Текст книги "Березовый сок"
Автор книги: Степан Щипачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Прошло, наверно, недели две. Ни мать, ни Аниска о ватрушках не поминали, и я уже думал: "Может, позабыли?"
Но за несколько дней до пасхи Аниска позвала меня в амбарчик, открыла пустой сундучок и строго спросила:
– Это кто взял?
Я молчал и смотрел в пол.
– Молчишь, бесстыжая харя?.. Не швыркай соплями-то, не прикидывайся ягненочком!
Я понимал, что отругать меня следовало, но слова Аниски были такие обидные, что я еле сдерживал слезы.
На следующий день она отругала меня опять за то, что я выломал у гребешка несколько зубьев; у него и так уже двух или трех зубьев не хватало, а после того как я провел по ним пальцем, слушая их певучее потрескивание, прогалызинка стала шире.
– Пять копеек гребень-то стоит! Так не напасешься на тебя пятаков-то! – кричала Аниска.
Стала она грубить и матери. Когда мать о чем-нибудь ее спрашивала или просила подать какую-нибудь вещь, она дерзко отвечала: "Не знаю!", "Сама возьми!"
Между ними начали вспыхивать ссоры. Чаще всего это происходило по утрам, когда топилась печь и они стряпали.
Брат эти размолвки переживал тяжело, но не вмешивался в них. Если перебранка затевалась при нем, он пытался перевести ее на шутку. "Ну, началась обедня", – говорил он, или: "Поехали за орехами". Но шутки не действовали. Тогда он мрачнел и уходил из избы.
Мне от этих ссор становилось тоже тоскливо. Я незаметно залезал на полати и оттуда с жалостью поглядывал на мать.
12. АРТЕЛЬ
Подходила пора сеять.
Я не помню, как это получилось, но сеять начали мы сообща с дядей Василием и с дядей Федором. У них тоже было по одной лошади. Уговорила их на это, кажется, мать.
Семена у каждого были свои, земля тоже оставалась у каждого своя, но пахать и боронить договорились вместе, артелью.
В нашей деревне трех лошадей ни у кого не было, даже у самых зажиточных. Не было ни у кого в семье и столько мужиков. Когда мы выехали в поле, Василий рассудительно сказал:
– На трех-то лошадях работать можно: вспахать за день десятинку, а то и полторы ничего не стоит. Отсеемся рано.
Пахать вначале решили на двух лошадях. Коренником поставили Карька дяди Федора, а в пристяжки – Гнедуху дяди Василия. На Игреньке мы с Гришкой боронили смежную полоску пара, где Василий неторопливо ходил с лукошком и бросал семена.
Боронить мы с Гришкой условились по очереди. Пока тень от березы, где стояли наши телеги, не дойдет до куста смородины у межи, боронит он, а после – я. Но я все равно не сидел без дела, ходил по пашне и тяжелой палкой разбивал комья.
Пахал дядя Федор. Чернобородый, худой, в пестрядинной рубахе без пояса, он спокойно ходил за сабаном, покрикивал на лошадей, а заленившуюся и кнутом огревал. Только пахать ему на двух лошадях довелось недолго: артель в первый же день поломалась.
Глянув на межу, отделявшую пашню дяди Василия от нашей, я увидел у куста смородины тетку Феклу. Она стояла и пристально смотрела на дядю Федора, поджидая, когда он подъедет поближе.
– Своего, своего стегай! Что Гнедуху-то одну понужаешь? – на все поле закричала Фекла. – На чужой лошади пахать хочешь, а своя налегке пускай ходит?!
Федор остановил лошадей, плюнул и прямо в борозде стал отпрягать своего Карька.
К нему подошли дядя Василий и Павел, сидевший до того у телеги в ожидании своей очереди стать за сабан. (1 Сабан – примитивный плуг.)
– Ну ее к домовому!.. Будем сеять врозь! – сказал с досадой дядя Федор.
– Цыц, чертова баба! – прикрикнул на жену Василий.
Но она не унималась.
Мы с Гришкой прибежали на крик.
– Поехали, Гришуха, домой... – махнул рукой дядя Федор. – А ты, Пашунька, не сердись, – ласково сказал он Павлу. – Вишь, как получается. Какая же тут артельная работа?
И, ведя в поводу Карька, он пошел к своей телеге. Гришка, жалобно глянув на меня, поплелся за отцом.
– Что ж, двое не артель, – со вздохом сказал Василий, отстегивая постромки на Гнедухе, – будем сеять врозь.
Сабан, с полуотваленным пластом у сошника, остался в борозде. Мы перепрягли в него Игреньку, и Павел взялся за рогуль...
Домой возвращались мы поздно вечером. Тоскливо и одиноко звенел колокольчик на шее у Игреньки.
13. ГРОМОВАЯ СТРЕЛА
Когда я вспоминаю Игреньку, мне непременно видится и поскотина.
В летние дни, когда в поле не было работы, на поскотине паслось много лошадей: были там гнедые и буланые, карие и вороные; находили мы и белых, когда надо было надергать из хвоста волосу на лески. Игрених тоже попадалось несколько, но нашего Игреньку я отличал сразу по белой лысинке на лбу и по тому, как он прижимал уши, завидев меня с уздечкой на плече. Тонкий и певучий звук колокольчика у него на шее я тоже угадывал сразу, хотя колокольчиков и ботал1 на поскотине брякало многое множество.
(1Ботало – большой плоский колокольчик для домашнего скота.)
Найти Игреньку было легко, но поймать трудно. Подпустив меня совсем близко, он лихо повертывался ко мне задом, взбрыкивал и убегал. Даже корочку хлеба брал с ладони боязливо, готовый мгновенно отпрянуть. Надо было успеть в это время схватить его за гриву – тогда он давал и уздечку надеть. Запрягать его тоже, бывало, намаешься: он нарочно так задирал голову, что я никак не мог дотянуться до нее хомутом: пробовал с телеги тогда он пятился, и я вместе с хомутом валился наземь. Глотая слезы и ругаясь, я топтался около его морды до тех пор, пока опять-таки не выручала корочка хлеба.
О том, как появился у нас Игренька, я узнал от матери: отец выменял его на курицу у одного низовского мужика еще двухдневным жеребеночком. Родился Игренька будто бы очень слабым, и кобыла почему-то не стала подпускать его к соску. Хозяин, видимо, решил, что жеребенок все равно пропадет, а курица как-никак в хозяйстве пригодится. Принес отец жеребеночка домой на руках, стал выпаивать из соски молоком и не дал ему сгинуть. А года через три из него получился славный конек, хотя и небольшого роста.
Брат любил Игреньку за резвость. Бывало, гикнет, покрутит в воздухе вожжами – и только пыль из-под колес! Взбудораженный быстрой ездой, брат, бывало, выкрикивал: "Молодец, Игренька! Похоронку за ухватку!"
Это значило, что, когда Игренька состарится и не сможет работать, мы не продадим его татарину на мясо или живодеру, как водилось у нас в деревне, а будем кормить до самой смерти.
Перед страдой вернулась в деревню Татьянка. Она жила в Каменке у попа в услужении и в деревне не была больше года. В первый же день она собрала девчонок, и мы все вместе пошли в лес по костянику. Еще по дороге туда ей не терпелось научиться у меня громко свистеть, но свист у нее еле цедился сквозь белые зубы.
Тоненькая, белолицая, чисто одетая, она мало походила на своих подружек, да и многие слова выговаривала не по-деревенски: не "глико", а "гляди"; не "лопоть", а "одежа"; не "робить", а "работать".
Всю дорогу она смеялась и прыгала, а когда шли из лесу, рассказывала о Каменском заводе, где льют для царя пушки. Девчонки поглядывали на нее с завистью, особенно на кофточку с рюшками на рукавах. Таких рюшек ни у кого в деревне не было. Мне тоже рюшки очень понравились, и, когда мы вернулись из лесу, я стал просить у матери сшить мне рубаху с такими же рюшками на рукавах. Мать сперва засмеялась, а потом строго сказала: – Ты что, хочешь, чтобы ребята тебя девчонкой звали? Рюшки только девчонки носят. Пришлось о рюшках забыть. Наступили страдные дни.
Пахотный через людей передал брату, что за Гарашками поспела пшеница и чтобы он ехал жать. Не убран был еще и свой хлеб, но подошла пора отрабатывать за долги.
Рано утром Павел запряг Игреньку в телегу. Пахло дегтем, сухой землей и полынью, которая густо росла у самой избы. Ехать надо было верст за двадцать, и Павел подгонял все аккуратно, чтобы не натерло Игреньке спину или плечо.
Мы с матерью оставались дома – дожинать у володинской дороги пшеницу и овес в колках. С Павлом ехали Анисья и Татьянка.
Брат еще раз посмотрел на телегу – все ли положено – и тронул Игреньку вожжами. Татьянка сидела на телеге рядом с Анисьей, болтала босыми ногами и выколупывала из подсолнуха семечки...
Когда солнце поднялось повыше, мы с матерью пошли жать. В поле там и сям пестрели платки и рубахи, длинными рядами стояли золотистые суслоны.
Положив у тенистой березы узелок, в котором было два куска хлеба, и туесок с квасом, мы взялись за серпы. Скоро на колючем жнивье появилось два снопа: тяжелый и тугой, завязанный матерью, и мой – полегче и послабее. Становилось все жарче.
По дороге кто-то проехал на телеге, и сухую пыль отнесло на наше поле. Немного перестоявшая пшеница клонилась колосьями к земле, и жали мы осторожно, чтобы не осыпалось зерно. Солома похрустывала под серпами, и снопов позади все прибавлялось.
Ближе к полудню от жары трудно стало дышать. Утирая ладонью лицо, мать присела на сноп и расстегнула кофту.
– Уморился, поди, отдохни немножко, – сказала она. – Вон снопов-то сколько навязал – не меньше моего.
Я присел на сухую, теплую землю. Мать говорила что-то еще, но я не расслышал. Усталость повалила меня на сноп. Веки тяжелели и слипались. Но солнце в раскаленном небе так пылало, что я видел его и сквозь сомкнутые веки. Смутный красноватый свет залил все: и небо и землю, и сладкая дрема одолела меня.
– Вставай, Степанушко. Не спи на солнце-то, голова заболит, – слышал я сквозь сон.
Лежал я, должно быть, долго, а мне казалось, что я только что припал к снопу. Вставать не хотелось.
– Хватит лежать-то, вставай! – настойчивее повторила мать.
Я поднял голову и протер глаза.
Мать стояла поодаль и что-то рассматривала в руке.
– Иди-ка сюда! – таинственно позвала она. меня.
Я подошел. На ладони у нее лежал какой-то продолговатый, остроконечный камень.
– Громовая стрела, – так же таинственно сказала мать и перекрестилась. – Это к счастью, Степанка. Возьмем домой.
Я не знал, какими бывают громовые стрелы, но слыхал, что в грозу громовая стрела может влететь в окно и убить, а ударит в березу – щепок не соберешь.
Дома находку мать положила на божницу и показывала только самым близким...
Прошло больше недели. С пшеницей у володинской дороги мы давно управились, овес в колках тоже убрали. Наши должны были уже вернуться, но От них даже весточки не было. Прошло еще дня три, а они все не возвращались. И вот, как-то, убирая со стола посуду, мать глянула в окно и вскрикнула.
Мрачный и понурый, к воротам подходил Павел с дугой и хомутом в руках. За ним, опустив головы, как на похоронах, шли Анисья и Татьянка.
Мать выскочила из избы.
– А Игренька где? – придушенным голосом спросила она.
Павел молчал, не в силах вымолвить слово.
– Где Игренька? – закричала мать. Аниска со слезами бросилась ей на грудь.
– Украли нашего Игреньку, мамонька! – выкрикнула она и затряслась от рыданий.
Мать обняла Аниску и тоже заплакала.
14. МАГАРЫЧ
Вскоре после того, как пропал Игренька, к нам приехал из Филатова незнакомый мужик. Войдя в избу, он поздоровался за руку с матерью и братом. (Анисьи дома не было, а Татьянку опять отдали в люди.) Приезжий сказал, что его направил к нам Василий Алексеевич. Я сразу догадался, что он приехал нанимать меня "в строк". Мать при мне как-то спрашивала у дяди Василия, не знает ли он кого в других деревнях, кому требуется борноволок.
Со мной филатовский мужик за руку не поздоровался, но глянул на меня внимательно. Глаза у него были голубые, брови и усы – овсяные.
– Это и есть ваш борноволок? – обращаясь к матери и брату, спросил приезжий. – Мне Василий Алексеевич сказывал, будто бы вы парнишку отдаете в строк?,
Мать подтвердила.
– Боронить-то умеешь? – с добродушной улыбкой спросил он меня.
Я покраснел и молчал.
"Может, и филатовскому мужику наговорили, будто я не умею боронить?" подумалось мне.
Но он спокойно достал из кармана домотканых штанов кисет и свернул цигарку:
– Что ж, Парасковья Ивановна, мне парнишка нужен. Сколько запросишь-то?.. Жить у меня с весны до покрова.
Мать не знала, сколько за меня просить, глядела на брата. Я потихоньку вышел во двор и стал разглядывать привязанного у ворот сытого гнедого мерина, на котором приехал верхом филатовский мужик. Потом пришел Санко и стал хвалиться игрушечной заводной молотилкой, купленной будто бы за восемь гривен у одного чорданского мужика. Молотилка меня удивила. Все в ней было, как у настоящей: и барабан с зубьями, и маховое колесо, и привод, соединяющий маховик с барабаном. Правда, этим приводом была вместо ремня всего лишь простая крученая нитка, но это нас не смущало. Молотилка работала: все у нее, чему полагалось вертеться, вертелось.
В это время к нам в избу прошла зачем-то тетка Фекла. Уходя домой, она остановилась у нашего крылечка:
– Чего это вы, ребята, колдуете там?
Она подошла к нам и долго смотрела на молотилку. А когда узнала, что за нее Митрий Заложнов отдал восемь гривен, всплеснула руками:
– Восемь гривен!.. Сумасброд у тебя, Санко, отец-то, вот что я тебе скажу. На игрушку выбросил восемь гривен, а чтобы сшить тебе хоть паршивые обутки, денег у него нет! Все форсит: пускай-де подивятся соседи, какую диковину я купил Санку!
Она плюнула и пошла.
Санко за отца, видать, обиделся, уши у него покраснели, но он ничего не сказал, только еще ниже склонился над игрушкой. Вскоре о тетке Фекле мы забыли и, стоя на коленках, снова и снова запускали молотилку. Я с неохотой отстал от игрушечной машины, когда меня покликала мать.
Войдя в избу, я увидел, как приезжий раскупоривал бутылку водки.
– Садись, Степанко, с нами, – степенно и грустно сказала мать. Матвей Данилович теперь твой хозяин, с весны поедешь к нему. Слушайся хозяина.
Я молча присел на лавку.
Матвей налил три рюмки, но бутылку на стол не поставил.
– Парасковья Ивановна, а виновника-то и забыли. Как же так?
Мать поставила на стол четвертую рюмку. Хозяин налил ее вровень с краями и сам поднес мне. Водка показалась мне горькой и противной, но рюмку я выпил до дна. Хозяин похвалил меня, назвал молодцом и, чокнувшись с матерью и братом, выпил сам. Когда он стал наливать по второй, мать отставила мою рюмку в сторону:
– Хватит ему, Матвей Данилович. Рано привыкать. Скоро все оживились: у матери порозовели щеки, брат закурил, а хозяин стал еще разговорчивее.
– Матвея Казанцева в Филатове знают. Бывалый солдат... С японцем воевал! – ударяя себя в грудь кулаком, громко говорил он. – Не богач – не хвалюсь! А хлеб за хлеб заходит. В этом году еще не молотил. Старый едим.
Он снова стал наливать в рюмки, но водки не хватило.
– Парасковья Ивановна... доставай-ка еще.
Он вынул из кошелька серебряную полтину и бросил на стол. Мать послала меня к Трифонихе. Держа в руке пустую бутылку с остатками красного сургуча на горлышке, я побежал прямиком через огороды.
Жила Трифониха в середине Зареки, в глубине закоулка. Муж ее, Трифон пьяница и хвастун, – временами портняжил, но заработанные деньги сразу пропивал.
Мужики его не уважали, подсмеивались над ним и звали Тришкой. Не было у него ни огорода, ни скотины, хлеб не сеял.
Кормилась Трифониха с ребятишками опасным промыслом: покупала по казенной цене в монопольке водку и с накидкой продавала из-под полы в своей деревне. До волостного села, где находилась монополька, – семь верст, не набегаешься, а Трифониха была рядом. Водка у нее не застаивалась. За нарушение царской монополии сажали в тюрьму, но подвести Трифониху под суд уряднику не удавалось: с ее водкой никто пойман не был.
Я отдал Трифонихе полтину, и она взамен пустой бутылки подала мне бутылку с водкой.
Обратно пошел я опять задами. Очутившись возле своих картофельных грядок, я присел на жесткую пожелтевшую траву и стал рассматривать бутылку. Она была не запечатана, и я решился немножко из нее отпить. Водка тогда в избе мне не понравилась, и пить бы я ее больше не стал, но мне хотелось узнать: как это бывают пьяными?
Вытащив пробку, я отпил из бутылки несколько глотков и стал ждать, когда сделаюсь пьяным, но ничего такого я не замечал. Тогда я отпил еще несколько глотков. Опять ничего. Только водка показалась мне ужас какой противной. Тогда я снова запрокинул бутылку кверху донышком. "Теперь-то уж стану пьяным", – подумал я и заспешил домой.
Мать взяла у меня бутылку и недовольно покачала головой:
– Что-то много не долила Трифониха. Совсем стыд потеряла баба!
Я боялся взглянуть матери в глаза и вышел из избы.
Во дворе я почувствовал, что ноги плохо слушаются, в животе мутит и все вокруг стало вроде покачиваться, даже сарай дяди Василия.
Что было со мной дальше, я знаю только со слов матери. А было со мной вот что. К нам прибежал, запыхавшись, Тимка и, едва переступив порог, затараторил:
– Тетка Парасковья, тетка Парасковья, Степанко ходит по деревне пьяный, едва на ногах держится, кричит, руками размахивает...
Мать отыскала меня возле пожарной. Я лежал в пыли на середине улицы и стонал.
15. ГУ ЛЬНА Я ЛОШАДЬ
Была поздняя осень.
Как-то перед обедом к нам прибежал Мишка Косой и еще у ворот закричал:
– Пашка, Игренька нашелся! Приезжал к нам из Гарашек мужик и сказывал, будто у них в деревне поймана гульная лошадь игреней масти. Мерин. Наверно, ваш Игренька! Поедем! Мне все равно туда ехать. Мы кошевку покупаем там у одного мужика, и отец велел съездить посмотреть.
Павел быстро собрался и пошел с Мишкой. Я увязался за ними и стал просить Мишку взять меня.
– Ладно, поедешь! – отмахнулся Мишка. – Пристал, как репей к штанам.
Павлу, должно быть, хотелось, чтобы я поехал. Он снял с плеча уздечку и дал мне:
– Неси, раз едешь с нами.
До Гарашек было верст двадцать, но ехали мы не очень долго: Мишка нарочно подстегивал и без того резвого Серка.
Когда въехали в деревню, Павел не утерпел и побежал в первую же избу спросить, у кого находится гульная лошадь.
Навстречу Павлу из калитки вышел старик.
– Видишь колодец-то у ворот? – выслушав Павла, показал палкой старик. – Тут и заходи. Кузька Бочонок в той избе-то живет. Только ты Бочонком-то его не называй. Осердится. Кузьму Прохоровича спрашивай. С лета еще гульна-то лошадь у него. Одни кости остались. Робит на ней, а кормить не кормит. Все равно, говорит, хозяин отыщется и заберет.
Мы подъехали к избе с колодцем у ворот. Мишка привязал Серка, и мы вошли во двор. Едва захлопнулась за нами калитка, как в пригоне заржала лошадь.
– Игренька, Игренька! – громко зашептал Павел, радостно поглядывая на нас.
Из избы вышел толстый коротконогий мужик и нехотя поздоровался с нами. Мишка объяснил, зачем мы приехали.
– Гульная лошадь у меня содержится, это верно, – глядя в землю, сказал мужик. – Какие приметы у вашей лошади?
Павел рассказал подробно.
– Все так. И белая лысинка на лбу. Все так. Значит, не зря захватил уздечку-то ваш парнишка. Но лошадь я кормил полтора месяца. Придется платить.
– Что же, ежли не заморена, что потребуется – уплатим, – ответил за Павла Мишка.
Мужик сердито на него посмотрел:
– Спасибо скажите, что поймал вашего игренего. Давно бы у цыгана в кошельке был.
– Благодарствую, от всей души благодарствую!.. – заговорил брат.
– Ладно уж, забирайте. Не наживаться же на вас. Мы вошли в пригон.
Игренька опять заржал знакомым, коротким ржаньем. Он стоял за загородкой такой худой, что его трудно было узнать: ребра торчали, шерсть на боках висела клочьями, спина заострилась.
Павел остановился у загородки и оглянулся – должно быть, искал Кузьку Бочонка. Но его не было. Недалеко от загородки стояла только рябая баба и неласково поглядывала на нас.
– Боится показать бесстыжие-то глаза, – сквозь зубы выговорил брат.
– Да-а... Кормил... – развел Мишка руками.
Я приподнял в проходе перекладину и вошел к Игреньке. Он даже не прижал уши. Потыкал меня мордой в плечо и покорно дал надеть уздечку.
16. Я – ВТОРОКЛАССНИК
Зима в этом году наступила рано. В начале октября выпал снег и уже не растаял. Скоро начались морозы, запылили вьюги.
Я снова ходил в школу. Только моя школьная сумка была уж не такая тощая, как в прошлом году: учительница выдала нам, второклассникам, по нескольку новых книжек. Самая толстая называлась "Книга вторая". Учительница наказала нам обернуть ее дома в бумагу и без разрешения дальше заданного места не разрезать. Но мне не терпелось узнать, про что написано в книге. Тогда же, сидя за партой, я стал растопыривать неразрезанные страницы и читать заглавия. "Иверская икона божьей матери в Москве", "Прилежание и труд с усердной молитвой всё преодолевают", – читал я заголовки описаний и рассказов в начале книги. "Царь-освободитель", "Чудесное спасение их императорских величеств" – шли один за другим заголовки дальше. Я стал разнимать страницы в середине книги. "Волк и журавль", – прочитал я про себя и прильнул глазами к странице. Но в это время учительница дернула меня за ухо. Я и не .заметил, как она подошла к нашей парте.
– Щипачев, не слушаешь урока! Я вскочил.
– Иди к доске, помоги Усольцеву!
У доски стоял низовский парнишка, Ефимка Талакан, и, красный, весь перемазавшийся мелом, бился над задачкой. В одной руке он держал кусочек мела, а в другой – бедую заячью лапку, которую сторож выпросил для школы у Балая: ею удобно было стирать мел с доски. Талаканом мы прозвали Ефимку в прошлом году за то, что он слово "таракан", сложенное из картонных букв, прочитал "талакан". Помочь Ефимке я не смог. Несколько раз я стирал заячьей лапкой написанное на доске и старательно начинал снова: "У купца было 40 аршин сукна...", но решить задачку не удалось и мне. В арифметике я тоже был не силен.
Но когда на уроке читали про что-нибудь из русской истории, я сразу веселел. Странички в "Книге второй" про Куликовскую битву, про Минина и Пожарского, про Ивана Сусанина я знал почти наизусть. Но еще больше мне нравилось заучивать басни и стихи. Бывало, в мороз, когда стыли губы и пар изо рта индевел на вороте сермяги, я твердил по дороге из школы:
Пахнет сеном над лугами...
Песней душу веселя,
Бабы с граблями рядами
Ходят, сено шевеля.
А снег под обутками скрипел на всю деревню, и мороз пробирал в сермяге насквозь.
Стихи любили и многие другие ребята. По утрам, до прихода учительницы, мы часто всем классом пели или о подвиге Сусанина: "Куда ты ведешь нас? Не видно ни зги...", или что-нибудь другое. Мотив брали первый подвернувшийся.
Учительница у нас была вроде не такая уж строгая, но поблажки на уроке никому не давала и провинившихся частенько оставляла без обеда.
Посидел взаперти один раз и я: на уроке закона божьего пророка Илию я назвал пророком Илюшкой. Ребята засмеялись, а учительница строго сказала:
– Останешься сегодня без обеда! Богохульник!
Все ребята после занятий ушли домой, а меня сторож запер на замок в пустой школе, и я просидел в ней с полудня до потемок, пока он не пришел топить печь.
Стихи по-настоящему полюбились мне во втором классе, а вернее, с того дня, когда учительница прочитала нам "Бородино". Слушал я его, вытянув шею и затаив дыхание.
Серега тогда был еще первоклассником, но стихи мы учили вместе, даже те, какие учительница и не задавала: "Песнь о вещем Олеге", "Полтавский бой" и другие. "Бородино" Серега впервые услышал от меня. Ему оно тоже запало в душу. Недаром, когда в праздники Серега приходил ко мне и нас оставляли дома одних, мы затевали на столе "Бородинское сражение". Каждый отбирал пригодные для игры скорлупки кедровых орехов и составлял из них войско. Один из нас был Кутузов, другой – Наполеон. Снарядами служили тоже скорлупки, а стреляли щелчком. Бывало, так заиграемся, что и не заметим, как пройдет вечер и Сереге надо спешить домой.
В конце зимы у Анисьи родился ребенок, и она стала покрикивать на меня еще чаще, а когда маленький Алешка засыпал, она грозила пальцем и шикала, чтобы я не зашелестел книжкой или не наступил на скрипучую половицу. Учить уроки я стал ходить к Сереге.
Наступил апрель. Дорога через деревню почернела, появились первые проталинки. И в "Книге второй" мы уже добрались до стихов о весне. Сидя у столика, учительница читала нам:
Еще в полях белеет снег,
А воды уж весной шумят,
Бегут и будят сонный брег,
Бегут, и блещут, и гласят...
Дочитав стихотворение, она предупредила:
– К следующей субботе выучите. Буду спрашивать.
Через головы ребят, сидевших на первых двух партах, учительница глянула мне в глаза и чуть заметно улыбнулась – видно, прочитала в них: "Завтра же выучу, не беспокойтесь, Валентина Павловна".
Но выучить это стихотворение мне не довелось...
17. В ЧУЖУЮ ДЕРЕВНЮ
На другой день, в воскресенье, ко мне пришли ребята и позвали играть в бабки. Всей гурьбой мы направились к амбару деревенского писаря Ефима, где успел растаять снег и немного подсохла земля. Бабки несли кто в чем: кто в старой поломанной корзине, кто в своем картузе, а я нес в руках помятое ведерко с отломленной дужкой, и в нем на дне громыхало десятка полтора бабок. В кармане у каждого лежал панок – особая боевая бабка, налитая для веса оловом.
Играть начало много ребят, и на кон сразу поставили штук двадцать бабок. Стали от кона кидать панки: кто кинул дальше, тот бил первым.
Когда подошла моя очередь бить, кон стоял еще не распечатай. Я прищурил левый глаз, прицелился и широким размахом руки послал панок вперед. Бабки брызнули в разные стороны. Я торопливо собрал их в ведерко, и мы поставили новый кон. Но бабки опять разлетелись от моего панка. Третий, четвертый... десятый кон ставили мы у стенки амбара на согретую солнышком землю, но удача не покидала меня: бил я, почти не целясь, и редко промахивался. Ребята с завистью поглядывали на мое старое, помятое ведерко, с верхом набитое бабками.
В самом разгаре игры меня зачем-то позвали домой. Обхватив рукой ведерко, я вбежал в избу, еще не остывший от игры. Хотелось похвастаться, показать, сколько я бабок выиграл, но я, словно споткнулся, остановился у порога и не знал, что делать. На лавке сидел хозяин н дымил цигаркой. Упавшим голосом я поздоровался с ним и, роняя бабки, поставил ведерко на пол.
– Собирайся, Степанушко, – печально и ласково сказала мать. – Матвей Данилович за тобой приехал.
Сердце у меня заныло. Было трудно сразу поверить, что вот сейчас хозяин увезет меня в чужую деревню, что к амбару Ефима играть с ребятами в бабки я не вернусь и в школу завтра Серега и Гришка пойдут без меня.
Хозяин, видимо, торопился и сразу стал прощаться со всеми за руку. Меня похлопал по плечу:
– Поехали, орел! Семь верст ехать-то.
Мать подала мне приготовленный узелок, в котором была постиранная рубашка, и в первый раз обняла и прижала меня к себе.
– Не ленись, не балуйся там, в чужих-то людях... – наставляла мать.
Она утерла слезы рукавом и вышла за мной во двор.
Хозяин уже сидел верхом на лошади. Брат посадил меня сзади хозяина, открыл ворота, и мы выехали на улицу.
С крыш свисали недотаявшие сосульки и падала капель, под ногами Гнедка сверкали студеные ручьи, но все это затуманили навернувшиеся слезы.
Скоро Зарека осталась позади. Мы проезжали мимо школы. С тоской заглядывал я в ее голубоватые окна, особенно в то, крайнее, у которого стояла парта, знакомая мне до последней царапинки и чернильного пятнышка. Я даже увидел ее черный краешек, но Гнедко круто повернул налево, и школа осталась за спиной.
У ворот одного богатого верхохонского мужика собрались девки; в середине сидела учительница и что-то рассказывала. Девки смеялись.
Я поздоровался.
– Здравствуй, Степанко! – ответила учительница, веселая, белозубая.
Но не спросила, куда я поехал, – видно, постеснялась незнакомого человека. Я живо представил себе, как она будет спрашивать завтра обо мне у ребят, глядя на опустевшее место на третьей парте, и мне стало совсем тоскливо.
Мы проехали последнюю избу. Впереди лежала потемневшая и уже разбитая санями, дряблая дорога. Но снег в поле еще лежал почти не тронутый весной, только немного посерел и потускнел. Над ним стояла мглистая голубизна.
Ехали молча. Хозяин сначала долго насвистывал какую-то песенку, а потом на тот же мотив стал вполголоса напевать:
Солдатушки, браво-ребятушки,
Где же ваши жены?
– Наши жены – ружья заряжены,
Вот где наши жены!
Почти вплотную уткнувшись лицом в широкую спину хозяина, я крепко держался за него обеими руками. Волосы у него были подстрижены коротко, по-солдатски, шея красная, грубый, шершавый зипун плотно облегал спину и плечи.
– Ты что там носом-то швыркаешь? Озяб, что ли?.. – грубовато спросил хозяин. – Не озяб. Ну и хорошо. А горевать о своей деревне, о дружках-приятелях ты брось. В Филатове дружки-приятели найдутся. Племянник мой, Спирька, – ровня тебе. Подружитесь быстро. Он хороший парень.
Хозяин помолчал и стал закуривать: – Песни петь умеешь?
Я молчал. Песен я знал много и подтягивать любил, но голоса у меня не было.
– Раз молчишь, значит, не умеешь, – сказал он, махнув рукой. – Тогда сказку скажи!
Сказывать сказки я тоже не умел и совсем упал духом.
– Дядя Матвей, а стихотворение про войну можно? – срывающимся голосом спросил я.
Хозяин выдохнул первую затяжку табачного дыма и глянул на меня через плечо:
– Про войну?.. А ну-ка, давай!
Торопливо, глотая отдельные слова, я стал читать "Бородино". Первые строчки прочитал очень тихо. Потом разошелся.
...Да, были люди в наше время,
Не то, что нынешнее племя,
Богатыри – не вы!..
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля...
Голос у меня окреп, и слова звучали всё четче и воодушевленнее. Дочитав до конца, я замолчал.
Хозяин не сразу отозвался, смотрел в сторону и о чем-то думал.
– Да... Хорошо сложено... А мы вот воевали... Никто не написал про нас!
Хозяин грустно покачал головой и поторопил Гнедка, который, почувствовав, что про него забыли, еле плелся.
Поля с перелесками и кустами черемухи кончились. Примерно с половины пути дорога пошла сплошным лесом.
– Дядя Матвей, а богатыри на самом деле жили когда-то или это в книжках только? – осмелев, спросил я.
Он бросил на снег окурок и снова стал погонять Гнедка.
– Богатыри, говоришь... – раздумчиво начал Матвей. – Как тебе сказать, парень? Вроде жили. Ездили мы с отцом – это еще было до военной службы – к Сухому Логу за бревнами. Лес вокруг – неба не видно. Сосны прямые, звонкие – терема рубить из таких сосен. А в одном месте, на болоте, все сосны были перекорежены, с корнем выворочены. Тамошние мужики сказывали нам, будто Илья Муромец баловался тут: поспорил с мужиками на ведро водки – и давай лес корежить.
Я слушал Матвея, и мне виделся Илья Муромец – великан, переламывающий огромные сосны, словно тростинки. Лес тянулся почти до самого Филатова.
Когда мы выехали на опушку, справа, под желтым крутояром, блеснула Пышма, а левее я сразу увидел длинное, с белой церковью посередине, село.
– Вот оно, Филатово-то наше, – показал рукой хозяин.