
Под слоем пыли доцветает акация. У железных ворот шестнадцатой больницы расположилась на торговлю старуха в парчовой безрукавке. Неторопливо раскладывает на складном табурете курт, семечки, сигареты. На курт сразу же приземлилась оса; сигаретами хрипло поинтересовалась проститутка, проплывавшая профессиональной походкой в родную постылую четырехэтажку. Странный шум заставляет обеих, старуху и девицу, посмотреть на дорогу. Там в сторону Фархадского базара громыхал грузовик; арбузы, которыми он был набит, подпрыгивали, как шары в телепередаче «Спортлото». При очередном скачке, перед красным светофором, один арбуз вылетел из крытого кузова и расшибся об асфальт. Из кабины вылезло насмешливое кудрявое лицо, вид расколотого арбуза, казалось, еще больше его насмешил. Сплюнув, лицо исчезло в кабине; зеленый свет, грузовик рванулся, прощаясь с погибшим арбузом сизым дымом и пылью. Проститутка рассеянно отсчитала мелочь. К арбузу подбежала черная собака и принялась весело пожирать сочные обломки, тычась мордой в мокрую мякоть.
А в больничной палате неподалеку угасал старик. Всю жизнь молодой и сейчас всего только шестидесятилетний, он начал вдруг стариться с каждой секундой, каждой новой капельницей, каждым новым осмотром. Впрочем, капельницы и осмотры его уже мало трогали, он был далеко, где его уже никто не мог поймать и вылечить, он летел себе на спине, лицом в снегопад, временами отщипывая от буханки пайкового хлеба, которую грел под больничной шинелью с капитанскими звездами. И плыл под ним один и тот же уютный город с морковными башенками, в котором круглый год справляли Рождество. А самых красивых женщин называли Луизами.
Луиза… Какое имя! Какая музыка…
Малик шел быстро, едва касаясь предрассветной земли, которая в этот час полна сухой травой, стеклом, арахисовой лузгой и куклами с оторванными десницами. Тепло в спине, оставшееся от последнего взгляда Лаги, сменилось холодной испариной.
Малик соврал. Это была неизбежная, заботливая ложь – и, как всякая неистина, она была непростительна. Но для правды не хватило слов. Какими словами рассказать Лаги о том, как он нашел Юсуфа в этом святом месте? В изодранной одежде, кружившегося и бившего самого себя руками и по рукам? На вопросы, как он туда попал, отвечавшего смехом? Для этой правды у Малика еще не хватало языка. Он не был авлиё, как Маджус; хождение в пещеру дало ему мысли, но не родило для них слов. Он даже стал более молчалив и косноязычен, а сегодня – оказывается, и лжив. Как я несовершенен! Малик резко остановился и с силой пнул гнилую арбузную корку. «Как ты несовершенен», просвистела арбузная корка, взлетев в утренний воздух.
Но обжигающий язычок вины скоро уже был незаметен рядом с другим разгоравшимся пламенем. От него высыхала слюна во рту, грудь покрывалась горячей росой, а низ живота, где, согласно Афлатуну, обитает вожделеющая душа, сводило томительной судорогой. Малик уже перестал видеть лабиринты пятиэтажек, пыльные акации и арбузную корку, приземлившуюся где-то за его спиной…
Он видел и чувствовал только Лаги, светлую Лаги, прижимавшуюся к нему всем своим грустным телом. Он водил губами по ее щекам, скулам, векам, подбородку, не находя только губ. А она стоит, боязливо лаская его, все еще борясь с блаженством. Наконец Малик находит шепчущие вечное нельзя губы Лаги и всеми своими губами, всем своим безумным огнем, в котором смешались любовь, сострадание, вина, врывается в Лаги.
…И останавливается, тяжело дыша.
Он стоит перед своим подъездом, уже здесь чувствуя запах исрыка, исходящий от постели брата. Кажется, он слышит даже запах его мочи: после постигшего его несчастья Маджус стал иногда ошибаться во сне, как ребенок.
Дорогой старший брат, я не могу сейчас к вам вернуться. Я выполнил все, что вы сказали. Вы не поймете того чувства, которое я сейчас испытываю. Вы знаете, что из-за вашего недуга меня не женят, потому что первым должны женить вас как старшего. Вы знаете мою судьбу, что у меня из-за этого не будет собственного потомства, не будет уважающей меня супруги. Вам это было известно еще до того, как это открылось мне в пещере, вам наверняка известно даже больше, но неизвестны мои чувства, печали моей молодости, которые не утешают ни пещера, ни учеба в столице, ни забота о вас. Возможно, вы уже проснулись и ждете от меня вестей, но я вернусь… позже.
Малик резко разворачивается и почти бежит прочь от своего подъезда, исрыка и завернутого в курпачу Маджуса. Через полчаса он звонит в рыжую дверь на пятом этаже. На звонок дверь приоткрывается, в проеме рядом с цепочкой показывается круглое добродушное лицо в бигуди под прозрачной косынкой. Выходит, потягиваясь, рыжий насмешливый кот. Роза, хрипло говорит Малик, здравствуйте. К тебе можно?
Заходи, раз пришел… Яичницу будешь?
Бесшумно вернувшись, Лаги бросилась к Султану. Крепко прижала к себе. Перепеленала. Положила, пытаясь стряхнуть с себя – что? Пророчество Маджуса? Подземелье с тремя свечами? Мысли, вплетавшиеся в один узор с пророчеством Маджуса, прояснявшие недосказанное им и затемнявшие сказанное. Или – стряхнуть с себя последний, утробный, взгляд Малика?
Оцепенение, сковавшее ее в подвале, постепенно рассасывалось, мысли стали путаться, и Лаги все целовала Султана, улыбавшегося ей во сне. «Вам перед предстоящей дорогой поспать хорошо», попрощался с ней Малик. Какой дорогой? Она догадывается. Юсуф, бедный Юсуф, что с тобой?.. Лаги снова целует сладкие щеки Султана, кладет его в кроватку. Ей хочется курить, свекровь прячет на балконе в курпачах сигареты, пропажи одной она не заметит. Но… усталость, лень, дремота. Пирамидальный тополь напротив уже моет пыльную голову в теплых потоках рассвета, гремит велосипед почтальона, наигрывает флейта. Лаги прикрывает веки, пытаясь отгадать мелодию. Отгадка приходит четко и бесчувственно, как диагноз. «К Элизе». Так же бесчувственно Лаги наблюдает, как под эту мелодию начинает рушиться ее дом, построенный из книг, словно какой-то бульдозер разбивает его огромной, похожей на маятник чугунной гирей. Ла-ла, ла-ла, та-та-та; взлетает фейерверк из пыли, кружатся страницы, падают книги и журналы; и Лаги бесстрастно созерцает гибель своего любимого дома под свою любимую мелодию и даже немного дирижирует ступней в драной тапочке. Впрочем, флейта уже сбивается на какую-то другую, похожую и вместе с тем неряшливую мелодию, словно флейтист поперхнулся пылью, поднятой падающим домом. Последними, откуда-то сверху, рушатся тяжелые «Сказки народов мира» и больно бьют Лаги по плечу.
От тупой боли Лаги приоткрывает глаза. На пороге стоит смуглый юноша в белой одежде. В правой руке держит флейту, в левой, под мышкой, истрепанные номера «Науки и жизни». Лаги узнаёт его – это ее сон. Он делает укоризненную гримасу. Ахам ащрамьям… Рамемахи[3]3
Я устал… Давай спать (санскр.).
[Закрыть]. Лаги проваливается в долгожданную пустоту.
Следующий день пролетел в суетливом тумане. Завертелись сборы, доставание билета; Султан, предчувствуя разлуку с Лаги, капризничал и становился мокрым каждые пять минут. Страшная утренняя телеграмма от кого-то из родственников, звавшая в Ташкент к постели отца, лежала на видном месте и оттуда тупо надзирала за сборами. В середине сборов у свекрови разболелись ноги, и Лаги полчаса просидела на корточках перед диваном, массируя ей икры и слушая вздохи, стоны и наказы в дорогу.
То, о чем говорилось в телеграмме, Лаги не понимала; она не ждала этой полной орфографических ошибок двухцветной бумаги, где ее называли Луизой. Она именно сегодня ждала вести от Юсуфа, и вначале ей показалось, что это он, Юсуф, сейчас где-то решил умереть. Он вообще как-то сказал: я не сумею без тебя жить. Теперь оказалось, что прожить без нее не смог отец. Он лежит в своей черной палате и ждет доброй маленькой феи Луизы; она прилетит к нему, обрызгает живой водой, и он, молодея, выбежит с ней из палаты, посадит рядом с собой на облезлый трофейный велосипед, и они поедут… куда-нибудь. Знаете, папа, я полюбила одного мальчика… А, яхши, кизим. Юсуф зовут. Яхши, яхши, отвечает отец, вращая педали. Мы с ним… уже стали как муж и жена. Яхши, кивает выздоровевший отец, и Луиза не может понять, в чем здесь заключается яхшивость.
Но Луизы больше нет; в паспортном столе подтвердят. Нет той маленькой сопливой феи, которая махала вам волшебной палочкой на утреннике. Есть Лаги, у нее болит плечо, туда упали сказки народов мира, рассыпавшиеся от удара на тысячу бумажных осколков. Лаги стоит перед зеркалом, сейчас за ней приедет настоящее такси – царский дар свекрови. Впрочем, кто у Лаги остался, кроме Султана и свекрови, по-своему доброй… Но как быть, если предстоящая дорога вдруг задразнила призраком свободы? Плохая дочь. (Лаги быстро надевает платье.) Плохая, неблагодарная невестка. (Торопливо расчесывается.) Наверное, плохая мать. (Подъехала какая-то машина – не наша?) Дорога. Дорога – это свобода. С тебя вдруг снимают пропревший роговой панцирь. Лети!
Хлопает дверца такси, через полминуты хлопает входная дверь, свекровь бегом, бултыхая заботливым телом, возвращается к Султану. В последний момент Лаги вцепилась в ребенка, с ним поеду, свекровь еле их разлепила.
Отдышавшись, она слышит, как такси выруливает на большую дорогу, и говорит Султану: опа в Ташкент тебе подарок покупать поехала. Подарок-подарок!
Полвосьмого утра, магазины еще закрыты. Бутылочки из молочной кухни весело дребезжат в холодильнике. Она прекрасно управится одна с Султаном. Конечно. Сейчас попьет чай с остатками нишалды. Миша, Миша, я иду кушать в баню нишалду. Это она напевает, впадая всем телом в пахнущую луком кухню.
И еще раз, уже не прячась в ванной, перечитать вчерашнее письмо от Юсуфа. Принесли вместе с телеграммой, на конверте чужим почерком чужой обратный адрес, для Лаги. Внутренний голос матери подсказал вскрыть. Вчера несколько раз тайком, урывками, читала; один раз даже Лаги подумала отдать. Нет уж, пусть едет в свой Ташкент, может, хоть наследство ей какое-нибудь выпадет. Отец у нее, она узнавала еще до его приезда, состоятельный, из интеллигентов. Свекровь отпивает горького чаю с лохматыми чаинками, скребет сухой лепешкой по днищу нишалдовой банки. Слюнявит палец и, не торопясь, разворачивает сложенный вчетверо листок тетради в линейку. Грамотность у Юсуфа прекрасная, но две орфографические ошибки свекровь вчера все же нашла.
Дорогая Лаги!
Прошу, не рви это письмо сразу. Если захочешь порвать – вспомни, как мы были вместе, как гуляли в парке, когда я еще не был перед тобой виноват. А сейчас у меня даже нет слов, чтобы охарактеризовать себя. Я хорошо зарабатываю, здесь меня не знают, и я пользуюсь уважением. Археологи – прекрасные ребята, но я не могу оценить их великодушие, живу как механизм.
Я знаю, какое огорчение доставил тебе, матери и будущему ребенку своим бегством. Слишком усилилась полуночная болезнь. Я решил уехать далеко, чтобы там исчезнуть, как точка на горизонте. Мне снилось это место, я знал, что меня там поджидает гибель. Рассказать тебе об этом я не мог, я убил бы этим ребенка. Я натворил еще одну беду: прямо перед выходом из дома я понял, что у меня нет твоей карточки. Боясь искать и шуметь, схватил твой паспорт, оказавшийся под рукой. Ты была в нем такая красивая и моя! Только в поезде я осознал, что поступил ужасно.
Я приехал наконец в то место, но трех немцев, о которых я тебе рассказывал, там не оказалось. Через несколько дней меня подобрали археологи, с ними, кстати, был один немец, доктор Блютнер из Австрии, но он к тем троим, конечно, отношения не имел. Я начал поправляться, прежние ужасы меня перестали терзать, хотя пришло понимание ужасной действительности, в которую я втолкнул тебя и всех. Прошу только одного – скорее напиши, не могу жить без твоего прощения. Я хорошо зарабатываю, пользуюсь уважением, но не могу без тебя жить. И не могу к вам вернуться, не узнав, что ты простила. Скоро начнутся дожди, археологи устанут и уедут, но без вашего прощения я буду сидеть здесь в степи, мне обещали списать палатку. А может, даже если вы все меня простите, я буду вынужден здесь ненадолго остаться. Я, как мужчина, должен разобраться в себе. Я должен стать подлинным человеком. Только не ненавидьте. Я начал поправляться, доктор Блютнер мной доволен, но волнуется, что из-за бюрократии сюда не успеет прибыть его ассистент, чтобы оценить уникальность археологических находок, к которым я тоже имею отношение. Твой муж Юсуф.
Свекровь еще раз перечитала и спокойно сложила листок. Вчерашняя обида, что Юсуф написал не лично ей, совсем выветрилась. Осталось только чувство гордости за сына, сумевшего признать ошибки и добиться уважения ученых. Были в письме неясности, надо будет расспросить, не показывая письмо, у Лаги, она что-то знает и темнит. Правда, это была не первая весточка от сына – два месяца назад передал через какого-то алкаша деньги и слова, что цел-жив. Но письмо, написанное живой рукой, пусть не ей, матери, – она простит, – это было так волнительно, получить его. Ничего, углым, я все прощу, даже если забудешь на коленях попросить прощения.
Вы – мудрая женщина, сказали ей в прошлом году на работе.
Свекровь долакомилась нишалдой и, прежде чем спрятать письмо в тумбу с почетными грамотами, поцеловала бумагу.
Утреннее солнце оживило виноградник, запели осы и шмели, по лозам и листьям побежали муравьи. Малик уже копался в земле, поливал грядки с тыквой, смотрел, сделав ладонь козырьком, на солнечное море из виноградных листьев, шмелей, гроздей, неба. После вчерашнего загула Малик был тих и хозяйственен. Небольшой участок под окнами квартиры был уже обрызган водой; здесь же, на деревянном топчане, полулежал Маджус, подпирая тощей рукой крупное напряженное лицо. Братья тихо переговаривались. Журчание воды и хор насекомых заглушали их голоса; было странно, что беседующие сами слышали друг друга.
Разговор выглядел мирно, но это был сложный и глубокий спор. Маджус строго улыбался; Малик уже минуту сидел на корточках, бессмысленно водя веточкой вишни в глинистой воде возле незрелой тыквы.
…Почему мне не позволено прикасаться к этой женщине?
Чтобы не множить ложь, отвечает Маджус. Ее жизнь и так переполнилась чужой ложью, фальшивыми цветами со смертельным запахом. Ей, ука, солгали все: муж, написавший ложь, мать мужа, солгавшая о несуществовании этой лжи, отец, солгавший своим мнимым проклятием. Даже вы, встав на путь сочувствия и похоти, не нашли правдивых слов. Любовь умножает ложь, если не подчиняется любви к истине.
Малик отвечает тишиной, потом начинает рыть землю любимой лопатой. Ака, поворачивается он к брату. Почему мы так живем? Почему я имею право прикасаться к женщине, которую не люблю, и лишен той, о которой болею уже два месяца?
Из окна выглядывает младшая сестренка с книжкой; строгий взгляд Малика загоняет ее обратно во внутренние сумерки.
Мы живем ради келажак – будущего, слышит Малик. Кроме него, у нас ничего нет. Кто-то живет ради сегодня, кто-то – ради завтра, следующей недели. А мы – ради будущего, о котором никто не знает. Ради сладостного духовного коммунизма. В котором общая память, ею все насыщаются, как сладкой едой, и один на всех виноградник, под ним усадят султана. Копните теперь, пожалуйста, чуть правее.
Ака, я верю, но ведь то, что вы сейчас говорите, вам не было открыто в пещерах. Там говорят грубую истину, а ваши слова полны спокойной сказкой. Но лучше бы ваша сказка заканчивалась свадьбой…
Малик копает правее, лопата встречает препону.
Садится на корточки, выкапывает небольшой тяжелый камень. Перетаскивает его к Маджусу, ставит возле топчана. Маджус кивком благодарит и подливает себе из синего чайника. Минуты две братья рассматривают камень, водят пальцами по теплой зернистой поверхности, продолжают беседу. Да, сейчас в аэропорту… Помощник тоже там… Акя, а она долго пробудет в Ташкенте? Щебет нахлынувших на виноградник воробьев заглушает разговор братьев.
РАФАЭЛЬ
На сиденье рядом разместился экзотичный мужчина в серой шляпе. С полминуты он смотрел – сквозь Лаги – в окошко, на неподвижные лопасти винта. Потом театрально спохватился, приподнял шляпу и пропел: добрый день. Он вообще так говорил – как пел.
Готовимся к полету? Лаги кивнула. Мужчина хотел сказать еще какую-нибудь галантность, но тут стали раздавать полетные леденцы. Стремительно повернулся к проплывавшему мимо подносу (серая шляпа подпрыгнула) и ловко добыл целую пригоршню. Так же резко повернувшись обратно, протянул их на растопыренной ладони: угощайтесь. Лаги угостилась, улыбнулась и отвернулась к окошку, где лопасти наконец пришли в ленивое движение.
Гул двигателя был еще не сильным, и Лаги слышала, как за ее спиной сосед шуршит леденцами, пытаясь засунуть их в карман брюк. Кажется, он принадлежал к той же породе авиапассажиров, что и ее отец, обязательно привозивший из командировок рвотные пакеты или охапки освежительных салфеток, которыми можно было надушить всю махаллю.
«Сувенирка из самолета!» – говорит отец, помахивая пластмассовым ножичком.
Двигатель выругался, как ошпаренный сантехник, и самолет взлетел. Колеса еще продолжали крутиться, а под ними уже уплывал утренний город из крыш и песка. Потом шасси спряталось, крыши исчезли, остался один песок.
Серая шляпа поинтересовалась, нравится ли девушке любоваться красотой.
Инстинкт вежливости требовал ответить. Лаги призналась, что внизу серо и неинтересно.
– Неинтересно, – заметил любитель карамели, – еще не значит некрасиво. Красота спасет мир, скоро появятся облака. Я забыл представиться незнакомке: Рафаэль. Рафа. Эль.
Он пыхтит и роется во внутреннем кармане пиджака. Наконец извлекает несколько листочков и великодушно протягивает один Лаги.
«Борухов, Рафаил Нисанович». Ниже: «Врач-уролог», номер телефона. Напечатано через фиолетовую копирку, сбоку красной и зеленой ручкой дорисован цветочек.
– Рафаэль – это дружеское имя, – объясняет мужчина и таинственно улыбается.
На горизонте появились кондитерского вида облачка.
– Лаги. Лаги Ходжаева.
– Лаги? – переспрашивает Рафаил, или Рафаэль, как его там. – Совсем не местное имя. А похожи вы на таджичку. Или метисочку. У вас, я предчувствую, мама русская.
– Мама была немка. – Лаги осеклась. Зачем? Выбалтываться первому встречному, соседу по полуторачасовому, не успеешь оглянуться, полету?..
Но общительный врач был вполне доволен своей почти отгадкой и глубже в душу лезть не собирался:
– У меня талант угадывать нацию. Это сложно, но можно наловчиться. Как вы думаете, какая у меня нация?
Лаги совсем смутилась. Почему-то она считала национальность чем-то вроде физиологической подробности, о чем вслух рассуждать не совсем прилично.
– Еврей… Бухарский еврей? – тихо предположила она.
– Абсолютно, – зачем-то еще тише с улыбкой подтвердил Рафаэль.
(Бедный маленький Султан, звездочка моя, как ты там сейчас…)
Мысли об оставленном сыне и умирающем отце накатывали тяжелыми волнами. Лететь еще час, тоска.
Она поворачивается к соседу, читающему газету. Серая шляпа покоится на упитанных коленях, голова с залысинами о чем-то усердно думает.
– А почему… друзья вас зовут Рафаэлем?
– В честь великого итальянского художника. Моцарт живописи! Знаете, многие мои друзья – люди художественного творчества. Я сам лично временами рисую. Красота спасет мир. Говорят, так сказал сам Достоевский. Вы имеете представление, кто такой Достоевский? Вот, стараюсь жить по этому замечательному призыву. Недавно такой ремонт себе сделал – просто закачаетесь…
Бедная Лаги действительно закачалась – самолет как раз влетел в огромное, нафаршированное вихрями облако.
Самолетик болтало; сосед продолжал рассказывать о красоте, многозначительно глядя на Лаги. А ей вдруг вспомнились буро-зеленые гигиенические пакеты из командировочной коллекции отца – интересно, в этом самолете такие водятся?
– Вы очень бледны; у вас, я чувствую, какая-то личная неприятность, – участливым шепотом пропел Рафаэль.
– Доктор… угостите, пожалуйста, еще одним леденцом… Знаете, у меня в Ташкенте сейчас… очень болен отец. Не знаю, дождется ли он меня.
Качка прекратилась; два леденца на секунду застыли вместе с неуклюже-галантной рукой где-то около плеча Лаги.
Рафаэля прорывает сочувствием, вопросами, жестами участия; последнее, наверное, некстати – несколько раз он ободряюще трогает своими горячими крупными пальцами плечо Лаги. Она слегка отстраняется, принимает сочувствие, сонно отвечает на вопросы, затолкав царапающую карамель языком за щеку.
– Я хочу вам сказать, меня в аэропорту будет встречать машина с водителем. Мы только на минутку заедем ко мне, а потом сразу в больницу вашего папы. Я не могу вас просто так оставить – я давал клятву Гиппократа.
«Клятву Дон Жуана», – думает Лаги.
«Наш самолет совершил посадку в городе Ташкенте…»
Этого Города уже нет, потому что никогда не было. Единственное, что удерживало его от превращения в коллективную галлюцинацию, было требование прописки. В остальном он больше всего походил на сгусток огней, каким, кстати, и представал идущим на посадку ночным самолетам. Расположение аэропорта почти в центре столицы приучало летающих горожан видеть Ташкент широкоформатно и немного сверху. Эта электрическая лужа, пульверизировавшая светящимися каплями на нависшее над ночной столицей крыло, – кажется теперь нечаянным и точным портретом Города. То, что у других городов воплощалось в архитектуре, ландшафте и акценте, в Ташкенте вдруг проступало в невещественности слезящейся самоиллюминации.
Однако самолет с Лаги приземлился еще днем. Ничего не светилось. Ничего, кроме обычного солнца, не сияло. Но запах столицы, веселый и горьковатый, проник сквозь испарения взлетно-посадочного асфальта и ударил в Лаги. И она закрыла глаза.
Ташкент!
Машина действительно встречала; за рулем ерзала уменьшенная и утолщенная копия Рафаэля в импортных подтяжках. Пошумев пару минут на таджикском, мужчины обернулись к Лаги. «Это мой кузен», – представил Рафаэль водителя. Кузен приветственно вздохнул.
Рыжий «Москвич» покатил по обжигающему августовскому Ташкенту, в котором Лаги не была почти год.
– Почти год, – сказала Лаги сама себе, когда машина миновала перекресток Хмельницкого и Руставели.
– Что? – переспросил Рафаэль. – Вы правы, действительно жарко.
Заехали к Рафаэлю.
Прежде чем выйти из машины, он извинялся, что не может сейчас пригласить Лаги к себе в апартамент. От духоты в машине и длительных извинений у Лаги слегка закружилась голова.
– Я вам сделаю вентилятор, – сообщил водитель, когда Рафаэль вышел.
– Спасибо вам. – Вялая струйка сквозняка обдает взмокший лоб и веки. – Вы – двоюродный брат Рафаэля?
– Я – его родной младший брат. Вы не знаете, что такое кузен? – спросил водитель и начал беспокойно протирать носовым платком пятнышки жира на лобовом стекле. За стеклом летали, ползали и бегали дети.
– Извините… я не хотела вас обидеть.
– Нет, почему, с вами приятно общаться. – Немного поразмыслив, он протягивает Лаги что-то золотое и блестящее: – Вот, берите, пожалуйста, брат только что привез из командировки.
К Лаги подплывают две самолетные карамельки.
Миновав торговку куртом у железных ворот, машина подъехала к больнице. Через пятнадцать минут (расспросы, стеклянные коридоры) Лаги останавливается перед восьмой палатой. Человек, названный в честь Моцарта живописи, остается ждать в вестибюле.
Завидев Лаги, к ней откуда-то издали, из другого конца коридора, устремляется пожилая медсестра.
– Дочка?! Гражданочка, вы дочка? – Она почти бежит к Лаги, то освещаясь на солнце, то пропадая в душной хлористой тени.
Дочка, дочка, родила сыночка. Лаги, дрожа, открывает дверь палаты.
В палате было темно от людей; казалось, все ждали только Лаги. На стуле около койки отца смуглым айсбергом возвышался самаркандский амакя, всегда, сколько помнила Лаги, работавший директором магазина.
Перед тумбочкой копошилась на корточках незнакомая симпатичная женщина, из многочисленной и труднозапоминаемой отцовой родни.
Неподалеку, тоже на корточках, сидел двоюродный братишка Лаги, сын дяди из Гиждувана; в детстве он приезжал в Ташкент гостить на лето, худенький смешливый мальчик, младше ее на пару лет. Два года назад женился, растолстел и завел на лице выражение такой серьезности, которая даже здесь, в палате умирающего, была, наверное, излишней.
Родственники были одеты нарочито не по сезону: мужчины – в серых костюмах и выгоревших галстуках, женщина – в темно-синем бархатном платье с мясистыми розами. На соседней койке сидел другой больной, старик в майке, полосатых штанах и ферганской тюбетейке. На подушке у него лежал транзистор, издававший хрипы, кашель и футбольные свистки.
И только потом Лаги разглядела за всей этой вылезшей на первый план массовкой – отца. То, что пока еще было ее отцом. Ей были подарены несколько секунд молчаливого и неподвижного присутствия.
Футбольный судья пронзительно свистнул.
Синяя женщина вскочила обниматься с Лаги, закружила ее в приветственном танце из объятий, сухих поцелуев под ритмичное яхши-мы-сиз, тузук-мы-сыз[4]4
Яхшими сиз? Тузукми сиз? – Как поживаете? Как ваше здоровье? (узб.)
[Закрыть], тра-та-та-та-та-та-мы-сыз… Зашедшая из коридора медсестра настойчиво теребила Лаги за руку. Двоюродный братишка поднялся и встал с каменным видом. Дядя, продолжая сидеть, тихо заговорил с другим больным; Лаги показалось, что он сказал: «Явилась – не запылилась». Тот, в свою очередь, добродушно засмеялся и направился к выходу.
Медленно пробираясь сквозь эти сети из приличий и обид, Лаги наконец доходит до страшной кровати отца. И останавливается, не зная, что делать дальше.
И никто в палате этого не знает – как должна вести себя блудливая дочь, обесчестившая себя и семью, но допущенная из сострадания попрощаться с отцом.
Красавец братишка снова опустился на корточки – так легче ощущать себя зрителем. Почему-то ему вспомнилось, как он однажды в детстве вдруг поцеловал Лаги в губы, когда они играли во дворе, наполняя водой воздушный шарик. Поцеловал и сразу убежал – боялся, что Лаги его побьет. Не побила.
Лаги поглядела в лицо отцу, на его веки, губы, подбородок, словно надеясь найти подсказку. Но там уже словно кто-то начисто вытер все прежнее, родное. Лишь в углубившихся морщинах задержалась дорогая пыль прошлого, но и она безмолвствовала. Губы, мучительно звавшие дочь два дня назад, были будто заметены снегом. (Какой-то подсказчик, уменьшающийся с каждой минутой, дергал отца за капитанскую шинель и шептал, что дочь следует простить, снять с нее несправедливо и неумело наложенное проклятие. «Какая дочь? – смеялся летящий над городом офицер. – У меня нет никакой дочери. Я еще никогда не бывал с женщиной, дочери быть не может. И никого я не проклинал, кроме немцев. Фашистов. Еще предателей. Еще…»)
В это время Лаги уже стояла на коленях, обхватив руками уходившие куда-то в пустоту железные перила койки, и выла. «Дода… Дода-жон… Дода». Как тогда, когда он приехал проклинать, она инстинктивно пыталась найти его ладонь, уткнуться в нее, просить о милости. Тогда, в апреле, отец отрывал руку, прятал за спину. Сейчас рука была в полном ее распоряжении. Но ладонь была сухой и чужой. Глиняной.
Лаги встает; зрительские лица родни проплывают мимо нее; она понимает, что идет к двери. За дверью на нее опускаются добрые и шершавые руки медсестры. Очень вас ждал, рассказывал, какая вы у него умница, хорошая. Жалел, что погорячился.
Все еще шевеля губами (дода… дода…), Лаги слушает святую ложь.
Через пару минут дверь палаты открылась, торжественно появился братишка и поманил Лаги. Предстояло еще что-то.
Бархатная родственница, цветя всеми розами на своем платье, с полуулыбкой подвела Лаги к отцу. Амакя занял прежнее председательское место на стуле – он только что продиктовал в ухо умирающему какое-то пожелание. Женщина опустила Лаги на колени; амакя взял правую руку отца и положил ладонью вниз на темя Лаги. Отец слабо кивнул.
Директор магазина читал молитву и давил сухонькой отцовой рукой на темя Лаги. Отец хрипел, послушно кивал и улыбался пятну сырости на потолке. Лаги, потерявшая все ощущения, кроме смутного чувства приличия, ждала, когда родственники решат, что она полностью прощена.
Когда боль в темени от отцовой руки стала особенно давящей, а пение молитвы – особенно тяжелым, шумевший и свистевший радиоприемник вдруг заговорил. «Моцарт, – сказал он и облизнул невидимые губы. – Увертюра к опере „Дон Жуан“».
И пока братишка не заметил строгого взгляда амаки и не выключил задурившее радио, молитва, хрипы, тихие причитания доброй сине-красной родственницы – все мешалось с неожиданной музыкой, светлой, страшной.
Луиза! Луиза! Луиза!
Процедура прощения была выполнена, Лаги выставили из палаты. Она двигалась на пластилиновых ногах по коридору, полоса света, полоса тени, снова света. В одной из светлых полос она нашла Рафаэля – тот о чем-то жестикулировал с двумя врачами. Увидев Лаги, ринулся к ней в тень и собрался осыпать медицинскими словами.
– Я все знаю, – остановила его Лаги; хотя – что она знала?
– И что вы собираетесь решать?
– Знаете… Рафаэль Нисанович… давайте поблизости… покушаем. Я так хочу есть…
И, как сдувающийся шарик, легко и бесшумно упала в обморок.
Снег прервался, сразу стало холодно. Медленно дул ветер. Самаркандский капитан долетел до реки, делившей оккупированный город на две части, и мягко приземлился на склизкие камни набережной.