Текст книги "Современная американская новелла. 70—80-е годы: Сборник."
Автор книги: Стивен Кинг
Соавторы: Трумен Капоте,Джон Апдайк,Джойс Кэрол Оутс,Уильям Сароян,Роберт Стоун,Уильям Стайрон,Артур Ашер Миллер,Элис Уокер,Сол Беллоу,Энн Тайлер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 38 страниц)
Мертвая птица, которую Байрон нашел утром на газоне, была не кардинал, а скворец. Она лежала футах в десяти от большого, во всю стену, окна гостиной, и Том долго рассматривал ее, пока наконец не решил, что, наверное, она просто случайно ударилась на лету о стекло.
В конце лета Том снова встретился с тем полицейским, на сей раз в магазине Рести. У обоих в руках были бумажные сумки, из них торчали пластмассовые соломинки. На сумках уже выступили масляные пятна. Рикмен больше не появлялся, и Тому было немного стыдно за свой тогдашний визит в полицию. Он изо всех сил старался не смотреть полицейскому на кончик носа.
– Встретишь такого чокнутого и поневоле захочешь домой, в город, – сказал полицейский.
Небось думает: «Ох уж эти мне дачники», решил Том.
– Славное выдалось лето, – продолжал полицейский. – Передайте жене, что я завидую ей черной завистью: до чего же хорошо бросить работу.
– Бросить работу?
Полицейский поглядел на крышу машины.
– Честно вам признаюсь, когда вы мне описали того типа, я подумал: наверняка его кто-то подослал, хотят насолить вам или вашей жене, – начал рассказывать он. – А потом на пикнике пожарников я разговорился с вашей соседкой, миссис Хьюэтт, и спросил ее, не появлялись ли в ваших краях какие-нибудь странные личности, еще до того, как вы тут поселились три года назад. Но она сказала: нет, никого подозрительного она не видела. Мы с ней долго разговаривали. Она сказала, что вы занимаетесь рекламой, а какой-нибудь псих об этом узнал и взбеленился. Может, вы где-нибудь перешли ему дорогу, и теперь он решил, так сказать, сквитаться. И потом, ваша жена – учительница, а вы не представляете, как иные родители страдают, если их Джонни приносит из школы плохие отметки, он обязательно должен быть первым учеником. Так что мало ли кому какая глупость могла взбрести в голову. Миссис Хьюэтт, до того как выйти замуж, сама несколько месяцев работала учительницей и ни разу в жизни не пожалела, что рассталась со школой. Говорит, ваша жена тоже просто счастлива, что наконец-то решилась уйти. – И полицейский покивал в знак одобрения.
Том пытался скрыть, что удивлен. Оказывается, Джо в тайне от него поддерживает отношения с их соседкой, Карен Хьюэтт, и именно это почему-то убедило его, что все сказанное полицейским – правда. Они ведь с этой женщиной едва знакомы. Однако почему Джо решила уйти с работы? Видимо, он все-таки внушил доверие полицейскому. Судя по тому, как он вглядывался Тому в лицо, было ясно: он понимает, что Том ничего этого не знал.
Когда полицейский уехал, Том прислонился к нагревшемуся капоту своей машины, достал из бумажной сумки булочки с котлетами и стал есть. Потом взял большую бутылку кока-колы, вытащил соломинку и снял пластиковый верх, куда эта соломинка вставляется. Выпил кока-колу из стаканчика и стал сосать тающий лед, все так же прислонясь к капоту. Еще зимою Джо несколько раз заводила разговор о ребенке, но вот уже с месяц молчит. Неужели она решила забеременеть вопреки его желанию? Пусть даже так, но почему надо уходить с работы, когда она еще ни в чем не уверена?
Прошла девчушка лет четырнадцати, с короткой стрижкой и с треугольными сережками в ушах; она опустила глаза, точно знала, что он будет смотреть ей вслед. Но он смотреть не стал, его только заинтриговали сережки – они сверкали, как маленькие зеркальца. Прямо против него в машине с откидным верхом девушка и парень ели бутерброды, а сидящий сзади золотистый сеттер выставил между их головами морду и как заведенный поворачивал ее то вправо, то влево, будто кукла чревовещателя. Прошел мужчина, он вел за ручку годовалого ребенка и улыбался. Подъехала еще одна машина, в ней играло радио – пели Холл и Оутс. Водитель повернул ключ зажигания, музыка смолкла; он вышел из машины. Из другой дверцы вышла женщина. Когда они проходили мимо Тома, женщина говорила мужчине: «Не понимаю, почему мы обязательно должны есть ровно в девять утра, в двенадцать дня и в шесть вечера». «А сейчас уже четверть первого», – проворчал мужчина. Том бросил стаканчик в сумку, где лежала вощеная бумага, в которую были завернуты булочки с котлетами и неиспользованные салфетки, и понес все это к контейнеру для мусора. Когда он бросал сумку в контейнер, вьющиеся над крышкой пчелы поднялись чуть выше. Он шел к машине и думал, что решительно не знает, как быть. Рано или поздно придется спросить Джо, что же все-таки происходит.
Он подъехал к дому. Байрон сидел на парадном крыльце и чистил на газете рыбу. Четыре форели, одна очень крупная. Удачный у него сегодня был день.
Том обошел все комнаты, но Джо нигде не было. Стараясь не шуметь, открыл дверцу встроенного шкафа – не исключено, что она притаилась там голая, как и вчера. Она любит устраивать ему сюрпризы.
Он спустился вниз и из окна кухни увидел, что Джо сидит в саду. С ней была какая-то женщина. Он вышел к ним. На траве возле их кресел были бумажные тарелки и бутылки с пивом.
– Это ты, милый, – сказала Джо, – добрый лень.
– Добрый день, – сказала и женщина. Это была Карен Хьюэтт.
– Добрый день, – сказал он, обращаясь к ним обеим.
Он никогда не видел Карен Хьюэтт так близко. Она оказалась очень загорелой. Но главное, из-за чего он ее не сразу узнал, были волосы. Раньше они всегда были распущены и их трепал ветер, а сегодня она зачесала, их назад и скрепила заколкой.
– Все успел, что хотел сделать? – спросила Джо.
Такой обыкновенный разговор. Такой обыкновенный летний день.
Вечером накануне отъезда Том и Джо лежали, отдыхая, на кровати. Джо дочитывала «Тома Джонса». Том с наслаждением ощущал на своем теле прохладный ветерок, дующий в окно, и думал, что в Нью-Йорке он забудет их вермонтский дом, только иногда, на улице, вдруг поднимет голову и увидит небо, такое пустое, что сразу вспомнятся звезды. Здесь, вдали от города, он любил небо – именно небо, а не дом. Ему хотелось встать с постели, подойти к окну и долго стоять и глядеть в него, но он боялся показаться сентиментальным. После обеда Джо спросила его, почему он такой мрачный. Он сказал, что не хочется уезжать. «Так давай останемся», – сразу же откликнулась она. Тут-то бы ему и спросить ее, а как же школа. Но он не спросил, ждал, что она сама все скажет, но она лишь обняла его и прижалась лицом к его груди. Все лето она его соблазняла – то пылко и открыто, то так вкрадчиво, что он и не догадывался, к чему она клонит, а ее рука вдруг скользнет ему под тенниску и она поцелует его в губы.
И вот теперь конец августа. Сестра Джо, которая живет в штате Коннектикут, только что закончила в Хартфорде училище медсестер, и Джо просила Тома заехать к ней и вместе отпраздновать окончание. Квартира у сестры однокомнатная, но ведь так легко найти мотель где-нибудь поблизости. На следующий день они отвезут Байрона домой в Филадельфию, а сами вернутся в Нью-Йорк.
Утром в машине Том все время чувствовал на своем затылке взгляд Байрона и думал, что, наверное, он слышал ночью, как они с Джо занимались любовью. К полудню стало очень жарко. Горы так раскалились, что марево скрыло вершины. Склоны полого спускались вниз, Том и не заметил, как серпантин выпрямился и машина понеслась по равнине. К вечеру они нашли подходящий мотель. Том с Байроном побежали плавать в бассейн, а Джо полчаса проболтала с сестрой по телефону, хотя они вот-вот должны были увидеться.
К тому времени, как сестра приехала, Том успел побриться и принять душ. Байрон смотрел телевизор. Он не хотел идти с ними обедать, хотел остаться в номере и смотреть фильм. Сказал, что не хочет есть. Том настаивал, чтобы он шел с ними и поел по-человечески.
– Я куплю что-нибудь в автомате, – упирался Байрон.
– Эту гадость, хрустящий картофель, вместо обеда? Не допущу, – возмущался Том. – Хватит валяться на кровати, идем.
Байрон посмотрел на него точь-в-точь как в каком-нибудь детективе гангстер смотрит на шерифа, выбившего у него из рук пистолет.
– Надеюсь, ты не сидел все лето возле ящика как пришитый? Погода была изумительная, – сказала сестра Джо.
– Я ловил рыбу, – сказал Байрон.
– Однажды он поймал четыре форели, – сказал Том и раздвинул руки, глядя то на одну ладонь, то на другую.
Они пообедали вчетвером в ресторане мотеля, и после кофе Байрон пошел в коридор, где стоял игральный автомат «Космические пришельцы», и стал кидать в него одну двадцатипятицентовую монету за другой.
Джо с сестрой захотели выпить вина в баре за рестораном. Том с ними не пошел: наверное, им надо посекретничать, пусть их. Байрон поплелся за отцом в номер и включил телевизор. Прошел час, Джо с сестрой все еще не вернулись из бара. Том сидел на балконе. Байрон выключил телевизор – задолго до того времени, как он обычно ложился спать.
– Спокойной ночи, – крикнул Том, надеясь, что сын позовет его к себе.
– Спокойной ночи, – отозвался Байрон.
Том посидел молча несколько минут. Сигареты у него кончились, хотелось пива. Он вошел в комнату. Байрон лежал на одной из кроватей в незастегнутом спальном мешке.
– Хочу съездить в ночной магазин, – сказал ему Том. – Привезти тебе чего-нибудь?
– Нет, спасибо.
– Хочешь поехать со мной?
– Нет.
Он взял ключи от машины и от номера и вышел. Почему Байрон до сих пор не в духе? Потому, что Том заставил его идти с ними обедать, или потому, что не хочет возвращаться к матери? А может быть, он просто устал?
Том купил две бутылки пива «Хенекен» и пачку «Кул» с ментолом. Продавец, видно, вогнал себе хорошую дозу наркотиков: глаза налиты кровью, руки дрожат; он натолкал в сумку бумажных салфеток и сунул ее на прилавок Тому.
Том вернулся в мотель и тихо открыл дверь. Байрон не шевельнулся. Том выключил один из двух ночников, которые оставил гореть Байрон, и беззвучно отворил стеклянную дверь на балкон.
По дорожке мимо бассейна шла к дверям мотеля парочка, они целовались на ходу. В номере этажом ниже разговаривали, голоса звучали приглушенно, но, кажется, там ссорились. Вдруг освещение бассейна погасло. Том уперся пятками в решетку балкона и откинулся на стуле назад. С шоссе несся шум машин. Было отчего-то грустно, и остро ощущалось одиночество. Он допил бутылку пива и закурил сигарету. Байрон стал в последнее время замкнутым. Конечно, он и не ждал, что десятилетний мальчик будет бросаться ему на шею и щебетать, как в детстве. А Джо – она, несмотря на весь свой любовный пыл, глотала все лето романы восемнадцатого века, так она ему и запомнилась – сидит, уткнувшись в книгу, и ничего больше для нее не существует. Он стал припоминать, что они делали в эти два месяца, убеждая себя, что провели лето хорошо, много развлекались. Два раза танцевали, ездили на аукционы, однажды взяли напрокат плот и проплавали на нем целый день, четыре раза были в кино – нет, пять, – ловили с Байроном рыбу, играли в бадминтон, Четвертого июля [49]49
Празднование Дня независимости в США.
[Закрыть]ели на ратушной площади жареные свиные ребрышки и смотрели фейерверк.
Может быть, его бывшая жена права: она всегда упрекала его, что он лишен дара общения с людьми. Джо ему, впрочем, ничего подобного не говорила. И Байрон вот предпочитает проводить лето с ними.
Он выпил вторую бутылку и почувствовал, что слегка опьянел. Много он сегодня проехал. Байрону, наверное, не хочется возвращаться в Филадельфию. Он и сам не слишком-то рвется приступать к новой работе. Вдруг вспомнилась его секретарша, как он сказал ей, что ему предложили такой высокий пост, и она изумленно ахнула и шутливо спрятала большой палец в ладошку другой руки, чтобы не сглазить. «А от них вы куда перейдете?» – спросила она. Ему будет недоставать ее. Она такая веселая, хорошенькая, деловая, с ней замечательно работать. Будет недоставать шуток, над которыми они так смеялись, ее восхищения, ведь она считает его необыкновенно талантливым и умным.
Сейчас ему недоставало Джо. Не потому, что она была в баре, нет. Приди она сейчас, сию минуту, все равно будет чего-то недоставать. У него нет никого дороже ее, трудно даже представить себе, что можно любить сильнее, и все-таки он уже в нее не влюблен. Том пошарил рукой в темноте. Нашел бумажную сумку и стал рвать на кусочки салфетку и скатывать крошечные шарики. Когда набралась полная пригоршня, он встал и швырнул их за балконную решетку. Потом снова сел, закрыл глаза к погрузился в воспоминания о Вермонте, который будет жить в нем теперь всю осень и всю зиму: огород, яркая неоновая зелень молодого горошка, бугристый газон, сосны, их запах по ночам, и вдруг в этот мир ворвался Рикмен, странный, в мятом костюме, но тревога лишь слегка кольнула Тома. Случайный путник, завернувший к ним в летний день. «Райский уголок, – сказал тогда Рикмен, – представляю, как вам здесь хорошо живется». Что ж, может быть, он действительно случайно завернул к ним, сейчас в это легко верилось – так в любительском фильме, где сняты родственники и друзья, даже буйный маньяк вдруг может показаться мирным и безобидным.
Интересно, беременна Джо или нет. Не об этом ли они так долго говорят с сестрой в баре? На миг ему захотелось, чтобы все они стали героями одного из тех романов, что она читала все лето. Тогда все сразу прояснилось бы. На сцену выступил бы Генри Филдинг и рассказал всем, что будет дальше. Если Том когда-нибудь попытается полюбить другую женщину, писатель объяснит ему, как это случится и чем кончится.
Ссорящаяся внизу пара умолкла. Стрекотали кузнечики, в одном из номеров негромко бубнил телевизор. Рабочий мотеля выкатил к бассейну столик. Насвистывая, прикрепил алюминиевый шест – завтра на нем раскроется зонтик.
Джейн Энн Филлипс
Эль-Пасо
ХАХАЛЬ
Сперва я с тем стариком фермером познакомился – в баре, накануне вечером. Он сказал, что дешево продаст свой грузовик и чтобы я подъехал к нему в Ла-Розу, да и забрал бы. Всего, говорит, триста долларов, заезжен не чересчур, но брать надо прямо сразу. Ну, я схватил попутку и явился под воскресный перезвон церквушек на всех трех пыльных улочках. Он был во дворе, вышел свернуть шею курице, быстренько это дело спроворил и обернулся ко мне. Темное морщинистое лицо под широкополой шляпой, и голова той курицы из кулака свисает. Я говорю, мол, вот, пришел – как он насчет грузовика-то, а сам думаю: вчера мы оба были в изрядном подпитии, может, грузовик этот ему примерещился – не похоже было, что у него вообще что-нибудь имеется, кроме старой лачуги, торчащей прямо из грязищи. Он сплюнул, кивнул, чтобы я шел за ним, и двинулся, держа курицу теперь уже за вывернутую ногу, ярко-оранжевую в подымающихся волнах жары. Ногти на его руках были того же тусклого оттенка, что и когти у курицы.
Прошли пыльный двор – старые покрышки валяются, гнилой матрац, у курятника мул к водяной колонке привязан, – наконец вот он: красный «шевроле» пятьдесят какого-то года выпуска, оборудованный полками под клетки для кур. В кабине крестики всякие, к зеркалу почерневшая кукла из кукурузного початка подвешена, ключи на ленточке, что вплетают в волосы. Я сел за руль и под кудахтанье кур и лай дворняжек, норовивших цапнуть за колесо, сделал пару быстрых кругов по двору. Старик присел посреди двора на корточки и начал ощипывать курицу. Когда я подъехал, вокруг него веером разлетались и падали перья. Я сказал, что машина ведет себя прилично и, если у него есть на нее документы, я плачу и забираю.
Взмахом руки он пригласил меня в дом, где было почему-то темно, несмотря на светлынь снаружи. Запахи влажной шерсти и уксуса. Сослепу я налетел на какой-то стол, послышались голоса: то вспыхивала, то затихала перебранка по-испански. Поднял глаза и вижу ее, Риту, всего в каких-нибудь трех футах; она только что сдернула с одного окна занавеску, что-то гортанно и хрипловато выкрикнула, и всю ее с головы до ног залил хлынувший свет. Вот ее черные глаза в горячем маслянисто-желтом свете, красная юбка в обтяжку и просторная блузка со старым кружевом, надорванным на одном плече. И уже хочется с ней в постель: так и чувствую влажное прикосновение ее тела к моим ногам. У плиты старуха, лицо с одного боку раскрасневшееся, а когда она повернулась, вижу, что глаз у нее слезится, хотя она и не плачет. Рита жарко прошелестела мимо, сжимая в руках волочащиеся по полу дешевые пластиковые занавески.
Смотрю на старика, как он роется в выдвинутом ящике, а сам через всю длину комнаты чувствую ее. Рита непрестанно движется, вот перегнулась через какой-то стульчик. Старик пересчитывает деньги, а я поворачиваюсь и смотрю на нее. Свет заклубился, хлынул во тьму, шкурка тьмы пошла рябью, и нестройными стайками взлетели мухи; медленное басовитое жужжанье по углам, уже заполненным прожелтью этого света, валящегося на столы и стулья большими желтыми шматами. Пыль на свету, и уходящая в глубину комнаты девушка; за нею тянется белый след, как от нырнувшего морского зверя. Она нагнулась: под платьем напрягшиеся мускулы ее бедер, плавные овалы. На стуле сидит ребенок, у него чересчур большая голова. Ногами он не достает до полу, его туго натянутая бледная кожа словно сама испускает свет. Голова, величиной как у взрослого, покрыта белесым вьющимся пушком, и то, что это ребенок, понятно только по тому, как он нянчит у щеки туфлю. Баюкает ее в медлительных коротких ручках. Ритины руки у него в волосах, ее ссутуленные плечи порывисто устремлены к нему. Застрявший было у нее в горле звук высвобождается и раздается, расходится по комнате. Густой сок света кружит, вбирая нас в себя. Ребенок сопит, покачивается, медленно качает туфлю, касаясь ее губами. Это Ритина туфля, и она что-то мурлыкает, качается с ним вместе, отбирает у него туфлю.
РИТА
Я и очки матери купила, чтоб ей не приходилось жить в темноте, сотню долларов ухнула на врача в Эль-Пасо, чтобы она видела на свету, не обжигая свой глаз. А она не хочет надевать их. Спрятала и кружит впотьмах, как летучая мышь, зашторив окна. А ребенок сидит на своем стуле, что-то бормочет, раскачиваясь в темноте под ее тягучее пение. Из шестерых детей я у нее была младшая, и уже под пятьдесят она родила его, такого белокожего и с этой его головой, клонящейся на шейке, как тяжелый цветок, который ей не по силам. Глаза у него то и дело закатываются, будто смотрят, что там, в этой голове, а там не иначе как снежное поле. Нет, говорит, отца нет, он только из меня вышел. Вот и глаз тоже из нее выходит, вытекает мало-помалу. Везла на муле зерно из лавки, на красный свет пошла, и ее сбил грузовик, а мул лягнул в лицо. Теперь глаз слезится и жжется на свету. Она толчет крупу за деревянным столом и поет во тьме, как тогда пела, когда пятеро моих братьев собирали автомобили на дворе, а меня они звали brujita – ведьмочка.
В сумерках народ со всего поселка приходил лечиться. Платили ей кукурузой и тканями. Кукурузу сваливали у двери, а томаты подвешивали сушиться рядом с окороками, белое сало на которых было толще моей талии. Мать в белых шалях, кожа почти черная, руки запущены в порошки, намолотые из кореньев. Поселяне на коленях, ее наговоры кружат над ними. Веки пришедших трепещут, с первыми звуками руки разжимаются. Muerte, Dios, muerte, muerte [50]50
Смерть, Господь, смерть, смерть ( исп.).
[Закрыть]. Они вставали, кланялись ведьме, которой их детям нельзя касаться. Глухой стук кастаньет провожал их по пятам. Еще когда я была ребенком, она дала мне острую палочку и велела рисовать в пыли их изображения, чтобы не дать их духам возвратиться. Кукол для своего колдовства она делала из початков; когда я стала постарше, она дала мне краски рисовать им лица. Стала их делать и я: голова крестьянина, старуха с зобом.
Мой отец неделями пропадал в Лас-Вегасе, в Рино. Иногда с его возвращением мы переселялись в какой-нибудь отель в Эль-Пасо и шли покупать одежду в магазины. «Не забывайте, – говорила она, и ее надтреснутый голос словно спотыкался о зубы, – вы не какое-нибудь испанское отродье: в вас течет цыганская кровь, а ваш отец чистокровный апач». Помню ее длинные пальцы на своей щеке. Однажды отец не вернулся. Дом остался на ней, и она его не бросала. Весь поселок по-прежнему сползался в сумерках к ней – шли в основном женщины, прикрывая шалями лица. Священник говорил, что это кощунство, у них, мол, прах там по всему двору раскидан.
Я тогда пошла уже по рукам, а она раздалась, живот обтянулся, и роды продолжались два дня. Женщины из поселка помогать не захотели. Она сама себя разрезала, чтобы дать пройти голове ребенка, а женщины, прослышав, что она родила дьявола, жгли у своих постелей свечи. Позже появился тот старик со своими ссохшимися куклами, со своим молчанием, а вот имени его я так от нее и не услышала. Он смастерил для ребенка стул на колесиках и ночи напролет держал зажженными лампы, чтобы звуки казались тише.
И вот ребенок плачет уже глуше, не так отчаянно, заходится, только когда я танцую. Он узнает меня, тянет руки к моим туфлям. Мать достает из деревянной шкатулки сушеный кактус, мелет, сыплет порошок ему на волосы. Я делаю нужные пассы, кастаньеты теплеют у меня в пальцах; мы выдвигаем детский стульчик на середину комнаты, и мои каблуки начинают мерно бить в доски чисто выметенного пола. Частая дробь; дрожь в ее тихом голосе, мои руки взлетают, и серебристо – щелк, щелк; ребенок уже смотрит на меня, глаз не сводит, а я быстрей, быстрей, вихрем вокруг него. Голова у него высоко вскинута, под кожей светят бледно-голубые жилки. Еще быстрей, пол содрогается под каблуками, ее голос громче, а у него вырывается тонкий скулящий взвизг, подстегивает, кручусь еще пуще. Потолок вкось, пол кружит все дальше, дальше. Мои руки над его головой замирают. И вдруг он уже спит, и мы все тоже укладываемся, в доме жара и тьма. Слушаем, как он дышит.
Старик продает свой грузовичок, у меня деньги брать не хочет. Видит, как достается девчонкам в городских барах, знает, откуда берутся деньги: все эти комнаты, отели, панель. Теперь ребенок плачет уже как бы шепотом, да и спит чересчур много. В белой больнице, где мы, такие черные, стояли, боясь коснуться стены, нам было сказано, что дренаж в его головке больше не помогает. Он уже не ест, только пьет из бутылочек, смотрит на меня: зачем пришла. Она рубит на доске ощипанную курицу. Ее лицо, этот глаз кривой; я ухожу, иду уже через двор. И желтая, как кукуруза, пыль на моих ногах горит, горит.
ХАХАЛЬ
Она идет по грязному двору к дороге. Бегу за ней, трогаю за руку. Рука такая голая, кожа цвета кофе с молоком, а я стою, омочив руку ее наготой, и спрашиваю, куда ей, может, подкинуть в Эль-Пасо. Вот мы в грузовике, земля проносится, ослепшая, как глаз с выдранным веком, в вышине пылающий круг солнца. В середке у него будто роятся шершни, выплескивая жар на беззащитно-плоскую опаленную землю. Скользим вдоль горизонта по шоссе. В тесной кабине грузовика я тяжелею: наваливается влажная волна жары. Сиденье в трещинках; зазор между нами становится все меньше. Ее атласная юбка вылиняла пятнами, которые как раз бы придавить большим пальцем. У нее тяжелые волосы, под ними влажные виски, и хочется ладонью ощупать ее затылок. Руки, не слушайте. Глаза, окаменейте, этот свет, она же смотрит, взгляд на дорогу, на дорогу, ее опаловые глаза словно кидаются на меня и снова прячутся, утопают в маслянистых глубинах, таких жгучих, что у меня с ее стороны обварено все лицо.
Съезжаю к обочине, останавливаю грузовик, вылезаю, стою облокотясь. Чуть впереди – кафе, еще горит ночная вывеска, и над крышей кайма подсвеченных букв: БУТЕРБРОДЫ БИФШТЕКСЫ НАПИТКИ ЗАЙДИ ЗДЕСЬ ТЕБЯ НЕ ОБМАНУТ. Вхожу туда, женщина с рыжими крашеными волосами вытирает тряпкой прилавок. Алая ухмылка, золотой зуб; она не прочь поболтать; отсчитывая сдачу, проводит пальцем мне по ладони.
Иду назад, мороженое в твердых стаканчиках медленно тает у меня в руках. Вижу, Рита на обочине, уже голосует. Вручаю ей мороженое, влезаю в кабину и завожу мотор. Садится. Урчит вхолостую двигатель, во ртах у нас сладкий холод, сдвигаю ее по сиденью ближе к себе и сильно вжимаю пальцы в ее затылок. Мое дыхание прерывистым изгибом касается ее глаз.
СО СТОРОНЫ
Он так был в нее влюблен, что я только диву давался. Влип по уши, носился с ней как дурак с писаной торбой. Как она только сподобилась. Перед тем как ее встретить, он, по-моему, собирался отчаливать и вдруг решил, что у него тут еще кое-какие дела остались. Вот он идет с ней по взгорку вверх, она касается его бедром, на ходу вся вьюном вьется; рядом с его окороками ее ноги такие стройные, прямо порнуха.
Было это в Эль-Пасо, в шестьдесят пятом году. Она танцевала в барах по пояс голая и говорила, что она художница, но приходится зарабатывать на жизнь. Заработать на жизнь, как она говорила, всегда трудновато, иногда ради денег черт знает на что пустишься, лишь бы сорвать куш – и в сторону. Что и говорить, вместе с ней он и сам бы рванул в сторону, но летом в Эль-Пасо не очень-то куда-нибудь рванешь, разве что в ближний бар. Помню, тротуары в Эль-Пасо были вечно в собачьей блевотине. Бродячих псов гоняют, к полудню их нет, но на рассвете они все равно появятся, притащат помоев, которых наглотались на задних дворах всяких обжираловок. Это надо же: Техас, а у них животы вздутые и ребра торчат.
По вечерам Хахаль обычно заходил в бар к Козлику и смотрел, как она танцует. Козлик, старый обтерханный педрила, к нему очень благоволил и бесплатно поил нас виски. Между номерами она садилась к нам и с нами вместе подкуривалась – пот в три ручья, бумага промокает, и приходилось поминутно подносить ей спичку. Она танцевала на красном помосте в три квадратных фута площадью, а на потолке над ней крутились два старых вентилятора, похожих на небольшие пропеллеры от самолета. Она гнется под их сонное гудение, а ты всю дорогу жди скандала. Мы садились за угловым столиком, и до меня доносился ее запах – пахло увядшими розами. Она была темноволосая и черноглазая, при этом клялась, что не испанка; такая не то чтобы худенькая, но тонкая в кости, а груди как недозрелые яблоки; и тут опять вдруг вижу перед собой крутой изгиб ее вполне зрелых бедер, чуть смещенных в сторону, так что на ходу, медленно подымаясь на гору мимо зеркальных витрин винных лавок, она слегка припадала на левую ногу. Танцуя, она отбрасывала свой пыльный запашок через головы двух старых лабухов, работавших у Козлика, и ковбои швыряли на сцену деньги. Хахалю все эти танцы были не по душе: он говорил, что она потом холодная как бревно – все равно что заниматься любовью с заводной куклой, ну, разве что только губы, их змеящиеся очертания в темноте. Он говорил, что при свете она и вовсе не шелохнется.
После конца программы она оставалась и помогала Козлику с уборкой, а потом мы вываливались за дверь в мазутно-черную ночь. Город весь на ногах, смуглокожие толстые девки, болтая по-испански со своими парнями, шлепают вдоль слепых витрин магазина стандартных цен; гортанная ругань, сплетенные пальцы. Мы всходим на пригорок – эти впереди, я тащусь в хвосте. Она своим техасским говорком несет при этом всякую чушь, в подсвеченной фонарями тьме важен лишь ее голос – его тягучая замедленность, через которую сквозит упрямство; вот она всходит по пологому склону, слышен тихий посвист ее трущихся друг о дружку нейлоновых чулок; на тротуаре мальчишки-мексиканцы режутся в кости. «Небось и всего-то им по тринадцать, – говорит она, когда мальчишки поднимают головы на стук ее каблуков. – И то сказать, пора. Мой папаша сколотил на игре в кости прямо что целое состояние. Он называл это „обставить демона“». Скажет и шлепнет Хахаля по заду.
У них в квартире она варила на плите колумбийские бобы – черные такие, – и кухня накалялась настолько, что нам приходилось вылезать в окошко на крышу и сидеть там. К этому часу город уже почти затихал и только исходил медленным паром, как мокрый утюг. «В жару всегда пей на ночь горячий кофе, – говорила она. – Весь пот наружу выгоняет, и засыпаешь». Хахаль дремал, положив голову ей на колени, а она повернулась ко мне, спросила, дескать, краски появились в продаже, не дам ли я ей в долг пару долларов до следующей недели. А еще она говорила, подкручивая в пальцах прядку своих волос, мол, знаешь, все-таки звезды – это ведь просто дыры в небе. И пока я тут сплю на этой раскаленной койке, что ни задумаю, все в них так и проваливается.
В конце концов я ложусь в кровать и слышу, как они мотаются взад-вперед по коридору к ванной; он в это время, как правило, уже лыка не вяжет и налетает на косяки дверей. В такие ночи жильцы по всему коридору орали из-за дверей своих комнат, чтобы он поутих. Она в желтой блузе, рукой тянется к выключателю; ее заплетающиеся шаги, когда она проходит мимо моей двери, едва не путаясь у него под ногами; посмеивается, но комариный вой звучит громче: четыре утра, Эль-Пасо.
Через пару лет я встретил его в Толидо, он сказал, что занялся гонками на свалочных автомобилях, дескать, кайфовое дело. Рвешь, говорит, в прожекторах по кругу, по кругу, а драндулет под тобой того и гляди весь разлетится в куски, да еще и куча мала выйдет. Говорит, слыхал, будто она живет теперь в Остине с какой-то лесбиянкой. Говорит, бить машины – обалденное занятие: и деньги неплохие, и вообще кайф – нет, в самом деле неплохо.
КОЗЛИК
Когда я в сорок шестом году открыл то заведение, решил, что теперь-то уж никто больше мне не указ. Был на войне, не хуже всех прочих, так что мне не запудришь мозги, будто я у кого-нибудь там в долгу. И тухлые консервы жрал, и грязь месил, и вшей давил – по гроб жизни хватит. Ничего в этом, кроме вранья, нету – одно вранье сплошняком, это я четко усвоил. Никто нигде не проигрывает и не выигрывает – вот что я усвоил, и никому меня уже не втравить в эти их тараканьи бега. Сошел с корабля в Сан-Франциско, колено кривое что твой штопор, а от соленого воздуха еще и разболелось, сволочь. Приехал домой, открыл этот бар и решил, что теперь-то уж стою прочно. В те годы, бывало, мексиканцы пошаливали, влезали с черного хода, пока я не сказал им, чтоб духу их не было. Бывает, и сейчас на глаза попадаются – маячат в красных своих рубахах под тем фонарем, что стоит один между баками с мусором. У меня у самого бабушка была мексиканка. Пахло от нее гнилой дыней, болтала все по-испански, причем полный бред: про эту их дурацкую церковь, которая ей не сделала ничего хорошего, разве что похоронила ее бесчисленных выродков да мужа, без конца ее колотившего. Нечего терять и нечего добиваться. Эти черноглазые воришки, мексикашки эти желтопузые, думают, будто я заимел то, что и им бы надо, ну так пусть вваливают с парадного, делов-то. А спросят – скажу им: чем больше заимеешь, тем большего будет хотеться, и так без конца. Все равно что белка в колесе, точно говорю. Когда я тех троих увидел, я их вмиг раскусил. Одна мне с ходу вкручивает, будто без танцовщицы я прямо что пропадаю, другой – хахаль, смазлив, как звезда родео, а третий – его приятель, сутулый такой, явно из тех, что живут вприглядку. Я ей: «Пойми, у меня уже есть танцовщица», а она свое: «Нет, – говорит, – попробуйте меня». Хахаль тут же стоит, каблукастым своим башмаком окурок в пол втирает. Я говорю: «Ладно, только никаким танцовщицам сюда без провожатого хода нет, народ у нас бывает грубый, это вам не Филадельфия». Она сказала, что вообще-то она из Ла-Розы – есть тут поблизости такой приграничный дрянь-городишко, – я засмеялся, говорю: «Что ж, не очень-то далеко ты продвинулась, а?» Она улыбнулась – губы темно-вишневые и ослепительные испанские зубы, сильные, как у зверя. Ее ковбой в конце концов глянул на меня и сказал, катая в пальцах фильтр сигареты: «В девять придем». Третий стоял, поглядывая то на меня, то на него, словно он судья на нашем поединке, на черта бы он мне сдался, и я сказал: «Что ж, как знаете».